Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 98 страниц)
Юа видел игрушки: от деревянных кукол, вырезанных скучающими дедульками других исландских городков да деревень, где заняться было особенно больше и нечем, кроме как тянуть на себе хозяйство да стругать по редкому в этих краях дереву, до брендового плюша, увековечивающего современную мультипликацию, что, в отличие от современного же кинематографа, еще умела время от времени выдавать что-нибудь более-менее стояще-годное – исключительно выборочно и сугубо иногда, в отрицательном со всех сторон резусе.
Уэльс, встречающий прежде каждый новый рассвет глазами далекого Маленького Принца с такой же далекой крохотной планеты, тем не менее знал, что плюшевая кукла со шрамом на лбу – это некий Гарри Поттер, раздражающий одними туповатыми зелеными глазами да шлейфом пафосного, раздутого из пустоты драматизма: у него, придурка очкастого, всего-то, черт возьми, померли родители. Всего-то померли родители, которых он даже запомнить в своем младенчестве не успел. Это, собачий хер и собачья глупость, слишком скабрезно мелкая причина, чтобы семнадцать гребаных лет жить невообразимой мнимой утратой, постигая сраное депрессивное состояние от каждого мимопролетающего и, видите ли, некрасивого – а по-настоящему некрасивых так ему никто и не додумался назвать – слова.
Рядом с куклой страдальца-Поттера отыскалась кукла Толкиеновского пухлощекого гнома, чья морда не говорила Уэльсу ровным счетом ни о чем, кроме того, что безымянный гном жил в Средиземье, а потом за Средиземье взялся нынешний графоманствующий люд и оно уплыло в далекую Арду, пойдя скрещивать эльфов с пауками, а полуросликов – с глазом огнедышащего некрофила-Саурона.
Поблизости с этой пестрой парочкой, внушающей доверия еще меньше, чем внешние стены Колапорта, нашелся прошитый плешью серый волк с перекошенной клыкастой мордой и бутылочкой крепкой градусной дряни в очеловеченной когтистой лапе – еще один, мать его, потенциальный господин Лис.
Уэльсу стало немного не по себе и немного страшно, что чокнутый Рейнхарт заметит зверюгу и проявит к той свой нездоровый щупальцевый интерес, пополняя их личную домашнюю коллекцию цирковых уродцев на еще одного кошмарика из тех, что оживают ночами да шастают, как им вздумается, по дому, запугивая промозглой заупокойной песней, но тот – и зря, зря он так этому поначалу обрадовался… – не обратил на далекого и грустного собачьего предка в совершенстве никакого внимания…
Потому что, отыскав по вкусу чудище иное, стоял себе и, обливаясь почти-почти физически ощутимыми слюнями, пялился на какого-то гребаного…
– Что это за фрик такой…? – каждой порой, каждым потрошком предчувствуя неладное, неприязненно пробормотал мальчишка, смуро глядя на нечто до неприличия огромное, пухлое, кислотно-желтое и только чрезмерной упрямствующей силой втиснутое в расходящиеся по швам детские джинсовые шорты на полураспущенных лямках.
Это нечто носило очки бравого ситимпанковского летчика, подвязывалось красным платком храброго западного ковбоя, щеголяло пришитой плюшевой шпорой и звездой хренового шерифа на бесполой гермафродитной груди, и было – если в общем и целом – пугающе…
Неприятным.
Настолько, что Юа как-то так сразу увидел этот кошмар рядом с пропитым стариной Билли, сидящим в одном на двоих кресле, заботливо поддерживающим волосатого мужика за спину и предлагающим на опохмелиться бутылочку-другую славного подтухшего вискаря. Чтобы, как говорится, если выпить да погрустить, так за сраную и несправедливую сучью жизнь.
– Ну, юноша, что же ты так? Он вовсе никакой не фрик, зачем же ни за что его обижать? Не знаю уж, что тебе почудилось, но существо это не злое, не опасное, не чудовищное и подавно, и вообще это самый обыкновенный и вместе с тем необыкновенный, как всегда бывает в нашей с тобой жизни, милорд-миньон, – чересчур живо и чересчур увлеченно отозвалось лисье Величество.
