Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 98 страниц)
Юа, не очень понимающий сути этого разговора, растерянно подумал, наблюдая за абрисом чужого смуглого лица, все рассматривающего и рассматривающего найденную фотокарточку, что какие ему женщины, когда он вообще не шибко разделял человечество на два – или сколько их там уже стало? – пола и относился ко всем сугубо идентично? Человек, думал он, есть прежде всего человек, имело ли там его тело шары между ног или на груди, и Уэльс привык воспринимать всех за одну сплошную докучливую помеху, не делая ни скидок, ни предпочтений, ни исключений.
Ему было нечего, правда совсем нечего ответить, однако Рейнхарт, сменив траекторию взгляда, смотрел на него так пристально и так обжигающе странно, сплетая что-то непостижимое под черной сурьмой длинных ресниц, что Юа вдруг понял – он должен что-нибудь сказать. Просто должен, пока этот человек снова не спятил, не потерял самого себя, не учинил над ним пугающего душевного разврата и не решил чего-нибудь в корне…
Не того.
– Да наплевать я на них хотел, дурак… – неуютно, смято, но искренне пробормотал он, отводя от забирающегося куда-то в самую душу лиса глаза. – И на баб, и на мужиков… На всех мне одинаково наплевать, так что отстань от меня с этим, ты…
Мужчина, тоже не торопясь с ответом, поглядел на него еще с несколько бесконечно долгих секунд, неторопливо оглаживая и выглаживая каждую выхваченную по отдельности прядь, складку или кость, но, к вящему облегчению в глубине поджилок удивившегося мальчишки, немудреными и угрюмыми его словами неким немыслимым образом остался, кажется, доволен, сменяя это свое прозрачное курящееся выражение на скомканную улыбку хмыкнувших пиковых губ.
Поднялся на ноги, отряхнулся от забравшейся по штанинам пыли, оставляя было найденные сокровища лежать там же, где они и лежали…
Хотя, отчего-то быстро передумав на сей счет, вдруг снова наклонился и, пошарив ладонями по полу и даже в темном древесном лазе, выудив оттуда еще горсть бумажек и безделушек, поднял все это, свалив на самый высокий из переломанных шкафов, обитающих здесь повсюду.
– Иначе эта мохнатая скотина сожрет, – пояснил на приподнятый и недоумевающий взгляд Уэльса. – Он, знаешь ли, гадит в двадцать раз больше, чем приносит пользы. И это с условием, что пользы он не приносит, в принципе, никакой – мышей у меня нет, есть только крысы, что изредка забредают в гости, но крыс мне жалко, да и эта сволочь их все равно боится.
Отерев о бедра руки и вновь оказавшись с мальчишкой в заискрившейся телесной близости, Микель ослепительно улыбнулся, осторожно подступил на шаг теснее…
И, выловив момент, когда Юа как будто успел потерять приличный клочок бдительности, невольно позволяя приобнять себя за спину, быстро подтолкнул того вперед, заглушая возгорающееся в глазах забавное опасение насмешливым, мягким, сплошным болтливым потоком, не позволяющим просунуть ни в какую – попросту несуществующую – щель ни единого вялого слова:
– Идем-идем, моя юная радость. Я и так тебя слишком долго промучил – пора и честь знать. Пойдем-ка, покажу тебе комнатку, где ты будешь пока что спать – до тех пор, покуда не пожелаешь присоединиться в коротании долгих и одиноких ночей ко мне, – а после отправим тебя быстренько в ванну; я же постараюсь за это время чего-нибудь на скорую руку приготовить. К слову, мальчик мой, эти занятные вещицы и разговоры меня надоумили… Если когда-нибудь окажемся с тобой в Англии – нужно будет обязательно сходить на балет «Майерлинг», в нем как раз в подробностях показывается каверзная жизнь сей загадочной Марии… Не знаю, понравится тебе или нет, но кто мешает нам уйти, если представление окажется чересчур для твоей юной души тоскливым? Ну, что же ты все так недружелюбно на меня смотришь? И вовсе я тебя не лапаю. Всего лишь поддерживаю, сокровище мое. Полы здесь шаткие, скользкие, проваливаются иногда, я не приукрашиваю, ступени узкие и крутые, а ты у меня совсем, как мне чуется, ослаб… Пойдем же, нам нужно миновать еще одну лестницу… И аккуратней! Третья ступенька имеет свойство отваливаться, когда на нее наступаешь. Я бы давно с ней что-нибудь сделал, если бы не надежда, что однажды этот жирдяй все-таки свалится и переломает себе шею… Наверное, для того я его и кормлю столь отменным образом, душа моя, чтобы подольше, побольнее да понадежнее падал, ежели мне вдруг однажды на этом поприще свезет. Да что же это за выражение в твоих чарующих глазах, упрямая Белоснежка? Не садист, никакой я не садист, неправда. Разве только чуть-чуть. Да и то совсем не там и не в том, где тебе ошибочно думается, глупый ты мой цветок…
