Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 98 страниц)
Хлестко вскинул боднувшую воздух голову, заострившись гипсовыми черточками и опушенными ворсинками, и хлестко же, давая понять, что уже не глупый, уже чуть более взрослый, уже прекрасно знает, как ломаются сердца и хрустят по всему телу такие же ломающиеся следом кости, прорычал, упираясь трясущейся белесой ладонью Рейнхарту в грудь:
– От… отцепись от меня, ты! Отстань! Зачем я вообще тебе настолько дался, я не понимаю?! И куда ты меня собрался тащить?!
– К себе домой, конечно же, как я только что и сказал, – не без некоторой степени досадливой усталости ответил Микель, в полной мере осознающий, что все, что он нашептывал этому болвану на ухо, и все, что обещал, до того клинически не доходило. Очевидно, из-за этой самой усталости, приправленной поверху несколько не к месту возвратившейся старой ревностью, ни к чему конкретно не обращенной, но оттого не менее грызущей, следующая его реплика получилась чуть более угрюмой, хмурой и попахивающей уже знакомой мальчишке предостерегающей угрозой: – Или же у тебя есть варианты куда более предпочтительные, мой дорогой?
Мальчик, порой проявляющий поразительную склонность к неосознанному мазохизму и собственной выпрашиваемой погибели, как будто снова ничего не понял, как будто ничего даже не потрудился услышать, расслышать, заметить и осознать. Вместо шевеления своими маленькими очаровательными мозгами он – иного, впрочем, никто уже и не ждал – в очередной раз попытался отвернуться и так по-детски, по-непроходимому броситься прочь…
Точно так же непроходимо и упрямо оказываясь схваченным за край рюкзака, внезапно показавшегося в кои-то веки удобным, беспощадно возвращенным обратно и вынужденным опять и опять таращиться снизу вверх в распаляющиеся желтые стекляшки нависающего над ним бразильского леопарда.
– Да отпусти ты меня, наконец, слышишь?! Отпусти, убери руки и дай мне отсюда уйти!
Окончательно поддавшись не умещающимся внутри эмоциям и самую капельку рехнувшись, маленькая черная фурия, озлобившись, впав практически в нагнетенную животную панику, оскалила острые зубки и, извернувшись, попыталась познакомить Микеля – снова, к синеглазому сожалению, умело увернувшегося – с хиленьким жилистым кулачком…
После чего, предупредительно прихваченная за кадык и познавшая притершееся усилившееся удушье, лишь, не решаясь, впрочем, барахтаться, гортанно захрипела, испепеляя заточенной в зрачках месячномертвой косой.
– Отпусти… ублюдок… пусти… меня… пус… ти!
– Допустим – только допустим, – я тебя послушаюсь, разожму руки и позволю упорхнуть от меня на свободу. Но что ты станешь делать тогда, храбрая, но глупенькая пташка? – не без всё того же предупреждения, наждачно царапающего слух, поинтересовался Рейнхарт, настолько утомившийся от однообразных детских игрищ, что уже почти-почти готов был плюнуть на недавно произошедшее и повторно дать чертовому мальчишке по голове, вырубить его и, перевалив через плечо, насильно унести прочь, не слишком заботясь последствиями всего этого внепланового, но приходящегося по сердцу киднеппинга.
В самом-то деле, что такого страшного случится? Покричит, побрыкается, пообижается, попроклинает, предпримет несколько попыток куда-нибудь сбежать, а после смирится, привыкнет, добровольно останется…
Ведь останешься же, юный дичалый зверек?
– Да уеду я, ясное дело! Или ты совсем дурак и так и не понял, к чему тут все это творится?! – рявкнул этот петушащийся малолетний идиот. С таким рвением рявкнул, вздыбив всю свою шерсть, что Микель, которому так не хотелось идти на крайние грубые меры, не выдержал и, осклабившись не самой добродушной перекошенной ухмылкой, все-таки обрезал внутренними ножничками такую же истончившуюся внутреннюю нить покалеченного нестабильного равновесия.