Отозвалось тем чокнутым голосом, за которым Уэльс сразу, черти его все имей, угадал вконец нехорошее, непоправимое, безвозвратно слетевшее с полок да порушившихся эшафотных катушек. А когда еще и вскинул голову, чтобы внимательнее разглядеть одурманенное желтоглазое лицо, расплывающееся в блеске подернутой алчной улыбки, и понял, что психбольничная греза, привидевшаяся с три с половиной секунды назад – та, где Билли, вискарь, желтая тварь да стопочками за жизнь, – вот-вот завернется в шарф и три свитера сжимающейся вокруг аорты реальности, то резко и грубо подхватил по-детски воодушевленного мужчину под локоть да, не слушая и ни за что не позволяя себе остановиться, волоком потащил того прочь от опасного гномоподобного переростка, больше всего, как на него ни смотри, напоминающего раздувшийся до омерзения гнойный…
Прыщ.
– Юа? Куда ты меня ведешь, мой милый непредсказуемый мальчик?
Сраный лис и смеялся, и веселился, и любопытствовал одновременно, позволяя мальчишке тащить себя сквозь удивленно оборачивающуюся толпу, и Уэльс, меняющий окрасы между гренадином и написанными с изнанковой стороны снега заклинаниями, в отчаянии злился, кусал губы и ошалело ускорял то и дело сбивающийся шаг, оттаскивая кудлатого придурка по возможности дальше от опасных – для его, собака, несчастных нервов, о которых, конечно же, думать никто не спешил – игрушечных полок.
– Прочь! – злостно рычал он, сжимая пальцы крепче и прикладывая все свои силы, чтобы сдвигать моментами по-бычьи упрямящегося Микеля с места. – Прочь я тебя веду, придурочная твоя рожа! Чтобы даже не вздумал оборачиваться назад и тащиться за этой… никуда чтобы не смел тащиться, ясно тебе?!
Пока ему везло, но дураком Юа не был и хорошо понимал, что слушаться его долго не станут, да и захоти Рейнхарт оборвать это все по-настоящему – он бы того ни на шаг не сдвинул, а значит, пока что мужчина просто предпочитал подыгрывать и поддаваться, позволяя своему юному неразумному фавориту кое-какие вольности, и одна только мысль об этом бесила настолько, что Уэльс лишь чудом не лягался по проносящимся мимо коробкам-хламосборникам, припорошенным паучьей пылью да ветхим газетным листом – датируемым, иногда он что-то такое замечал, тысяча восемьсот каким-то там годом, когда типография не знала цветной краски и не пахнущих на три квартала свеженьких букв.
– Но, юноша… Позволь хотя бы узнать, что такое стряслось? – недоумевал, хлопая этими своими чертовыми честными глазами, дающийся и сдающийся Микель. – Что на тебя нашло и что тебе не угодило?
Юа, пожевав плоть ноющих от вечных покусов губ, решил, что отвечать вовсе не обязательно, и, распихивая толпу свободным локтем, потащил дурную лисицу дальше, не имея ни малейшего зародыша ответа на три бритвенно-тревожащих вопроса: будет ли впереди безопаснее, куда они вообще движутся и не отыщется ли там еще какая-нибудь трупная или припухло-желтая с похмелья рожа, завлекающая душевнобольное аристократическое внимание.
Проведя рядом с этим балбесом какое-никакое время, Уэльс неким сомнительным образом научился интуитивно узнавать, что Рейнхарт может захотеть заполучить и чего точно не захочет, а потому, окидывая беглым взглядом развилки бетонных этажей, выбирал только те тропки, что казались ему наиболее безопасными, впрочем, все равно опасаясь малейшего, любящего выскакивать, подыхая со смеху, из-за угла-поворота, подвоха.
Мимо проплывали парусниками да галеонами коробки тайских специй и развернутых исландских флагов, будто бы выращенных на промышленной клонирующей плантации – слишком много их тут было и слишком неестественно лоснящимися они казались. Старинные желтые книги смешивались запахами с дешевой китайской косметикой, от которой нестерпимо свербело в носу, накатывая на глаза каплями отравленных слез; польские гетры хмуро отражались в зеленых солнечных очках, а исписанные мертвецами да пропавшими без вести открытки задумчиво утыкались острыми гранями конвертов в черные кеды да мясо разящей тухлецой акулы, соседствующей с дикой порошковой лакрицей.