Если весь второй этаж в целом представлял собой бесславно развалившийся, растекшийся и расползшийся дебристый погром, где в средоточии досок, трухи, щепок, рулонов обоев, ведер с краской и цементом, кисточек, поломанной мебели и сборища дров на зимнюю протопку плавали всевозможные мелочи, навроде женских шляпок с чучелами засушенных кривых птиц, старинных мольных платьев, выпотрошенных игрушек, деревянных лакированных поделок, обожженных поленьев, побитых вазочек кальяна и прочей маловажной ерунды, сквозь которую едва ли получалось продираться пешим ходом, не занозившись и не вывихнув где-нибудь конечность, то этаж третий, отделенный от второго еще более узенькой и шатенькой лесенкой, действительно крошащейся под ногами, оказался практически девственно пустым и, конечно же, снова странным, пусть и сугубо по общепринятым человеческим меркам, подчинившим опостылевший мир.
Юа, запоздало сообразивший, что странности в духе Рейнхарта ему нравились куда как больше, хмуро оглядывал изредка попадающиеся завалы, чихал от забивающейся в рот и нос пыли и что-то слезливое, пробитое насморком и не к месту поднявшейся аллергией, бурчал, когда Микель все пытался и пытался выразить свое тщетное беспокойство.
На третьем этаже – хотя на самом деле, как объяснил мальчишке мужчина, был он не совсем третьим, а всё больше половинчатым, недоделанным, застрявшим между этажом вторым и чердаком – не было почти ничего, кроме небольшой тесной комнатенки с двумя дверьми – из одной они сюда пришли, а другая обнаружилась, плотно прикрытой, на некотором отдалении – и такой же небольшой лесенки о пяти грубо сколоченных ступенях, что вела непосредственно на сам – вполне отсюда видный и вполне даже обустроенный – чердак.
Уэльс, которому чердаки всегда представлялись несколько иначе, не мог взять в толк, чем он тогда чердак, если составляет, по сути, такую же комнату, но спрашивать – и настолько позориться в этих своих глупых вопросах, – конечно же, не стал. Только покосился на загадочную дверь номер два, попытался придумать, куда и зачем она, такая чудно́ устроенная, могла бы вести, но додумать ничего не успел, невольно напоровшись на взгляд сопровождающего каждую его мысль Рейнхарта.
– Там нет абсолютно ничего интересного, душа моя. Чуть позже я тебе это покажу – или ты сам проверишь, если захочешь. А пока – милости прошу в ваши временные покои, мой маленький принц. Хоть я и готов хорошенько самому себе наподдать за то, что привел вас в столь неблагодарную обстановку.
Лис нисколько не кривлялся, не паясничал, а говорил всецело искренне, с такой же дурной искренней тревогой вглядываясь в беспомощно отворачивающееся лицо, и Уэльс, не зная, как еще успокоить не укладывающегося в голове балбеса, впустившего его за бесценок в свой дом и пытающегося раскланяться в три спины, тихо, смущенно и стыдливо буркнул, старательно таращась в противоположную стенку:
– Все в порядке с этой твоей обстановкой, ну… Мне вообще все равно, где и как жить, если на улице спать не надо. Нашел, за что переживать…
В маленькой предчердачной комнатенке, обтянутой простенькими обоями такой же простенькой буро-белой расцветки – клетчатые ромбовидные цветы по протертому полевому полотну, – тоже таились то выбитые и переломанные двери, отвинченные от слетевших петлиц, то такие же пущенные на топку предметы бывшего домашнего обихода: Юа, пытаясь чем-нибудь беспорядочно скачущие мысли занять, насчитал три тумбочки и пять разномастных столов, сгруженных друг на друга солидным рождественским снеговиком. Имелся тут и вполне годный стенной шкаф, за зеркальными дверцами которого – как Микель сообщил – покоились постельные принадлежности и кипа еще всякого мягкого да мольного тряпичного быта.
