355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 80)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 80 (всего у книги 98 страниц)

Катастрофически не хватало света: все, что у них осталось, это Уэльсов подхваченный фонарик, зажатый во второй руке Микеля, и оба прекрасно понимали, что свечка, болтающаяся на последнем издыхании, вот-вот перегорит, погружая их в вековечную Литургию Вечной Темноты – исполосованное копытами да когтями пальто вместе со всеми сигаретами, зажигалкой да сваянным в трубочки воском навсегда уже осталось наверху, возле возведенного в честь Черной Королевы алтаря.

Из-за слепящих сумерек, из-за спешки и из-за грохота, визгов да шорохов, нагоняющих скачками из-за спины, разглядеть попадающиеся под ноги островки сплетенного сена, коварной строительной проволоки, гнилых тряпок, острых плит и камней было попросту невозможно, и Юа с Микелем спотыкались, заплетались, теряли равновесие и, лишь благодаря друг другу, лишь благодаря погружению в трясущиеся подхватывающие объятия, не падали прямиком в то поднимающуюся, то снова опускающуюся воду, служа чертовой закуской той кошмарнейшей голодной твари, что голой побежкой бесснежья вилась за ними по следу.

Тварь никогда не показывалась на глаза полностью, тварь рисовала то конский череп с просверленной во лбу впадиной, то накрытое черным саваном тело в развевающихся прозрачных мантиях-простынях. Тварь меняла свои цвета и гремела костьми, щелкала зубастой челюстью, выла или ржала осатанелой лошадью, стучала копытами или сотрясалась самими стенами, сливаясь вместе с ними в едином монолитном выдохе, и плыла так легко, проходя сквозь все физические препятствия, как одни только белоглазые трупы плавают в истоках Мертвого моря.

– Я не знаю, мой мальчик! Это… этот… со мной что-то дурное творится в этом… проклятом доме! – задыхаясь, кричал Рейнхарт, пытаясь обернуться и обдать отстающего детеныша, дергаемого навстречу подрагивающей, но каменно-твердой рукой, извиняющимся молящим взглядом. Обернуться еще выходило, но всякий раз, как глаза натыкались на текущие по следу плавки саванов да скроенных из фая буйных тряпок, взгляд из виноватого тут же делался еще более безумно-ужасающим, и мужчина, прикусывая губы, поспешно отворачивался, в панике мечась между котлами, стенами и сокрытыми от глаз черными проходами да придвинутыми к тем отвлекающими перегородками. – Клянусь, клянусь же тебе, Юа! Если честно, я вовсе не планировал никого вызывать – не знаю, как так получилось, что здесь отыскалось всё подходящее для этого дерьмо, а мне вдруг вспомнился поганый детский ритуал! И обижать тебя… Я ни за что не хотел обижать тебя, сокровище! Создатель, прости меня за это, милый! Здесь все кругом как будто само вопило и просилось, чтобы я… чтобы… распустил руки и…

– Вызволил эту сраную тварь, – закончил за него Юа немым скулежом сквозь зубы. Рейнхарта, сколько ни просила об обратном зарытая в могилу обида, он больше не винил. Рейнхарта он любил вопреки всем его дуростями, а вот ту гадину, что гналась за ними, забираясь спектральной субстанцией в проводку и принимаясь разом раскачивать все лампочки, чуть погодя в обязательном порядке взрывающиеся вихрем битого яростливого стекла и высыпающиеся им на лица, головы да руки, искренне и всем пламенным сердцем ненавидел. – Давай куда-нибудь сворачивать! Куда угодно, Рейн!

Рейнхарт крепче стиснул его руку – чтобы взвыла и хрустнула тонкими костьми. Загнанно обернулся по сторонам, но, не отыскав лишнего времени бесцельно метаться между и между, лишь потащил задыхающегося полуживого мальчишку дальше, погружаясь в болото из резко поднявшейся по колено студеной воды, попахивающей не то нефтяным духом, не то зарытым в землю чертовым бензинным топливом.

– Рейн! Твою же мать! Что ты творишь?! Ты слы…

– Я тебя слышал, Юа! – ревом – пока чертова Пиковая Кобыла билась крупом в железные чаны – откликнулся Микель. – Но куда… Куда ты прикажешь мне сворачивать?! Ты видишь хоть что-нибудь подходящее?! Будь у нас хотя бы чуть больше поганого света в запасе…!