Местами, где плоть, рыба, фрукты и сладости складывались в единый гурманный поток, Уэльса сильно тянуло проблеваться. Там же, где душок резко отступал, утопая в парах рождественского гренабира, топоте подземных кроличьих лап, меховых просмоленных шубах, шелесте первых коллекционных марок и бряцающих неумелыми пальцами клавишах расстроенных пианино, вкус рвоты приугасал, но бесцеремонно скапливался на языке, отупляя рассудок и ударяя пульсирующей глухотой в уши.
– Юноша! Я не понимаю… Неужели это из-за той очаровательной игрушки, которая тебе так не понравилась? – удивительно догадливо вопросил вдруг в одном из сменяющихся коридоров Рейнхарт, все так же тащащийся немного позади перекошенного от бесконечной смены запахов мальчишки и оказывающийся каким-то чересчур прозорливым да по-лисьи носатым.
– Да. Из-за нее. Из-за дряни этой! – не видя смысла таиться, когда его с поличным раскусили, гаркающим рыком отозвался Уэльс. – Только ни черта она не очаровательная! Разуй уже свои извращенные глаза, психопат! Все, что для тебя очаровательное, для нормальных людей – просто пиздец какой-то загробистый!
– Допустим… – странно-покладисто раздалось сзади, – но все-таки… Почему ты так на нее реагируешь, роза? Чем таким она тебя напугала или обидела, что ты…
– Потому что нехрен было на нее так пялиться, скотина!
– Как – «так»?
Юа, доведенный до предела и предельного же истощения – сил на эту гребаную гонку требовалось все же немало, – до громкого и окрыленного дельфиньего привета из затерянных космических глубин, не выдержал, остановился. Решившись, резко развернулся к дурацкому, непробиваемому, как тролльская домовина, человеку лицом и, от накатывающего бессилия скрежеща зубами, взвыл:
– Ты! Чудофреник помешанный! Только попробуй ее прикупить, эту дрянь! Признавайся давай! Ты ведь уже об этом думал, так?!
– Ну… да…? – Микель выглядел настолько сбитым с толку, что Юа, ощутив вдруг себя спятившим на пустом месте клиническим тираном, даже на миг задохнулся транквилизирующим уколом закопошившейся в печени поскуливающей совести. – Я как раз собирался тебе предложить за ней прой…
– Нет! Понял меня?! Никуда мы не пойдем! И никакой хреновой желтой дряни ты покупать не будешь! Не будешь. И точка!
Совесть совестью, осознание осознанием – и логика со всеми ее стыдливыми порывами туда же, – а видеть этот кошмар с собой поблизости Юа, раз уж Рейнхарт прибрал его себе к рукам, сделав главенствующей частью виварной коллекции, не хотел.
Категорически и конечно.
– Да отчего же, душа моя…? Объясни мне хотя бы так, чтобы я понял!
– Оттого, что мне она не нравится! Она меня бесит просто! И оттого, что у тебя и так весь дом кишит непонятной двинутой херотой! Куда тебе еще она далась?! Мне хватило твоего чертового лиса, твоего медведя, твоего поганого Билла, в конце концов, у которого, твою мать, не только морда кровью пузырится, но еще и член встает да сочится этим вашим извечно похотливым дерьмом! Устроил дурдом, идиота кусок, привел в него, а теперь предлагаешь мне еще и терпеть этого паскуд…
Договорить как-то так снова не получилось, когда Юа, относительно сообразив, что только что сбрякнул, с предчувствием чего-то очень и очень плохого уставился в мгновенно посерьезневшее, мгновенно вытянувшееся лицо склонного на двести и три припадка человека, сереющего кожей да заостряющегося зубами-глазами-всем.