Идти босиком было трудно и чуточку болезненно – доски, разбросанные гвозди, рваные клочки, пыль, щепки и известка радостно впивались в кожу, заставляя то стискивать зубы, то почти подпрыгивать, ругаясь вполголоса всем изученным – на обоих уже языках – матом.
Рейнхарт на это вновь разводил руками, вновь извинялся и пытался протянуть мальчишке поддерживающую помощливую руку, и вновь Уэльс посылал того на хер, отбрыкивался, крысился, шипел и украдкой оглядывал дремлющие переменчивые помещения, вскорости сообразив, что в коробках, понатыканных по углам, таились, кажется, залежи просыревших насквозь книг, а в пакетах – копны черт знает чьей поношенной одежды, пропахшей горькой уличной полынью да старым нафталиновым маслом.
Он уже даже почти решился о чем-нибудь таком спросить, все ближе и ближе подбираясь к выделенному спальному чердаку, когда под беззащитной нагой ступней обосновалось вдруг нечто фатальное, добивающее, что, соприкоснувшись с обледенелой кожей, обдало тугой нервозной болью, дрожью в резко распрямившейся спине, широко распахнутыми глазами и грубым, воплем сорвавшимся с искривившихся губ:
– Блядь! Блядь, блядь, блядь же!
– Что, моя радость?! Что с тобой такое стряслось?!
Микель тут же всполошился, перекосился, испугался, потянулся было навстречу, но практически мгновенно нарвался на дикий звериный оскал и упершиеся в грудь трясущиеся руки, всеми агрессивными силами отпихивающие его прочь.
Синегривый мальчишка, продолжая выть, материться и стонать, отдернулся, отпрыгнул, споткнулся, едва не повалившись навзничь, и, схватившись пальцами за задранную левую ногу, прыгая на правой потешной неуклюжей цаплей, уставился с пульсирующим в глазах растравленным бешенством на растекающийся по ту сторону стопной кожи темный внутренний кровоподтек, оставленный проклятой собачьей игрушкой, черт знает что и почему забывшей в этой идиотской издевающейся комнате.
– У тебя что, еще и собака есть, я не понимаю?! Если есть, то почему ты так и не сказал?! Предупредил бы хоть, твою же сраную мать! – продолжая натирать ушибленную конечность, завывать и давиться выступившими на ресницы слезами, гаркнул Юа, напрочь забывая, что, вообще-то, всего-навсего гость и набрасываться на мужчину-хозяина, держащего пусть даже целую ватагу собак да такой же целый прицеп их недобитых игрушек, не имеет никакого права.
Микель в ответ на его вопли удивленно сморгнул.
Сделал еще одну тщетную попытку притронуться к пораненной мальчишеской ноге, но опять и опять не добился, мрачнея и чернея лицом, ровным счетом ничего, кроме ошалелого газельего прыжка в сторонку да наполнившихся обиженным бешенством осенне-опаловых глаз.
– Нет, мой цветок. Собаки у меня нет. С чего ты вообще к этому пришел?
– С того! – в сердцах рявкнул Уэльс, отпуская ноющую, гудящую, ощутимо опухающую ногу и тычась потряхиваемым нервным пальцем в невозмутимо валяющуюся внизу игрушку в форме не пробиваемой ни одним зубом, ни одной пулей резиновой косточки с разомлевшей рисованной бабочкой, если и предназначенную кому-то в «игры», то только натасканному на добродушную бойню квадратноголовому стаффорду. – Какого тогда хера здесь валяется собачья игрушка, если у тебя никакой собаки нет?!