Задержал на выдохе дыхание, как будто бы слегка разжал пальцы на горле мгновенно присмиревшего, удивленно уставившегося в ответ Юа…
И там же, по пройденному уже трафарету раздвинув не успевшие заколотиться жеребячьи ноги коленом и с силой впечатав мальчишку спиной в стену, навалился на того собственным просмоленным телом, вбивая страшный дымный вопрос в приоткрывшиеся от нового болевого потрясения губы:
– И что? Тебе, выходит, настолько не терпится уехать, мальчик? От меня, отсюда? Это то, о чем ты мечтаешь?
Юа хотел, каждой идиотской кишкой хотел заорать, что да, да, да, это то, о чем он, лишенный с детства всякой мечты, мечтает, что хочет именно этого, что тошнится с преследующей помешанной физиономии, оглаженной вечным несходящим загаром да невидимыми ранами от красного шиповникового куста. Что жаждет, всеми орущими и рыдающими порами жаждет убраться прочь, вернуться на замызганные английские улочки, где копоти больше, чем падающего на подоконник солнечного сора, и снова чеканить пустой сгорбленный шаг под пустым грязным дождем, вспоминая, что где-то и когдато, на заброшенном всеми мирами островке, у него случилось немыслимое для седеющего сердца сокровище: пять тыквенных таблеток, половина чудовищного человека да обрывок испортившего все на свете письма.
Он хотел, он пытался выдавить это из отказывающегося горла, но, проклиная и ненавидя себя, все же так ничего и не смог: открестился, закрывшись на семь морских замков, отвернул в сторону лицо, упрямо отвел взгляд и, продрав до крови губы, так глупо и так просто проклял да обматерил вслух паршивого Рейнхарта, ломающего его нынче сумасшедшую, сбойнувшую, а некогда привыкшую к пустынной стылой серости звериную жизненную тропку.
– Вот… – спокойнее, понятливее, мягче прошептали чужие смуглые губы, накрывая горящий лихорадкой лоб и прожигая тот до черепной костяшки осторожным медленным поцелуем. – Вот так. Наконец-то ты стал вести себя, как хороший мальчик, мой прелестный Юа…
Не было сил даже воспротивиться бьющим пощечинами наглым словам, не было сил даже оттолкнуть этого дьявольского человека, всё навек перевернувшего и поставившего вверх тормашками, и Уэльс, вконец теряя себя и теряясь под опустившимся на шею странным кожаным ошейником, порожденным заболевшим предавшим воображением, лишь разбито пробормотал:
– И что… мне делать теперь…?
– Теперь? – тихо, чуть удивленно, чуть успокаивающе переспросил Микель Рейнхарт. Приподнял за подбородок его лицо, заранее зная, что отныне ему это без слов и пререканий позволят, огладил подушечками пальцев острые точеные скулы, а затем, улыбнувшись хитрыми лисьими бляшками, мурлыкающим сумасшествием прошептал, с головой утопляя в растекшемся по жилам неподъемном тепле: – Теперь тебе придется делить крышу напополам со мной, мой юный трофей. Стены, лестницы, не достойный тебя обиход, Кота да Карпа и однажды, когда ты научишься чуть больше мне доверять и не видеть во мне закадычного врага, кое-что, быть может, еще…
Юа, понявший все лучше, чем хотел бы, вспыхнул до корней волос, торопливо метнулся взглядом прочь, поджал до манной смерти побелевшие губы…
И, отпихнув от себя не такого уж и сопротивляющегося теперь мужчину, с грохотом нарочито тяжелых, но неуверенных, а оттого тормозящих шагов поплелся по ступеням вниз, вжимая в плечи голову да горбя спину так, точно надеялся за одним или другим пролетом обернуться глупым простынным призраком да навек в этих серых бетонных сумерках потеряться.
⊹⊹⊹
Чем дальше они продвигались, тем настойчивее менялся окружающий мир, похожий на калейдоскоп мельтешащих в детских руках фотокарточек и картинок, запущенных по шустрому проекционному кругу: голые горы и бурые пригорки терялись за густой хвойной зеленью, а зелень – за повторяющимися выбелено-каменными пятнами, приходящими на смену, казалось бы, раньше, чем даже получалось полноценно вдохнуть.