Оборвав засевшие под кадыком слова да вдохи, Микель, продолжающий скалиться недобрым вспененным доберманом, опустил взбойкнувшему мальчишке на плечо железную ладонь и крепко – до боли в костях и судороге вниз по прошитому телу – сжал пальцы, вынуждая негласно подчиниться, глядя в сходящие с ума зрачки-радужки, готовящиеся к очередному – увлекательному и удушливо-водородному – погружению на дно.
– Значит, у засранца Фредерика на тебя кое-что интересное встало, краса моя?
Юа, почему-то до этих самых пор не додумавшийся посмотреть на события прошедшей ночи с такой стороны, потрясенно открыл рот.
Сморгнул.
Закрыл рот обратно, начиная медленно, но методично покрываться мелкой раздражающей дрожью, предшествующей не то переполненному на эмоции психозу, не то стыду той фатальной степени, за которой все равно – рано или поздно, от неспособности сдержаться и не удариться в болото размашисто опозорившейся мордой – обещал явиться злополучный психоз.
До последнего не задумывающийся обо всех этих смердящих человеческих физиологиях и воспринимающий сейчас слова Рейнхарта как долбаная леди-девственница, дожившая до восемнадцати лет и впервые узнавшая на брачном одре, чем ей предстоит заниматься в дальнейшем, дабы новоиспеченный муженек не слишком сильно бил и дабы не прослыть изменщицей-чертовкой да опозоренной на всю жизнь Бастиндой с канзасских полей, Уэльс очень, очень жалел, что вообще шевельнул языком, обрекая в слова то, что обрек.
Сил ответить не нашлось, сил выслушать еще хотя бы один прицельный лисий «гавк» – тем более, и Юа, попеременно то полыхая, то бледнея, поспешно отвернулся, сжимая трясущиеся пальцы в кулаки – он, если на то пошло, и был этой проклятой леди-девственницей, догадывающейся, что миром правит нечто мерзостно-извращенное, но предпочитающей делать вид, будто происходит это там, где лгут все карты, а освободившиеся руки самостоятельно рисуют южные кресты летающих железных компасов…
Только вот дождливый сукин сын униматься, конечно же, ни в какую не желал, наклоняя голову и дотошно, настырно, добивающе дергая этим своим:
– Мальчик…? Ты будешь отвечать мне или что…? Слышишь меня, мальчик?
– Заткнись… – тихим шепотом буркнул ему в ответ Уэльс, не находя способности даже толком закричать, зашипеть, объяснить, хоть что-нибудь сделать, чтобы до толстошкурого идиота с деспотичными замашками наконец дошло. – Заткнись и не смей ничего больше говорить, придурок. Понятно тебе?
К его полнейшему разочарованию, Рейнхарт – сраный взрослый аморальщик без стыда да совести – ни понимать, ни слушаться, разумеется, не стал, зато охотно вцепился всей жадной пятерней в локоть, с привкусом ядовитого металла развернул обратно к себе лицом, споткнул, сломал и подчинил, демонстрируя запавшие вызолоченные глаза и полный ненависти черный песий ощер.
– То есть как это – заткнись?! – оскалившись, рыкнул он. – В моем собственном доме у какого-то паршивого висельника стоит на тебя его ублюдский хер, а я узнаю об этом только сейчас?! Почему ты не сказал мне раньше?! Что это за чертовы новости, юноша?!
Тупые вездесущие люди, не могущие просто оставаться в стороне и не влезать, по крупицам на эти его расчудесные вопли среагировали, сощурили извечно любопытствующие рыбьи гляделки. Обдали – кто заинтересованными, а кто подозревающими в чем-то извечно кощунственном – взглядами, доводя потерянного раздавленного Уэльса, повстречавшегося с полнейшим несовершенством подсунутого для жизни мира, до обоюдоострого желания сбежать отсюда как можно дальше и никогда никому ни на что не показываться.