– Послушай, мальчик… – Микель, сам того очень и очень не желая, вопреки всем стараниям успокоиться и взять себя в руки, начинал терять истончающееся терпение, только вот Уэльс, распаленный злостью и не прекращающимися сыпаться унижениями да увечьями, этого не замечал, продолжая рвать и метать железным драконом с отвалившейся проржавленной лапой. – Я понимаю, что тебе больно, что я в этом виноват и что поэтому ты на меня злишься, и я бы помог тебе и пройти здесь, и унять твою боль, да ты же мне никак не позволяешь! Я ведь не зря тебя предупреждал, что привел в приличное состояние только нижний этаж, а все, что не оказалось пригодным, и что мне было просто лень выбрасывать, отнес сюда. Я сам не знаю, что может тут повстречаться – вещи остались в большинстве своем от прошлых хозяев, – потому-то я и хотел бы оставить тебя при себе, но я даже не пытаюсь, как видишь, предложить тебе поселиться вместе со мной внизу – ты же, зуб даю, выцарапаешь мне за это глаза!
– Не выцарапаю, – на секунду как будто бы притихая, прекращая полыхать и смотреть с сочащейся изо всех пор ненавистью, процедил вдруг несносный психующий мальчишка.
– Нет…?
– Нет. Просто выбью их к чертовой матери твоей же сраной собачьей игрушкой! – Надежду Микеля, только-только поднявшую неуверенную усталую голову, тут же разнесло испытательным кровожадным снарядом, разбросав мокрые красные ошметки по тусклым стенам, а Уэльс, в упор не желающий понимать, что творит, и что самое бы время прекратить да остановиться, все никак не хотел и не хотел униматься, продолжая в три разодранных горла истерить: – С какого хуя нужно было снимать с меня ботинки, если ты знал, какое здесь творится дерьмо?! Сам-то ты что-то не поспешил разуваться, хренов кретин! В ботинках сюда поперся! А с меня их снял, будто нарочно издеваться собрался!
– Знаешь, юноша… – вытягивая прежде лисью пасть в нехорошем волчьем ощере, прохрипел остающийся все с меньшим и меньшим самоконтролем Рейнхарт, – я бы все-таки посоветовал тебе столько не ругаться.
– Да?!
– Да.
– А не пошел бы ты со своими советами в жопу?! Хватит уже меня терроризировать, ты! И руки свои распускать не вздумай, при себе их нахуй держи, чтобы я видел!
Про руки он успел прокричать еще достаточно вовремя, потому как в следующее мгновение эти самые чертовы лапищи, скребнув по пустоте окогтившимися пальцами, потянулись следом, на сей раз ловя и стискивая свои крючья на пронзенных до новой ослепительной боли плечах.
Уэльса от этого соприкосновения дернуло, шатнуло, сотряхнуло разрядом физически ощутимого тока, а затем, перевернув нутром наружу и запрятав под слепившимся кожным слоем прекратившие видеть глаза, столкнуло одним лбом к другому, оставляя голову бушевать от оглушившего, сразу не узнанного удара, и прошипело в самые – закушенные, забитые и онемевшие – губы:
– На твоем месте я бы более тщательно выбирал слова, мой мальчик, и старался обдумывать их прежде, чем произносить вслух. Не знаю уж, как ты поступишь, если я решу, что ты столь щедро пригласил меня на взрослое ночное рандеву с этой твоей некрасиво обозванной «жопой», но… лучше тебе этого не проверять и не испытывать моего терпения. Равно как и нервов. Я достаточно ясно выражаюсь, хочу думать?
К удивлению Уэльса, он не угрожал ему вполне ожидаемыми, вполне пережитыми и до абсурда понятными да испытанными на шкуре вещами: например, тем, что дом этот был его, и что обнаглевший пришлый мальчишка быстро полетит из него прочь, если не научится вести себя так, как полноправного хозяина устроит. Не говорил он ничего и о том, что, дыша его воздухом и пожирая его ресурсы, Юа тоже должен заплатить чем-то равноценным взамен, да и вообще, будучи господином этого гребаного положения, он имел безраздельное право делать то, что ему делать хотелось, и не в заслугах мальчишки открывать рот и жаловаться на условия предоставленного содержания.