Гаснущего света действительно не хватало все больше и больше, и все, что им удавалось теперь разглядеть – это узкая поблескивающая водная дорожка впереди да чертова Пиковая Лошадь позади, излучающая свой собственный молочный свет, отражающийся по выплывающим и снова уплывающим стенам гробовыми селитровыми пятнами.

– Да плевать уже! – охрипая, взвыл из остатков отторгающихся телом сил Юа, едва ли находя желание для того, чтобы переставлять в вязкой жидкости, липнущей к одежде и коже – вода как будто смешивалась с мертвым машинным маслом, и впрямь становясь настоящей засасывающей топью, – деревенеющими ногами. – Куда угодно! Сворачивай в любую сторону! Иначе мы здесь просто-напросто…

Чертового слабого «сдохнем», так и срывающегося с губ, он все-таки не позволил себе назвать; кобыла за спиной тем временем разъяренно расхохоталась, ударяясь копытами о загудевший и, блядство, оживший бойлер, изрыгнувший в темноту облако кипяченого пара. Вспыхнули в пустоте алые накаленные угли, загрохотали начавшие перекачивать ртуть старые сердца-насосы, но Рейнхарт, слава хоть кому-нибудь, все-таки послушался, все-таки метнулся вправо и, зажав фонарь уже в зубах, выпростанной впереди себя левой рукой принялся ощупывать стены да ошпаряющее кожу накаливающееся железо, пока вдруг ладонь его не провалилась в пустоту, колени – следом, и, издав ревущий выбешенный клич, мужчина не нырнул в открывшуюся в стене спасительную нишу…

Тут же погрузившую их с Юа в непроглядный мрак умершего так не вовремя фонаря.

– Черт…

– Блядь…! Блядь, блядь, блядь, блядь… Рейн… Рейнхарт… Микель… что… что теперь…

Вопреки оглушающей темени, поднявшейся с самого глубокого океанического дна, что клубилась и разливалась волнами впереди, за спинами снова загрохотало, снова ударило в потолок валами разожженного котлованного пара, и хватило всего секунды, застрявшей в пустующих конских глазницах, чтобы Микель, до хруста стиснув мальчишескую руку, гончей на сломанных лапах помчался в беснующуюся глубь, крича на ходу повелительное:

– Бежать, мой мальчик! Бежать отсюда, пока еще бежится!

По истечению второй секунды Рейнхарт все-таки остановился: замахнулся стеклом фонаря, метко зашвыриваясь тем в чертову кобылу, потихоньку вползающую в слишком узкий – только пока что – для нее лаз.

Фонарь ожидаемо прошел насквозь, врезался в бойлерный бак, слился с дыханием паровой машины и, окрасившись в краски разыгрывающегося подземного ада, рванул к осыпающемуся гнилью потолку гулом завертевшейся где-то опасной лопасти, пока Микель с Уэльсом, чертыхаясь и подвывая, ринулись в петляющий слепой бег по бесконечному кругу.

Ноги оступались о брошенные канистры и чаны, спотыкались о трубы, с которыми время от времени сталкивались и головы, расцветая кровоточащими мокрыми ссадинами; кирпич, отламываясь, забивался пылью в ноздри и глаза, крошка струилась вниз по изодранному горлу, а призрачные копыта, сплетаясь с ветровым завыванием, подступались все ближе и ближе…

Покуда вдруг впереди, позволяя ослепшим кротовым глазам вновь прозреть, не забрезжил подтеками слабый-слабый, странноватый и невнятный подводный свет, льющийся жемчужными переливами из-за скопления окрасившихся во внезапный желтый железных крюков да металлоломных изгибов.

Пиковая Кобыла, тоже почуяв водянисто-световой запах, припустила ходу, пробивая передними ногами истрескавшийся паутиной пол, резко вздыбившийся осколками рваных камней, и Юа, и без того давно пересекший отмеренный ему предел, пустой оберткой несущийся следом за мужчиной, равновесия больше не удержал.

Оступившись и пронзив сосульчатым витым осколком ногу – споткнулся.