– Заткнись ты, прошу тебя…
– И не подумаю! Раз такие дела, я уничтожу этот хренов труп, вот увидишь, юноша! При тебе же и уничтожу! Как только мы придем домой – я в порошок его сотру. Вырву все его лишние отростки и раздавлю о пол подошвами грязных сапог, преждевременно попросив сраного Карпа еще на те и нассать – уверен, он будет в полнейшем восторге от того, насколько я спятил! Отстегну паршивому пропойце голову и заставлю пропустить ее через его же собственный зад! А потом он, сука такая…
– Да заткнись же ты уже, фетишист хренов! – замученный, пристыженный, ощущающий себя так, будто нагим прошелся под нацелившимися в спину дулами, рявкнул, мечтая провалиться в пекло да сквозь пол, Юа, позволяя голосу сорваться едва ли не мольбой подыхающей в камне Галатеи; чертова толпа, прекратившая бег по извечному хомячьему кругу, обступила их практически непролазным коконом, и мальчик, все больше ощущающий себя посаженным на цепь зверем, готов был на что угодно, лишь бы желтоглазый идиот услышал его и увел куда-нибудь…
Вон.
Идиот же этот неуравновешенно перебрал холеными пальцами, свел к переносице брови, приоткрыл рот…
Прикрыл в обратном порядке, когда по холлу, отскакивая от каждой эходрожащей стены, волной прокатилось песнопение некогда почившего Якова Гершовица, распахивающего юную иммигрантскую душу в печально известной композиции «Порги и Бесс». Следом потянулись остальные, менее пафосные и лирические, звуки, стучащиеся из внутренней подкорки завибрировавшего под ногами мира. Ожили голоса, прошелся речным шелестом взволнованный рокот, ударились о брюхо мертвой касатки опасливые недоверчивые смешки…
– Ты… ты собирался покупать мне эту чертову одежду… – охрипшим голосом, трескающимся от бессилия, готовых разрыдаться нервов и придавленного стыда, проговорил доведенный до почти-почти собирающихся намокнуть ресниц мальчишка, глядя на Рейнхарта с тем умоляющим укором, с которым обычно смотрел желтозубый выгнанный пёс, раздразненный костью, а в итоге получивший той по башке, – а теперь, как последний кретин, торчишь тут и вопишь во всю глотку о том, как станешь линчевать повешенный труп в собственной ванной, тупический Микки Маус… Дебил же. Болван пустоголовый… Давай, постарайся поорать еще громче, вдруг тебя кто-нибудь здесь не успел как следует расслышать…
Да линчуй, линчуй ты сколько хочешь, кого хочешь, когда хочешь. Только…
Только уведи уже меня отсюда, чертов дурак.
Уведи, понял?
И дьявол знает как, почему, отчего, если никто того не сказал вслух, но чертов этот дурак…
Понял.
Без лишних слов, без лишних вопросов, по одним просящим потерянным глазам.
Притих, сник, обдал собравшуюся толпу злобным растравленным взглядом, нашептал топотом каблучных ботинок что-то о крыльях, которым не хватает красного табачного кальция, а потому они настолько плохи, что не могут пока унести прямо к небу, и, обхватив не сопротивляющегося на сей раз юнца рукой за плечи, стремительным шагом повел того прочь, время от времени продолжая глухо порыкивать проклятия вслед ненавистному, сдохшему уже когдато давно, но вновь нагадившему ему врагу.
⊹⊹⊹
Попрятавшись в невесомой недосягаемости, продемонстрировав все семь с половиной разновидностей дождя, которые успело придумать за последнюю неделю, солнце Рейкьявика вновь взошло на свою волну, вещая через пространственный эфир, что в пустоте была обнаружена вселенная смысла.
Оно переливалось, разогревалось каленой конфоркой, белилось и желтилось, и морось, избороздившая землю, пусть никуда и не испарилась, оставаясь посверкивать бутылочным битым стеклом на поверхности, но хотя бы приняла облик чуть менее отталкивающий, потянув наружу за поводки да шлейки свободных в этот денный час людей.
Солнце танцевало, гарцевало, готовилось уйти на покой до следующего недолгого утра, и Микель с Юа, по-своему плененные омутами барбарисового реальгара, разлившегося под облаками, обложенные со всех сторон пакетами с покупками, поплелись не на поиски такси – позвонить Микель не мог, потому что умудрился забыть телефон дома, – а на поиски самого увлекательного вида на Фахсафлоуи – залив Атлантического океана на юго-восточном побережье, что плескался блокитной волной между смутно угадывающимися точками островов Снайфельснес и Рейкьянес.