В одну горсть склеившихся минут перед синялыми мальчишескими глазами мелькали опрятные округлые холмики с торчащими тут и там гладкими булыжниками, сточенными ветром и ливнями, после – потянулись вдруг занесенные полегшим сеном воющие пустоши, покрытые то хрусткими заморозками, то все еще держащейся на корнях травой, терзаемой с севера на восток роем свирепствующих озимых шквалов.
Потом все это сменилось – так, будто бы и не было никогда… – вновь, и навстречу выплыло крохотное задумчивое озерцо, наверняка разлившееся здесь когдато из-за дождей, да так и не сумевшее впитаться в окропленную скальной крошкой почву; на ряблой водной глади прикорнули две тощие бесцветные утки и всесторонне странная, сумасшедшая, выкорчеванная и сорванная деревянная табличка, покачивающаяся на бараньих волнах: на той красовалась рисованная по фанере краснозобая индюшка, сотканная из узора заляпанной краской ладони, а чуть ниже, под лапами да толстым пернатым брюхом – потертая, но с чувством прописанная английская надпись:
«Добро пожаловать в Исландию, в которой всякого человека от всякой лягушки отличают лишь две непостоянных вещи…»
– Миллионы лет порой не самой удачной эволюции да одно неосторожное заклинание, как знает каждый уважающий себя тутошний гражданин, – услужливо подсказал Микель, улыбнувшись чеширской лисьей улыбкой. На удивленно вскинутые мальчишечьи брови улыбка эта расплылась только шире, и мужчина, едва не напевая от удовольствия да зарядившего хорошего настроения, вытолкнувшего пережитое и перемолотое старое, охотно пояснил: – Так должна звучать полная запись, но ее, к сожалению, украли у нас ветра, дожди и это вот чудное смелое болотце. Если память мне не изменяет, раньше на перепутьях тех дорог, где мы с тобой сегодня прошли, частенько попадались такие вот шутливые, но весьма мудрые приветственные столбики. Говорят, к слову, что человечий род отношения к этим делам не имеет, чему я вполне охотно верю, и их, стало быть, понатыкали там легкие на каверзу эльфы. Заманчиво, не правда ли?
– И куда они потом делись, эти столбы? – вроде бы немножко бурчливо, а вроде бы и с искренним интересом спросила прислушивающаяся сивогривая роза, все еще недоверчиво поглядывая на продолжающего лыбиться и лыбиться мужчину. – Кто их додумался спереть?
– Спереть…? – Рейнхарт, все играющий и играющий со своими сигаретами, кажется, в каком-то смысле доигрался и окурком, заехавшим в горло, подавился. Закашлялся сквозь рваную, но удивительно негрубую ругань, выплюнул застрявший дым и порох и, смахнув с ресниц слезы, к вящему недоумению Юа, опять рассмеялся. – Да никто их не «спер», юноша. Увольте, но такие… развлечения, назовем их так, у здешнего населения не во вкусе. Тут принято считать, что если уж и спереть, как вы выразились, что-либо – то хотя бы что-нибудь того стоящее, чтобы не жалко было, если поймают с поличным, пойти по миру с клеймом да опороченной совестью… С чем я, в принципе, согласен, ибо риск за бесценок у меня не в чести. И потом, я – да и не только я – искренне верю, что каждой вещице – причитающееся ей место. Столбы эти смотрелись здесь весьма гармонично, а ты, юный мой адонис, не забывай, что это – Исландия, и боги ветров тут весьма и весьма своенравны. Видно, не угодило им чем-то невинное баловство, вот и унесли все с собой, оставив только нашу одинокую лягушку купаться в таком же одиноком пруду.
Неразговорчивый мальчик-Уэльс, все еще до конца не доверяющий его словам, отвечать на них не стал, и Микель, решив дать ему, и без того ступившему на путь нелегких испытаний да безвозвратных перемен, немного времени прийти в себя, принялся успокаивать наползающую скуку способом несколько… авангардным.