Рейнхарт ни за что бы его не отпустил; Рейнхарт с изумлением оглянулся, в ужасе дернул – не понимая еще от чего – повалившегося на колени подростка на себя, но даже такого короткого промедления хватило, чтобы из лошадиной грудины, зашторенной бело-черными фаевыми тряпками, выпростались наружу изящные костяные руки, тут же притронувшиеся к грудине мальчишки, чтобы глаза его распахнулись, мгновенно остекленели, а губы раскрылись в немом хриплом вое, искажая пугающим уродством безупречно красивое лицо.

– Юа! Юа, черт… блядь… мальчик…!

Рейнхарт видел, как стремительно затянулось обескровленной бледностью юное прекрасное тельце, как надтреснули и остановились зимние зрачки, как проклятая тварь из мира мертвых, стыкая когтистыми пальцами свое древнее ведьмовское колдовство, пыталась невидимыми нитками спрясть из бойкой дерзкой души свой новый чертовый узор, петлю за петлей выуживая ту прочь из холодеющего обмершего существа…

И этого видения с головой хватило, чтобы, окончательно впадая в ярость и теряя последний страх перед навек возненавиденной мертвецкой сукой, сойти с ума.

Взревев во весь голос, мужчина резко развернулся, поспешным злобствующим ударом окостеневшего кулака врезал полупрозрачной кобыле в череп, уверенный в глубине души, что это не сработает, что не пробить ему спектральной хитрожопой защиты мерзостной твари, но вдруг с отрезвляющим изумлением ощутил, как костяшки его пальцев впились в каменную кость, как ободрались в кровь сами, как сломались под агонизирующим ощущением впивающегося иглами отравленного льда, но проклятую Королеву, выпускающую глазницами завитки терновых зловоний, приостанавили, вынуждая силой разжать когти и отпустить скомканную в них же нежно любимую душу…

Позволяя мальчику-Юа, хлебнувшему пересушенной глоткой воздуха, кое-как дернуться, повалиться руками на пол, взвыть и, в ужасе оборачиваясь назад, в полное горло заорать, пытаясь ползком и сумасшествием отпрянуть от того, кто едва-едва не унес его в свое царство, навек оборачивая своим проклятым Валетом Пик.

Времени приводить его в норму не было, времени на разговоры тоже больше не было, и Рейнхарт, пользуясь теми сомнительными бесценными крохами, что у них оставались, подогнувшись и ухватив мальца за гривастую шкирку, грубым броском зашвырнул того – опешившего и едва ли осознающего, что происходит – к себе на плечо, из последних сил бросаясь в чертов кружащийся бег, покуда подводный свет рассеивался, оборачиваясь светом уже настоящим, а над головой, так и норовя слиться с той в расшибающим череп ушибе, закачались висячие кованые конструкции, выпотрошенные острыми ребрами извне.

Мимо проносились заплывшие чадом крохотные каморки, мимо поблескивали запорошенные сталью все новые и новые трубы-котлы-машины, пока сужающийся коридор не вильнул, не повел наверх, вконец затрудняя умирающий бег.

Пока проклятая Королева, разрывая их сплетенное дыхание зубами, снова и снова догоняла, ухватившись цепкими лапами за приглянувшуюся смертную душу, и пока Микель, обсыпая ее матами да кляня все, что знал, за сохранность единственно-важного ему цветка обещая всем богам и дьяволам свою собственную душу взамен, пытался свое погибающее сокровище спасти и унести, коридор…

Резко закончился.

Оквадратился последней на пути средневековой тупиковой клетью, разыгрался уродством вымазанных в алой субстанции рыхлых камней, вспыхнул трупиками крыс да погрязшей в водостоке засохшей тощей кошки, перед смертью вылизывающей добытый где-то кусок ороговевшего мяса, и…

Раскинулся лучом спасения, пробивающимся сквозь мрачное выбитое оконце, затаившееся прямиком над вырезанной из страшного серого камня пыточной ванной, полнящейся иной – насекомой и крысиной – загубленной жизнью, в глазах загнанного, взмыленного, окровавленного и обезумевшего Рейнхарта имеющей цену лишь для того, чтобы, захрустев под торопливыми подошвами, послужить чертовыми пушечными кишками, пока он, с ножом у виска и с пистолетом в спине, вкинув на руках мальчишку, грубо затолкнул того – вертлявого и живо да охотно поползшего наружу – в скалящийся мертвым стеклом проемчик, тугим затравленным прыжком ныряя за тем следом, едва только тощие ноги скрылись в синеющей воздушной темноте.