Нет, вместо всего этого он нес что-то такое, чего задыхающийся Уэльс никак не мог до конца понять, нес это каким-то по-особенному страшным в своей спокойной холодности тоном, напирал, тесня и тесня назад, и когда Юа в бессознательной попытке защититься выставил вперед руки, отталкивая рехнувшегося мужчину и выигрывая для себя немного свободного пространства, глаза Рейнхарта сузились, заточились опасными шахтовыми взрывчатками, покрылись чадом темнеющей пелены. Лицо удлинилось, просветило скуластыми черепными костями. Кожа посерела, словно опалилась под просыпавшимся сигаретным смогом, и пока Юа, понимая, что зря он это всё, зря, зря, зря, смотрел на него, пока запоздало соображал, что натворил что-то непоправимое и что все украшения от «Шанель», все французские Bulgari, Carli и Petochi возгорались, закрывались и сменялись пыльной коробкой грязной Синдереллы, Микель, устав за этот бесконечно-долгий, выпивший все его силы день, грубо и болезненно рванул тихо пискнувшего мальчишку за волосы, заставляя повернуться к себе спиной.
Стащил с ошалевшего, не успевающего – хотя, наверное, все больше не решающегося – толком сопротивляться Юа рюкзак. Преодолел в два шага ступеньки чердака, зашвырнул туда наугад сумкой, подняв шквал закрошившегося выбитыми древесными зубами грохота и недовольного шипения черт знает что забывшего там вездесущего кота. Озверел от этого еще больше и, возвратившись обратно к Уэльсу, протянул руку к тонкому горлу с забившейся на том синей жилкой…
И уже только в последний момент, каким-то немыслимым чудом остановив себя, отказавшись от завершающего грандиозного марш-броска с расстояния трех тысяч километров да прямиком в чужое кровящееся сердце, так и застыл с вытянутой в нерешительности пятерней, тяжело вдыхая и выдыхая оседающий в легких волнующийся воздух.
– Не смотри на меня этим мучительным взглядом изнасилованного младенца, я тебя умоляю, – едва справляясь с рвущимся из груди клокочущим рыком, прохрипел он, шумно сглатывая танцующий возле кадыка черный комок. – Как видишь, я держу свое обещание при себе, хоть оно и требует всех оставшихся во мне усилий, и не трогаю тебя, когда ты мне этого не позволяешь. Поэтому, если тебе не очень сложно, будь добр – просто пойдем со мной вниз и оставим изучение верхних этажей на недалекое потом. Я подготовлю для тебя ванну и займусь ужином, а ты немного отдохнешь и расслабишься в приятной теплой воде, мой утомленный мальчик. Мы можем сойтись хотя бы на столь безобидном компромиссе, я надеюсь?
Отчасти стервозный, а отчасти безоговорочно тихий, незаметный и не чинящий неудобств – если не трогать и не доводить, как встреченную на перепутье леса змею, ласку или ящерицу – характер Уэльса требовал немедленного разобиженного и раззадоренного ответа в духе, что ему вообще на все класть и что не пошел бы уже этот человек куда подальше со своими припадками, пытающимися задушить руками, швыряемыми сумками, надеждами и прочим дерьмом, но, с другой стороны…
Если даже он сумел обуздать себя, если даже он впивался окровавленными зубами в цепь удил внутренних разнузданных чертей, то, наверное, мог справиться с теми и Юа, едко, пылко, хмуро, но согласно вскидывающий заместо кивка подбородок.
Памятуя об этом, подбадриваясь этим, мальчишка с сомнением и тревогой покосился на вновь добравшуюся до него руку, доверять которой в узости и затхлости заваленного сумраком неуютного чердака временно прекратил, но, захлебнувшись застрявшим в глотке вдохом, все-таки позволил ей – осторожной и властной – лечь на плечи и, оплетшись жесткими пальцами за выступающие костяшки, увести, подтолкнув, отсюда прочь, искренне надеясь, что после тоже пугающей, в общем-то, ванны все между ними действительно каким-то немыслимым колдовством…
Наладится.
Хотя бы настолько, чтобы они научились существовать друг с другом без извечного крово, душе и болепролитного столкновения двух сумасшедших, запальчивых и неукротимо тянущихся навстречу сердец.
⊹⊹⊹
– Рейнхарт! Чертов Рейнхарт! Блядь… вот же блядь… да блядь же просто… Рейнхарт, твою мать! Иди немедленно сюда! Сюда иди! Сука! Рейнхарт!