Или, выражаясь проще, нелепым и идиотским, как мысленно порешил Юа; видно, чертовы читанные-перечитанные письма по-прежнему не оставляли мужчину в покое, потому что когда он обернулся к тому в следующий раз, так в недоумении да растерянности и завис, вытаращившись на то, как дождливый лис, совсем, должно быть, спятив, тыкался подожженной сигаретой в сложенный бумажный листок, старательно выжигая в том какую-то вопиющую…
Хрень.
Юа смотрел на него долго, машинально перебирая спотыкающимися тут и там ногами, и лишь когда эти самые ноги, лишенные сопровождения предостерегающих глаз, едва не заставили остальное тело сверзиться с кручины как по колдовству поднырнувшего под них холмика, усыпанного острыми горными осколками, Уэльс, туша глотками холодного воздуха переваренный отстукивающим сердцем испуг, неуверенно спросил:
– Что ты… делаешь…?
Рейнхарт, словно бы взаправду всецело погрузившийся в свой собственный – богатый на выдумки и безграничные ежедневные открытия – мирок, удивленно вскинул глаза, прищурился, проморгался сквозь налипший на ресницы ветреный смог, после чего незамедлительно расплылся в новой счастливейшей улыбке, напрочь стирающей из памяти Уэльса те резкие чудовищные черты, что еще недавно уродовали снова красивое, снова молодое и озаренное завидным добродушием лицо.
– Неужто тебе интересно, душа моя? – довольно мурлыкнул перерощенный да кучерявый лисий кошак. – Я решил проявить крупичку творческого подхода и выгравировать на этом паршивом сортирном листочке славный символичный герб, прежде чем запустить его в прекрасный последний полет.
Уэльсу подумалось, что он имел неудовольствие ослышаться. С другой же стороны…
Нихрена не подумалось.
Когда он вообще ослышивался, в конце-то концов, если все кругом только и делали, что несли настораживающий улыбчивый бред и дружно, по нажатию спускового крючка, соревновались в езде – у каждого исключительно по-своему уникальной – многострадальной разваливающейся кровли?
– У тебя опять началось оно, да…? Это… чертово помутнение… – мрачновато, не рассчитывая ни на какой ответ, пробормотал он. Вздохнул. Попинал закатывающиеся под ботинки скользкие камушки и, как-то и не желая ни за хер собачий обижать радующегося своей новой хреноте Рейнхарта, и чувствуя вкус неуютного покалывающего любопытства, все-таки переиначил показавшийся чересчур резким вопрос: – Что за герб?
Пределу счастья, охватившего озаренное смуглое лицо, не было ни границ, ни рамок, как не существовало тех и для буро-серых окружных пустошей, стрекочущих на вершинах ледников да непредсказуемых, изредка открывающих для фатального зевка рот взрывоопасных вулканов, на земле которых чокнутые на всю голову исландцы радостно плясали, спали и жили, не помня и не задумываясь, что под ними извечно тикают стрелки той бомбы, что будет пострашнее и урановой, и радиевой, и какой угодно вообще.
– Боюсь, мои художественные навыки не слишком хороши, но я хотя бы постарался передать главные черты основного сходства… Это герб сей замечательной страны, мой милый мальчик. Что скажешь? Похоже? Хоть немножечко?
Нисколько не заботясь, психопат он в чужих глазах или не психопат, Микель доверительно протянул Юа истерзанный сеточками смятых трещинок листок, истыканный сигаретной головкой настолько, что разглядеть подтаявшие буковки уже почти не получалось, и Уэльс…
Зачем-то и отчего-то спокойно тот принял, послушно сжал в пальцах.
Слеповато поразглядывав и припомнив хоть раз в жизни пригодившиеся уроки старперного Хинрикссона, который учил, будто на всякое искусство смотреть нужно с какого-никакого, но расстояния, отодвинул от себя мельтешащий огненной чернотой лист в вытянутых руках, щурясь сквозь налипающий синий морок – время давно уже перевалило через хвост короткого осеннего дня. Повертел головой и так и этак…
И вдруг, к вящему своему изумлению, увидел во вроде бы бесконтрольных точечных конвульсиях, сотворенных прицельными, что железные выстрелы, одержимыми пальцами… какую-то, наверное, птицу: не то орла, не то ястреба, соседствующего с извергающей полымень…
Ящерицей.