Комментарий к Часть 38. La lune ne garde aucune rancune

**La lune ne garde aucune rancune** – луна не помнит зла.

**Никтофобия** – навязчивый страх перед темнотой, боязнь ночи и неосвещенных помещений.

========== Часть 39. Кысь ==========

Ты еще не знаешь

Насколько всё это будет всерьез.

У меня осталось два часа до рассвета

И еще один нерешенный вопрос:

Кто мы?..

Незнакомцы из разных миров…

Или, может быть, мы —

Случайные жертвы стихийных порывов?

Знаешь, как это сложно – нажать на курок?

Этот мир так хорош за секунду до взрыва…

Ты вчера невзначай потерял свою тень,

И сегодня не ты, а она гостит у меня.

Мы чуть-чуть поиграем здесь, в темноте —

Пистолет, я и тень…

Попытайся понять.

Fleur – Русская рулетка

Бежали они долго, бежали они быстро, все еще слыша, как внутри их голов, как внутри их ушей и сердец разрывается рыдающий похоронный хор белых голосов, закутанных в запахи последних в году переспелых пожаров с привкусом спринцованного железом угля и снятых с алычового дерева жженных червивых яблок.

У Уэльса кровоточила проткнутая каменным осколком нога, оставляя на белом заговоренные алые росчерки, у Уэльса пестрила теми же алыми ягодами раздавленного боярышника голова с обесцвеченной кожей, и губы казались перемазанными в сладком снегиревом соку, отражаясь красными мазками в диких, широко распахнутых стекляшках-глазах.

Чем дальше уводил их бег – тем медленнее он переставлял конечностями, тем безнадежнее задыхался и тем чаще оступался, и если бы не Рейнхарт – когда подогнутые колени соприкоснулись с отвердевшей почвой, сотрясая кость и шкуру болезненной резью, – он бы так и остался лежать там, истекая кровью, хватаясь трясущимися пальцами за граненую пустоту и не понимая, совсем больше не понимая, каким чудом и какой нитью залатать оставленную в душе дыру, пронизанную костяными ногтями старой Королевы, зазывно завывающей из-под крыши брошенного позади…

Дома.

Он действительно был там, этот сказочный, этот пряничный насмешливый дом: одинокая выбеленная коробка о двух этажах да с пустыми черными точками снятых окон стояла на облысевшем пригорке, в окружении четырех лохматых синих елок, двух юных мертвых дубков с подтянутыми кверху ветками и еще двух черных-черных стволов, опершихся половиной поломанного веса на потрескивающие стуженым кирпичом стены.

Дом был давно покинут всеми, кто в нем когда-либо жил. Дом имел при себе никогда, наверное, не работавший – водой ведь поблизости даже не пахло – мельничий жернов, две алых сенных трубы и груду разваленных вокруг запорошенных строительных блоков, и ничем иным, кроме черных взглядов таких же черных глазниц, не отличался, не примечался, оставаясь лишь смотреть и смотреть вослед, покуда где-то там, в его подвалах, била копытами и стенала голосами задушенных юношей Пиковая Кобыла, крушащая ногами чью-то страшную цельную ванну, пригодную для кровоиспускания, не для мытья…

Мир, пока они отсутствовали в нем, осы́пался грудой нежданного снега, и теперь тот, заполонив пегие некогда поля, слив в единый цвет небеса и землю, стерев все лишние краски и напустив на пустоши шевелящиеся злые туманы, скрипел под подошвами, взметался под торопливой поступью и лип на штанины, осыпаясь обратно снегом мокрым, тяжелым и красным, и Юа, уводимый за руку Микелем, еще долго оглядывался, еще долго проклинал соколиное зрение да древесную память, все еще видя, все еще помня крохотный коробок чертового выбеленного домишки, стоящего на таком же выбеленном холме, у самого подножия которого, перекошенные и смятые, потерянно болтались в пустоте две вырезанные железные створки на сорванном медном замке.

Всего лишь две ржавые, грязно-рыжие, невозможно кривые железные створки, только и оставшиеся от некогда опоясавшего пустоту сетчатого забора, обвалившегося наземь прутами скорчившейся проволоки…

Юа больше не мог.