Микель, только-только отправивший относительно угомонившегося мальчишку мыться, но не успевший даже добавить тому в воду нескольких капель того или иного релаксирующего масла – Юа, посторонним присутствием обеспокоенный, просто оттолкнул его и нырнул в небольшое помещение сам, с грохотом запахнув за собой дверь, – нервно дернулся, развернулся на ревом раздавшийся истеричный голос, тут же возвращаясь быстрым шагом назад, панически пытая понять, что же такое снова стряслось с его огнеопасной экзотической магнолией, когда та, не дождавшись, когда он войдет внутрь, выскочила вдруг – всклокоченная, дикая и до смерти перепуганная – из ванной комнатки сама, от всего сердца шандарахнув едва не вылетевшей из пазов дверью по закрошившейся штукатуркой стене.
– Черт возьми, да что же ты еле ползешь, скотина… Иди быстрее сюда! Быстрее, я тебе сказал! Ну!
Несмотря на слегка раздражающую грубость, вызванную, кажется, до предела обострившимися нервами, голос юнца дрожал и вибрировал, то падал вниз и в самом себе захлебывался, то поднимался до начинающих почти-почти визжать ноток, завязывался узлами и едва не срывался до самого настоящего фатального припадка…
Отчего Микелю, тоже перекосившемуся в побелевшем лице, впервые за долгое время стало почти по-настоящему страшно.
Добравшись, наконец, до мальчишки, он попытался было разлепить губы и спросить, что здесь приключилась за дьявольщина и что в этой проклятой ванной вообще могло настолько страшного обнаружиться, но сделать этого клинически не успел; Уэльс – очаровывающе полуобнаженный, в одних узких драных джинсах, обхватывающих совершенное тело до половины выступающих бедренных косточек, – едва его завидев, бросился наперехват, безжалостно воруя тем самым все мгновенно вылетевшие из памяти слова, контрольным выстрелом Всевышнего вцепился в плечи поплывшего головой мужчины сгорбившимися пальцами и, полыхая безумством ненормально огромных, стеклянных, похожих на миниатюрные вселенные зрачков, разбитым воем взревел:
– Что у тебя там происходит, ёб твою мать?! Что с тобой и твоим сраным погребальным домом вообще не так, сраная ты тварюга?! Это такая шутка дебильная, что ли?! Хочешь, чтобы меня удар хватил, чтобы я сдох, да, а ты потом мог пользовать мой ебаный труп, некрофил хренов?!
Микель все еще не понимал, Микель все еще от неаккуратных его прикосновений плыл, пусть и успокоить разбушевавшийся цветок потянулся перво-наперво, откладывая все остальное, как не самое на свете важное занятие, на потом.
Обхватил колотящегося ознобом мальчика одной рукой за спину, притянул ближе к себе, чувствуя, как внизу живота закручивается нетерпеливым оголодалым теплом и бьющим в рассудок цепным желанием, пульсирующим в разбухающих жилах да выдающим – если бы, конечно, шипастый подросток не был сейчас так напуган, чтобы хоть что-либо заметить – со всей чертовой башкой. Желание же это, пафосно-эстетическое, в чем-то там интеллигентное, хоть и до распутства больное и грязное, не терпящее мелкого беспорядочного сношения, наружу выходил редко, да и то, как правило, на один-единственный раз: замашки и предпочтения Рейнхарта обычно не приходились по душе никому из тех, кого он на своем пути встречал, да и сами субъекты, с горем пополам подошедшие для нечастых искаженных потех, избирательному мужчине не то чтобы сильно нравились, поэтому расстраиваться, как бы там ни было, в результате не приходилось.
По крайней мере, ему.