Посередине значился заштрихованный квадратом крест, слева от которого прикорнула непонятная рогатая масса, а справа – нечто длинное и пространное, но имеющее вполне человеческие руки, в которых зажимало не то деревянный ствол, не то просто палку, не то и вовсе какой-то там магический посох усердствующего Гендальфа…
– Неужели же совсем ни на что не похоже…? – восприняв затянувшееся мальчишеское молчание исконно по-своему, расстроенно выдохнул кудлатый и чокнутый-чокнутый дурак, с которым, как Юа запоздало уяснил, не получалось даже долго злиться или выставлять напоказ привычные зубы, добротно сбрызнутые скорее отпугивающим, чем по-настоящему ядовитым ядком.
– Похоже, – смущенно, стыдливо, неприученно, снова и снова уходя подбородком и ртом под приподнятый воротник, буркнул он. – Я вроде бы даже помню эту хренову… птицу? Что-то такое висит у нас в зале собраний. В школе, в смысле.
Кажется, вот сейчас желтоглазый смолящий маньяк с чудаковатым именем, постигнув летальную стадию обхватившего сумасшествия, мог плюнуть на все, коленопреклонно прильнуть к его ногам, обхватить те руками, отереться щекой, позволить затянуть на себе ошейник и злобно зарычать на все кругом, с сердцем и душой остерегая избранного на пожизненную судьбу мальчишку с поселившимися в глазах хворающими ноябрями. Он был счастлив, он был чертовски счастлив, и слишком живое лицо кричало об этом, горело этим, благодарило этим, заставляя Уэльса вновь и вновь старательно утыкаться носом в дурной, непонятно как – одной только сигаретой, чтоб его все – выложенный рисунок.
– Это и на самом деле птица, душа моя. Орел или, что вероятнее, грифон с грозным северным именем Gammur. Рядом с ним пышет яростью свирепый дракон Dreki, а по обеим сторонам щита, изображающего серебряный – жаль, что нельзя таким способом передать краски – латинский крест, топчутся бык Griðungur и великан Bergrisi. Они четверо – духи-хранители Исландии, называемые здесь Landvættir. Духи отвечают, как это обычно бывает в каждой стране, за восемь частей света, охватывая по две части на единую душу, и вместе со своим гербом были приняты в народную массу, если мне снова не изменяет память, только после тысяча девятьсот сорок… четвертого, что ли, года: после того, как здешние земли вкусили гордость своей независимости да так таковыми и остались.
Юа, давно полюбивший слушать этого странного человека, не мог не думать о том, что кошмарно истосковался по этим вот дурным вечерам, когда такой же дурной Рейнхарт так просто и непринужденно говорил с ним, когда рассказывал былицы или небылицы – не так ведь и важно, – выуживая все новые и новые воспоминания из поразительной подсердечной энциклопедии. Когда пепел приближающейся ночи, завывающей где-то на склонах колоколен да холмов, колыхался вокруг от сгорающих за миг сигарет и когда прочие люди, больше похожие на наколки для обрисованных кисточкой набросков, исчезали из мира, становясь безликими тенями таких же безликих бродячих ветров.
– Одного никак не пойму… Откуда… просто откуда ты все это умудряешься всякий раз знать? – неуверенно спросил, потому что спросить что-нибудь хотелось, он и, тут же привлеченный плавными движениями лисьих пальцев, осторожно забравших у него листок и принявшихся что-то из того лепить, стал внимательно наблюдать, как неказистая бумажонка становится уже вовсе не такой уж и неказистой, отращивая слабо оформленные крылья да складываясь в невесомый аэроплан.
– Я люблю читать, сердце мое, – с блуждающей на губах улыбкой ответил Рейнхарт. – И слушать, о чем толкуют то там, то здесь… В свое время мне многое пришлось повидать, и не зря же говорят, что даже у стен есть уши. А раз есть уши, то имеются и языки, если только знаешь, конечно, за какую ниточку нужно дернуть, чтобы их развязать. Я же говорил, что смогу научить тебя куда более любопытным и занятным вещам, нежели любая из существующих ныне среднестандартных школ, помнишь?