Рейнхарт долгое время трепался о том, что если очень повезет – мрачный непредсказуемый океан позволит полюбоваться случайным наблюдателям подплывающими совсем близко к городу горбатыми китами, и хоть Юа отчего-то не очень поверил, что они кого-то в синих водах увидят, хоть лисий человек и сам признался, что киты эти обычно встречаются в прибрежных зонах лишь до середины сентября, но все же не отринул надежды, что иногда можно ухватиться взглядом за темный хвостовой плавник запоздавшей животной рыбины, плавно втекающей громоздкой благородной тушей в нулевой меридиан.
К некоторой неожиданности Уэльса, они с Микелем сумели вполне легко прийти к чему-то общему, проявляя схожие вкусовые предпочтения в выборах тряпок, и теперь юноша, немного неуютно поглядывая на довольного, расслабленного кровяным закатом мужчину, грелся в пахнущих неношеной вещью обновках: черном худи с наколкой Мэрлина Менсона на спине, белой длинной лопапейсой цвета меха северного оленя с расширяющимися книзу рукавами и таким же – отчасти расширяющимся – искусно связанным подолом.
Кофта была настолько длинной, достающей почти до колена, что даже невесомое на ощупь, но удивительно теплое полупальто оттенков весенней изморози заканчивалось раньше нее, позволяя Рейнхарту, удовлетворенно мурчащему себе под нос, украдкой любоваться причудливым эфемерным узором снежного наряда. Рукава пальто были чуточку длинноваты и могли поглотить руки мальчишки целиком, если бы тому, скажем, стало нестерпимо холодно, и это тоже так по-своему одурманивало, что у Микеля плыла голова, а тело, вопреки ветрам черного побережья, горело каждой клеткой, не в силах перебороть голода мужской своей сущности.
Длинный бирюзовый шарф, тоже болтающийся до острых колен, сине-белые полуджинсовые штаны, обтягивающие худые ноги, и сине-белые же кеды на радужной шнуровке как-то так по-особенному дополняли облик, что Рейнхарт, обернувшись донкихотом нежности, был готов снова и снова припадать перед своим цветком на колени, просыпая тому в карманы выброшенные на берег морские звезды и собирая с капюшона маленькие да заострившиеся звезды другие – небесные и хрупкие, – что сошли с отражения океанической глади и что удивительный юноша носил под сердцем, разбрасывая неосторожными взглядами изредка теплеющих глаз.
У мальчика-Юа дрожали губы и руки, пока он аккуратно, недоверчиво, изредка зыркая на Дождесерда, покусывал мороженое от Valdis – известного затейника и экспериментатора с йогуртами, Италией, скиром и безумством выходящих из-под шаловливых перчаток химерных продуктов.
Мороженое, потугами вкусового извращения всё того же Дождесерда, хранило в себе оттенки бекона, мальчику вроде бы – ни разу, упрямый, не верил, что беконовое мороженое вообще можно есть – нравилось, а сам он всеми силами делал вид, будто не замечает собственной дрожи, будто ему все равно и будто это не его тело вовсе, ощущая присутствие в желчи обволакивающего наркотика, начавшего постепенно вникать в кровь, пропадает под нетерпеливой мутью; глаза Уэльса были как всегда поволочно-темны, щеки – белы, слова – болезненны и по-терновому да сушняковому скудны.
Он недовольно ерзал на вулканическом пепелистом песке, недовольно косился на уходящее за воду красное солнце и недовольно шикал на Рейнхарта, когда тот пытался протянуть руку и что-нибудь в нем потрогать. Но еще более недовольно крысился, когда мужчина – отринутый и отверженный в десятый за минуту раз, – отвлекшись, глядел на свое трижды проклятое бесценное приобретение: огромный миньон-переросток, ухмыляясь раздражающей туповатой улыбкой, сидел справа от лиса, глядя заиндевевшими стеклами очков на бушующий кобальт вечного прибоя, за которым просвечивали сопки льдисто-манных гор.
Конечно же, хренов Рейнхарт эту дрянь все-таки купил.