– Ну, тише, тише, малыш, успокойся, не нужно так нервничать, это не пойдет тебе на пользу, слышишь меня? Лучше вдохни поглубже, выдохни, посмотри на меня и расскажи, что тебя так напугало, мальчик, милый, милый мой мальчик, – хрипло отозвался он, лихорадочно путаясь пальцами в потрясающе нежном живом атласе струящегося по точеным плечам волосяного покрова, накручивая тот на мизинцы, склоняясь ниже, ниже, еще ниже и вдыхая дерзновенного аромата вечной цветочной пыльцы, кружащей сердце и вместе с тем только больше вскармливающей да подстрекающей и без того гиблое врожденное безумие. – Я уверен, что там все в порядке, и все, что бы тебе ни увиделось – не больше, чем плод твоего разыгравшегося воображения. Ты переутомился, дарлинг, и это совершенно нормально, но, послушай, самое страшное, что могло случиться, это пара крыс, забравшихся в ванну и в ней же померших, или гаденький подарочек от проклятого кошака, решившего насрать на разнесчастный банный половик. Ничего иного, чего стоило бы опасаться, там нет. Если ты мне позволишь, я сейчас же все…
– Да нет же! Нет! Совсем нет! Как ты не понимаешь?! Как ты не понимаешь, что… что… – мальчик выл, скулил, почти что рыдал, скребся ногтями по грудине мягко и терпеливо наглаживающего его Микеля, представляясь маленькой глупой собачкой, с непосильным трудом пережившей первый за жизнь переезд и откровенно слетевшей с катушек от вида своего нового постоянного дома, а потом вдруг, упершись острыми коленками и руками, забившись, забрыкавшись, отпрянул, вырвался, к глубочайшему сожалению, обратно на свободу, нисколечко не различая ни горящих нехорошим фитильком желтых глаз, ни часто вздымающейся груди, ни легкой дрожи в чужих сгорающих ногах. – У тебя там… у тебя там кро… кровь по стенам размазана, идиот! Кровь… Кровь, понимаешь ты это?! И… какой-то полураспятый… повесившийся… голый… там… в ванне… труп! Труп висит! У тебя! В ванной! Труп сраный! И, блядь… – Юа пытался, действительно пытался успокоиться и хоть сколько-то сбавить тон да осадить норовящие разорваться, сдохнуть и убить нервы, но, сколько ни старался и ни барахтался, не мог. Просто не мог, и всё тут. – Ры… ба… Рыба, рыба, понимаешь…? Рыба! У тебя там рыба! В ванне! Плавает. Живая рыба! Почему ты… почему ты просто стоишь тут и смотришь на меня своими тупыми спокойными глазами, когда я все это тебе говорю?! Ору?! Когда… когда же…
Рейнхарт, все таращащийся на него, вроде бы выслушивающий, но совершенно не меняющийся в лице, только почему-то печально, осаженно, раздавленно, тяжело и виновато вздыхающий и выглядящий в целом так, будто о чем-то, наконец, вспоминал, но вспоминал непростительно и безнадежно поздно, помрачнел, осунулся, отвел, чего еще не делал прежде, вбок взгляд, и именно на этом жесте Уэльса, запнувшегося за собственные губы и застрявшие на тех слова, накрыло очень страшным, ужасным и психически нестабильным подозрением, что…
– Погоди… погоди немного… ты что их… ты их… ты же не мог их… специально туда… засунуть…? – не просто севшим, а свалившимся и в корень убившимся голосом жалобно проскулил он, мгновенно теряя весь разом накрывающий жар и погружаясь в пучину пробравшего до костей зябкого холода. – Ты что… совсем… больной…?
– Больной, получается, раз ты так считаешь, душа моя, – тихо, грустно, все еще не поднимая на него глаз, отозвался чокнутый маньяк, выглядящий настолько расстроенным и тоскливым, будто был не гребаным извращенцем с гребаным стажем, развлекающимся самыми нездоровыми трупными способами, а каким-нибудь мелким неоперившимся недоноском, что, разрисовав отодранный от стены кусок обоев мертвецкими головешками расчлененных соседей, радостно понес мамаше показывать эту свою гордость начинающего гения всея искусств. Мамаша, ясное дело, творения его рук не оценила, недоносок разочаровался в бренности жизненного бытия и ушел в опальную разлагающуюся тоску, и в итоге бедная выпитая мамаша осталась как будто бы всецело, что называется…
Виноватой.
Сравнение было идиотским, но Юа, опуская руки, отступаясь на несколько шагов, ударяясь спиной и лопатками о болтающуюся туда и сюда дверную деревяшку, бессильно таращась и таращась в наливающееся щенячьей пакостью смуглое лицо, никуда не мог подевать того дурацкого ощущения, что сейчас в роли этой самой мамаши выступал именно…
Он.