Юа, на самом деле всей своей мотыльковой сущностью околдованный тайной прошлого этого человека, о котором пока не осмелился бы – по вине гордости или, может быть, страха – спросить, что-то тихое проговорил под самый свой нос, пригладил встающую дыбом челку, поплотнее закутался в продуваемые худые одежки, но заставить себя отвернуться уже не сумел.
Продолжая брести рядом, сбиваясь с тускло очертанной тропы и с трудом взбираясь на рушащиеся под подошвами всхолмия, старательно отнекиваясь от протянутой для помощи – играть в беспомощную розовую девицу уж точно никак не хотелось – руки, он все наблюдал и наблюдал за привораживающим мужчиной: за его пальцами, за рассеянно гуляющей улыбкой и тлеющими сигаретным лоском глазами, не осознавая, что начинает дуреть и сам, начинает поддаваться идущей кругом охмеленной голове, начинает сливаться с ритмом покоренного подкостного сердца, волоком тянущегося навстречу распростертым когтистым лапам…
Они всё поднимались и спускались, тонули в камнях и – теперь уже без старого неуютного напряжения – молчали, поглощенные тайнами друг друга, приоткрывшими выглянувшую на просвет щель, когда Микель, наконец, остановил удивительно присмиревшего юнца танцующим взмахом волевой руки. Улыбнулся тому, нырнул за худую спину – пусть Юа и взбунтовался для виду, но вырываться или отойти пытаться не стал – и, довольно щуря крапленые мастью глаза, распахнул врата летного поля, отпуская погорелый бумажный планер в его первое и последнее окрыленное путешествие.
Юа, не могущий уговорить себя пошевелить и пальцем, застыл, объял крохотную белеющую фигурку, быстро поглощаемую тяжелой кварцевой темнотой, прощальным взглядом, глядя как та, набирая высоту и скользя по длинным изящным волосам выпущенного из сундука стариковского ветра, поднимается все выше и выше, дальше и дальше, коронованной гербом птицей унося все прежние проблемы и болезни, открывая тропку для новой, неизведанной пока еще жизни…
– А мы, кстати, почти и пришли, – уже там, потом, где-то, сильно-коротко скоро или нескоро мурлыкнул над ухом Рейнхарт, осторожно сомкнувший на его груди горящие сильные руки, и Уэльс, напрягший ослепленные высотой глаза, мазнувший теми по туманящимся впадинам да предстоящим взгорьям, вдруг действительно разглядел серую ленту широкой, обезлюженной, извивающейся странно-знакомой каменной рекой дороги, что граничила с колючим серотравьем, утопала в редких хвойных стволах, пряталась под толщей вечернего чада, сползающего с подножий не таких уж высоких и крутых, но все-таки внушающих трепет гор…
И приводила, отзываясь в голове вроде бы никогда не слышанным: «Листья ходят следом, скоро и лес за тобой придет», – к облюбованному елью да карликовой березой огромному мрачному дому о двух с половиной этажах, темных пока стенах и захлопнутых сумеречных окнах, отражающих молоко разлитого отцом-оленем тумана.
– Ну что же, как говорят в таких вот случаях… Добро пожаловать домой, мой милый цветочный мальчик. Пусть в этом доме и сквозит, пусть в нем бывает тепло только по вечерам да редким солнечным полдням, но отныне он – такой же твой, как и мой. Так давай уже возвратимся в него, плотнее запахнем рамы, разведем огонь и вкусим из наших совместных ран, заштопавшихся в этот упоительный день, набежавшего да терпкого эдемского вина.
Комментарий к Часть 10. Самолет с гербом грифона
**Оршад** – старинный молочный сироп, смесь миндального молока с сахаром и померанцевой водой. Иногда вместо померанцевой шла в ход розовая вода.