Конечно же, прочувствовав обстановку, сделал это тайком от Уэльса, пока тот, примеривая один наряд за другим, соизволил выгнать мужчину прочь и запереться в кабинке, вопя из той чумной собакой, что прикончит всякого гада, который только посмеет к нему сунуться.
Микель на всякий случай предупредил тамошнего массовитого продавца, чтобы, если вдруг мальчик справится раньше, чем он сам вернется, не позволял буйному неуравновешенному созданию никуда деваться, а сам тем временем…
Сам, сука такая, потащился на свои грязные миньонные делишки.
– На кой хрен он тебе сдался, этот уродец? – побито цыкнул Юа, окидывая до крайности недружелюбным взглядом новоприобретенную дребедень гуляющего по утлым выдуманным переулкам Рейнхарта. – Ради этой вот падали ты просто взял и свалил, гадина лживая, оставив меня там одного, да…?
Микель, как будто бы чересчур хорошо понимающий то, чего не понимал и сам Юа, склонил к плечу лохматую голову. Быстро теряя к желтому недоразвитому ублюдку интерес, всем корпусом обернулся обратно к мальчишке, бегло поправляя устроенные вокруг них сгорбленные тюки и пакеты – в тех спали одеяла, немного новой посуды, одежда для Уэльса, резинки и расчески для его волос, теплые предзимние сапоги на пору, когда заморозки станут сильнее. Шампуни, мыло, новые зубные щетки, кухонные полотенца, стиральный порошок, две подушки, носки из оленьей шерсти, шапки, нижнее белье и перчатки с вязаными полосатыми шарфами. Варенье из подснежников, яйца тупиков, рыба всевозможных сортов и способов приготовления. Оленина, к которой Юа проявил более-менее угадываемый интерес, свежие мучные изделия, овощи, снова рыба, горючая бутылка черной дряни для алкоголика-лиса…
Чтобы дотащить это все – едва ли хватало четырех рук, и извращенный Рейнхарт, выкручиваясь из любой ситуации ловким хорем, тащил идиотского желтого монстра на спине, накрепко затянув вокруг своего горла да пояса его ноги-руки, точно лямки от походного – вот так они и заполнили однажды мир, эти чертовы тысячи американских подростков, обмотавшихся торбами да ушедших в горы молиться, обосновав там новую палаточную галактику – рюкзака.
Уэльса эта картина бесила, Уэльс истово ревновал и, в общем и целом, всячески мечтал, чтобы этих обоих разом зашвырнуло в клокочущий соленый океан, чтобы сраного миньона унесло далеким безвозвратным течением к Карибским островам, а вероломного зверьего ублюдка просто хорошенько промочило да проучило.
– Признаюсь, душа моя, я виноват перед тобой, – ни хрена не искренне проговорил ублюдок, разводя руками и продолжая танцевать да отплясывать этой своей прозорливой, видите ли, улыбкой. – Но как мне еще было поступить, когда ты обещал устроить новую обворожительную истерику, если мы вернемся за этим вот куском несчастного плюша вместе, а я его так хотел?
– Никак! – злобно рявкнул Уэльс. Догрыз с хрустом и бешенством вафельный конус, едва не задавившись последней промасленной крошкой. Отер о песок руки и, доведенно поглядев, продемонстрировал подпиленные жизнью клыки, лишь чудом проехавшись коленом мимо – а не по – коробки с их – горячим и ароматным еще – обедом, купленным в одном из здешних уличных заведений как будто бы тоже экологического – хотя ни черта подобного – фаст-фуда. – Забыть про него и успокоиться! Потому что это уродство ни тебе, ни мне не нужно! Надо было нахуй вылезать из этой чертовой примерочной да валить от тебя, пока ты праздно туда-сюда шлялся…
Он сказал это исключительно из ревности, нисколечко не ожидая серьезной реакции на столь очевидно пустую браваду, поэтому, когда вдруг получил ее, эту серьезность – лишь удивленно сморгнул и пристукнуто сморщил высокий лоб.
– Не получилось бы, душа моя, – помолчав, отозвался мужчина тем самым голосом, который предвещал незамедлительное бедственное нашествие: тараканов там, крыс, блох, бешеных собак или еще чего-нибудь похуже. – Если ты не знал, то в Исландии строжайшим образом исполняется закон об опеке над несчастными несамостоятельными детишками. Вроде, скажем, тебя. Разве ты не находишь это умилительным, мой бойкий, но беззащитный мальчонышка?