– Ладно… ладно… я пока не спрашиваю про труп… хотя сейчас, сволочь ебучая, спрошу… но… рыба… Что, блядонутая же моя жизнь, в твоей ванне делает эта сраная рыба…? Живая рыба, которая там, о господи, просто… просто… плавает же и таращит эти свои жуткие желтые глазенки… на меня… таращит, а ты меня туда… мыться, сука нахуй, отправлял…
Рейнхарт, стрельнувший в его сторону нашкодившими, но продолжающими старательно страдать глазами, снова тихенько вздохнул, так, словно речь шла о безобидном незначительном пустяке, о последней, честное слово, ерунде, к которой падкая на истерики неотесанная дурочка придиралась уже по одному тому, что не знала, к чему еще можно придраться. Неодобрительно посмотрел на сдавшего и растерявшегося с подобного обращения мальчишку, зачем-то потянулся ощупать его – не сопротивляющееся, не реагирующее, а оттого покорное да податливое – плечо, надавливая двумя пальцами на выступающую косточку, соблазнительно выглядывающую из-под полупрозрачной восточной кожи.
– Живет, дорогой мой мальчик. Рыбка там живет. Так же, как живем ты, я, сраный Карп и кто-нибудь, возможно, еще, изредка появляющийся то там, то тут, когда комнаты, подвал и чердак охватывают загадочные лунные пляски. Я, конечно, виноват, что забыл предупредить тебя сразу – для меня-то, понимаешь ли, это нормальная и привычная обстановка, – но ты, милый мой, виноват тоже: это ведь ты не позволил мне привести ванную в надлежащий вид. Ты сам забрался в нее и закрыл от меня дверь, а если бы не это – я бы убрал и рыбку, и с напугавшим тебя покойничком что-нибудь обязательно придумал… – выбалтывая это, ни разу не понимая, что окончательно ставит на себе кровавую морную точку, а заодно сводит с ума теряющего способность мыслить да говорить Юа, обещающего вот-вот рухнуть в пучины беспросветной не лечащейся паранойи, Рейнхарт, бережно отодвинув того в сторонку, прошел в ванную. Задумчиво оглядел обстановку да сброшенные на пол душевые принадлежности, растекшиеся густыми мыльными лужами, с некоторым удивлением подметив, что мальчик, верно, успел и снять свой одежный верх, и даже подготовить ряд мыл да шампуней, прежде чем удосужиться как следует оглядеться и заметить, что…
– Вот… это… этот… он… вон там… – с трудом справляясь с подводящим фальшивящим голосом, клокочущим на иголочке завывающего внутреннего патефона, простонал Юа, указывая нетвердым пальцем сперва на заляпанную красными пятнами, отдернутую душевую занавеску, а потом и на дальний от себя угол, в котором висел, печально понурив лохматую русую голову… – Труп… чертов… гребаный… труп на веревке… в ванной…! У тебя в ванной, психопат!
Микель, прицокнув языком, с тихим першащим кашлем подавил неуместное, но искреннее желание взять и в полные легкие рассмеяться.
– Да он же ненастоящий, юноша! Самая натуральная подделка и глупая карнавальная кукла, прикупленная к осеннему торжеству не помню уже какого года. Все остальное – плоды твоей фантазии, мальчик. Да, не отрицаю, сюрприз, должно быть, не из приятных, но я…
– Так надо было раньше, раньше об этом, сука, предупредить! Раньше сказать, что ты настолько ебнутый, что у тебя тупые резиновые чучела по углам в веревках развешаны, если не хочешь, чтобы и реальные люди пачками от таких «сюрпризов» издыхали! – снова срываясь, снова теряясь за ворохом творящегося здесь бедлама, завыл Уэльс, целиком и полностью упуская контроль над зажившим отдельной жизнью сбрендившим телом. Подскочив к удивленно вскинувшему брови Рейнхарту, даже позволил себе приподнять руки и встряхнуть того за скомканный в пятернях воротник, чтобы после, прожигая беспорядочно мечущимися туда и сюда глазами, тыкнуть подрагивающей от гнева и пережитого ужаса рукой на несчастного повешенного покойника, перевязанного за горло плотной конопляной удавкой. – Пре-ду-предить, понимаешь?! Как бы нормальные люди, если бы нормальные люди вытворяли такие ненормальные вещи, в подобной ситуации поступили! Я, уебать тебя мало, только когда заорал и чуть под самого себя не нассал, и нехуй пялиться на меня со своей тупорылой рожей, начал смутно догадываться, что он ненастоящий! А подумал сперва, что у тебя здесь кто-то покончил с собой или что ты озверел и сам его пришиб! Причем в последнее, сволочь ты драная, поверил гораздо больше!