**Гаер** – тот, кто паясничает, кривляется, неуместно шутит. Балаганный шут, фигляр.
========== Часть 11. Дом, который построил Шут ==========
Шут был вор: он воровал минуты —
Грустные минуты, тут и там, —
Грим, парик, другие атрибуты
Этот шут дарил другим шутам.
В светлом цирке между номерами
Незаметно, тихо, налегке
Появлялся клоун между нами.
В иногда дурацком колпаке.
Зритель наш шутами избалован —
Жаждет смеха он, тряхнув мошной,
И кричит: «Да разве это клоун!
Если клоун – должен быть смешной!»
В. Высоцкий, «Шут был вор…»
Дом Микеля Рейнхарта, как случается со многими сговорчивыми, не подверженными пылкой гордыне домами, был под стать своему хозяину, а значит, не мог не оказаться в мыслимых и немыслимых смыслах да отношениях тоже вот…
Всесторонне чокнутым.
Начать хотя бы с того первого, что торжественно поприветствовало споткнувшегося Уэльса у накрытого тихим еловым сумраком порога: арковидные окна третьего этажа-чердака, плотно запахнутые на старинные деревянные ставни, выбеленные светлой краской и разрисованные…
– Это что… ведьма, что ли…? – чуточку потрясенно уточнил Юа, во все глаза глядя снизу вверх на достаточно обширный, достаточно спятивший рисунок, просто-таки намертво, кажется, выжженный в расходящейся на мокрую труху древесине: черная всклоченная фигура – будто ударенная в голову током, – оседлав метлу, жизнерадостно резвилась в ореоле длинных задранных юбок, морщила такой же длинный бородавчатый нос и посылала из горсти на землю грозы да молнии, приправленные лягушачьим дождем.
Чуть ниже, тоже вытесанная из дерева и налепленная ульем на стену, обнаружилась – на порядочной двухметровой высоте – корзинка для зонтов, в которой, правда, дремали отнюдь не зонты, а…
Все те же пресловутые метлы.
Метлы большие, метлы тощенькие, длинные и коротенькие, по-куриному ощипанные и по-совиному пушистые. Метлы голо-куцые, точно по ним прошлась не щадящая никого метелковая алопеция, и метлы мохнатые, из подсушенного хвойного лапника да с ворохом чудом удерживающихся на ветру рыжих – и найденных же где-то в здешних скудных просторах… – в крапинку листьев.
– Именно так, ведьма. И не только, как видишь, она, – довольно мурлыкнул Рейнхарт с такой рожей, будто демонстрировал самое изумительное на свете сокровище, единственным полноправным – и неполноправным тоже – хозяином которого являлась непосредственно его королевская персона. – Нравится, душа моя? Я очень щепетилен относительно… хм… интерьера своего жилища, и очень долго доводил его до того облика, за которым мне стало бы хоть чуточку уютнее в него возвращаться.
Как будто что-то придушенное просквозило в его голосе, как будто холодное и тусклое распалось чахлыми сиплыми брызгами, и Уэльс, мгновенно наплевав на всякие там ведьминские штучки да прибамбасы, торопливо брякнул то единственное, что успело прийти в голову, лишь бы отвлечь этого чересчур чувствительного да эмоционального дурака от ухода в ненавистную полудепрессивную эйфорию.
– А метелки тебе зачем? Тоже… ну… для уюта…?