Он вновь замолчал, будто чего-то выжидая или будто его слова должны были произвести хоть сколько-то значимое впечатление, и Юа, так ни черта и не понявший, зато растерявший крохоборскую имитацию всякого терпения, смуровато придурка поторопил:
– Ну и что? Я-то тут при чем?
– А при том, душа моя, – вроде бы устало, но с притаенной подлянкой выдохнул Рейнхарт, – что дети до шестнадцати лет здесь должны постоянно находиться под присмотром кого-нибудь из взрослых. Их карательно запрещено оставлять одних, поспеваешь? Если только благодетельный родитель не решит, конечно, что его чадо достаточно самостоятельно, попутно предупредив об этом всех и вся. А ты, мой милый мальчик, своими прелестными малохольными косточками вполне тянешь на того, кому не исполнилось еще и наших чудных шестнадцати. Поэтому тот многоуважаемый дяденька не позволил бы тебе и шагу ступить, покуда бы я за тобой не вернулся. Да и я сам никогда бы не позволил себе задержаться, когда меня где-то там ждешь ты: мужичок был предупрежден исключительно на случай твоего непредвиденного взбрыка, дарлинг.
Юа от подобной наглости…
Молчаливо взвыл.
Запылал щеками, задохнулся умерщвленной рыбиной под солнцепеком, забил хвостом и, остервенело всадив ногти себе в ладони, с бешенством лягнул ногой, поднимая тучу тут же разметанного ветром пепла.
– Какого дьявола?! – пыжась и щерясь, проорал он. – Какого дьявола, а?! Ты мне что, в папаши записаться удумал?! Нехрен настолько влезать в мою жизнь и решать, кому и где за мной приглядывать, сволочина! Я сам о себе позабочусь, ясно?! Ты совсем рехнулся, сраный Микки Маус?! Я тебя… я…
– Ну-ка успокойся, сердце мое. Что еще за чертовы припадки? Я всего лишь пытаюсь уберечь тебя от…
– От кого?! – окончательно выходя из себя, вскричал Юа, на миг перекрывая своим голосом даже рокот волн, что продолжали громко, угрюмо и с нахлестом наплывать на отступающие в страхе быть сожранными берега. – Ну давай, насмеши меня! Единственный, от кого меня можно оберегать, это, придурок, ты сам! Не доходит?! Так что иди к черту! Сиди со своим паршивым уродом и отвали от меня, понял?! – рыча все это, юнец демонстративно отвернулся, демонстративно отодвинулся, злобно разрывая пальцами забивающийся под ногти песок. – Завтра же отправлюсь в свою проклятую школу! И нахрен все твои замашки, ебаный ты маньяк!
Это, последнее, послужило той самой хлесткой пощечиной, за которой пальцы Рейнхарта – одетые в зимнюю броню загрубевшей сухости – резко потянулись следом, резко ухватили несносного стервеца за капюшон и сдернули того обратно под пышущий жаром бок.
В следующую секунду волосы мальчишки, едва ли успевшего даже открыть рот для очередного возмущенного вопля, сдавили пальцы другой руки, в бешенстве заставляющие запрокинуть голову и выплюнуть из жерла рта горсть бессмысленных и жалких проклятий.
– А вот я так не думаю, золото мое, – холодно прошипел Микель, наклоняясь и приближаясь настолько низко, чтобы коснуться ядовитым дыханием трепещущих ноздрей и опробовать на воздушный вкус оголенный нервными проводами оскал. В то же самое время его левая рука, заползая змеей, легла на подбородок Уэльса, фиксируя тому голову в железном зубастом захвате, малейшее движение внутри которого причинило бы вполне ощутимую и вполне опасную – для волос или костей – боль. – Ты пытаешься мне сказать, что предпочитаешь моему обществу – общество твоих сопливых маленьких дружков, вроде нашего преждевременно поседевшего мавра? Или же общество твоего блядского гомосексуального учителя-алкоголика?