– «Метелки»…? – Микель задумчиво прищурился, по-собачьи отряхнулся, сбрасывая с косматого загривка капли сваливающегося с редких еловых лапок предночного сумрака. С небольшим запозданием сообразив, что его юный сожительный гость имел в виду, поглядел наверх да снова улыбнулся, с охотой поясняя: – Я собирал их по разным городам, эти метелки, а кое-какие даже сделал сам, своими собственными руками. Чего у меня здесь только нет, мальчик: метлы из старых бретонских трактиров, метлы из утлых калифорнийских кабачков и королевской лондонской башни, метлы избенные, практически музейные; есть даже штучка, хотя прямо сейчас указать на нее мне несколько затруднительно, коей некто дядюшка Рузвельт помахивал полы своей хибары… Бо́льшая часть располагается в хламовнике на чердаке, и как-нибудь я тебе обязательно покажу и их. Чтобы не раскрошились и не расклеились – покрыл эпоксидной смолой и капельку их друг между дружкой повязал: так надежнее, да и ветра не страшны. Чуть выше, кстати, если приглядишься повнимательнее, ты увидишь старинный кельтский крест – это вовсе не подделка, а самая что ни на есть раритетная реликвия, дошедшая до нас из тех времен, когда мир еще не пожрала язва отупляющего христианства и он был чуточку более занимательным местечком. Впрочем, сейчас нам с тобой может показаться, что всепоглощающая религия правит бал слишком и слишком долго и что это, должно быть, теперь уже навсегда – из чего многие скудные умы избирают ее единственно-верной… Но если заглянуть в прошлое и полюбоваться ходом времени в сугубо исторических хронометрах, то ты поймешь, что это ровным счетом ничего не значит. Все великие религии, поработившие как минимум половину земного населения, держались на лице нашей многострадальной планетки порой по паре тысяч лет, но даже они, в конце концов, прекращали быть с завершением своей эпохи актуальными и исторгались из быта новыми потомками фанатичных сумасшедших. Мир – очень непостоянное место, душа моя, и я смело уверяю тебя, что однажды все снова поменяется и распятый Христос раз и навсегда уйдет со сцены, сменившись еще одним неоспоримым доказательством явления сошедшего с небес господнего Бога… Хоть и мы с тобой, скорее всего, этого никогда не увидим.
Уэльс, немного неуютно мнущийся под фасадом кажущегося ему не слишком-то приветливым дома, честно дослушал все до конца, но спросил лишь о том, о чем спросить было безопасно, чтобы опять и опять не забираться в дебри далекой от понимания и интереса темы, и что, если хорошенько подумать, хоть как-то касалось непосредственно самого Рейнхарта да складывающихся вокруг того обстоятельств:
– А его-то ты где взял?
– Кого, радость моя?
– Крест этот свой.
– А-а! – накрытая потемками нахальная морда растеклась в хитрющей лисьей ухмылке. – Я случайно наткнулся на него на одном заброшенном кладбище из тех, на которых древние кельты когдато совершали свои любопытные маленькие приношения, пока путешествовал по старинным местечкам иного, ты подумай только, Уэльса… И, придя к трезвому выводу, что он там все равно никому больше не понадобится… забрал с собой.
– Забрал…? – опешив, переспросил Юа, снова, снова и снова мечтая, чтобы с ним хоть раз приключилось это разнесчастное «ослышался». – То есть ты просто взял и спер с кладбища чей-то могильный крест и повесил его на своем… доме?!
– Ну… – лисий сын, нихрена-то не выглядящий ни пристыженным, ни смущенным, почесал двумя пальцами подбородок, выдул стяг последнего докуренного дымка и, отбросив истлевший бычок в обступающие его же территорию елки, с легким таким укором, застрявшим у Юа поперек горла, уточнил: – Не так уж я его и спер. Прекрати использовать это некрасивое слово. Сам посуди – кому он там был нужен? На то кладбище даже помирающие бабульки в больничных бахилах уже с сотню лет не заходили… Природа забрала обратно причитающееся, лес разросся, и если мы с тобой вдруг когда-нибудь там побываем, то, уверен, не найдем даже следа от прежних курганов да человеческих упокойных памятников. Так что, можно сказать, мне просто стало жалко оставлять эту дивную вещицу догнивать там до конца.
Уэльса, круг за кругом вспоминающего те злободневные да напыщенные Рейнхартовы песнопения насчет «ценно» или «не ценно» что-то там спереть, дергало и кусало вовсе не то, что кудлатый чокнутый придурок что-то и где-то украл – он и с самого начала не сомневался, что тот может, – а то, что гребаный кладбищенский крест, какой бы там религии он ни принадлежал и сколько бы лет бесцельно ни прозябал, висел на таком же гребаном сумасшедшем доме, в котором ему отныне предстояло жить, отсвечиваясь всеми гранями прямо у ног взлетающей на своей чертовой щетке ведьмы, но…