Снежная каша забивалась в ботинки, облизывала ноги по колено и выше, наваливалась на полы пальто, оборачивая то отяжеляющим убивающим колоколом.

Боль в раненной стопе и в голове доводила до исступления, воруя шаткие воспоминания о себе же самом, и когда вконец стало невмоготу, когда перед глазами зазвенело и заплясало белыми по черному пятнами, когда дыхание перехватило у самого горла, а внутри черепа стало настолько душно, что мальчишка даже успел испугаться, он, грубо выдернув у растерявшегося мужчины руку, подкошенным повалился на четвереньки, зарылся ладонями в колючий снег и, склонив голову да утопив в белой пыльце отливающие ночью волосы, содрогнулся всем телом, думая, что вот-вот, наверное, свалится в еще один обморок.

В ту же секунду слух обдало негромким скрипом, слух потревожил знакомый прокуренный голос, и хоть Юа даже приблизительно не понимал, что и о чем тот говорил, он позволил Рейнхарту трогать себя по ноющей макушке, по громыхающему тупой болью затылку. Позволил опуститься рядом на корточки или колени – он сам уже не понимал того, что видел – и притянуть поближе к себе, прижимая головой к твердой успокаивающей – отчего-то только голову же – груди, пока все остальное тело напрягалось, сотрясалось, колотилось бешеной дрожью, чувствуя, как ответом колотится и тело Микеля.

Наверное, тому было даже еще хуже – Юа запоздало сообразил, что на мужчине теперь оставалась одна лишь рубашка, да и та наполовину промокшая, – и он, надышавшись, кое-как приподняв лицо да высвободив голову из сотрясающейся хватки, попытался придурка пожалеть…

Да хотя бы просто посочувствовать.

Скользнул потерянным опиумным взглядом по разбитой в мясо и кровь левой руке. По перекошенному, белому, покрытому испариной нервному лицу, все шевелящему да шевелящему губами, пока Юа, как ни старался, не мог расслышать ни единого звука, оставаясь плескаться в своей блаженной удручающей пустоте. Очертил глазами смятую черно-белую одежду, тоже вот забрызганную каплями пролитой крови, покосился на разодранный правый ботинок – уже вовсе не такой лакированный и не такой начищенный, какими бывали ботинки пижонистого мужчины всегда. С неохотой выхватил болтающийся за задницей живучий серый с подпалом хвост, именно при виде последнего, разящего горелым душком их блядских приключений, начиная капельку – пока самую капельку – закипать…

В итоге ничего, никак и никуда сраного лисьего хаукарля пожалеть не получилось.

Посочувствовать – тоже.

Даже отдаленно.

Зато получилось отбиться от его наглых рук, показать усталой вышколенной привычкой зубы и, все еще чувствуя внутри сердца заснеженную тревогу, все еще пытаясь пробраться пальцами под ребра и ощупать разбереженную, едва не покинувшую душу, усесться прямо на поджатые под себя холодные ноги, чтобы сосредоточиться на снеге, на небе, на человеке с желтыми глазами и, вытолкнув из головы проклятую монохромную лошадь, попытаться услышать, что чертов Рейнхарт, буйно эксперессирующий богатой на воображения мимикой, пытается до него донести.

Дождался, правда, того, что придурок, бледнея еще сильнее, вдруг потянулся да ухватился за его руки – нагие, звонкие, прочерченные тонкими косточками и цветом заиндевелого восточного алебастра.

Руки мальчишки-Кая, наверное.

Оцеловал вот.

Отогрел вешним дыханием, позволяя, наконец, шевельнуть кончиками пальцев и почувствовать, как в грудине скребется оттаивающая кровь, прекращая сковывать плавные движения в зыбких тщедушных зародышах.

От этого стало по-своему легче, и Юа, жадно и конвульсивно вдохнув полнотой раздувшихся мехами легких – попутно задумавшись, что дышал ли он вообще все это время? – вдруг обухом услышал знакомый одуряющий голос, торопливо выбивающий четки размытых хитрых слов.

Слова Рейнхарта были не важны, слова Рейнхарта зачастую и правилом – бесполезнейшая на свете чушь, и Юа, шепча об этом, помня об этом, повторяя себе об этом, обернулся через плечо, сощурив глаза в накрытую бело-сине-серым сумраком пустоту, все еще страшась разглядеть там порхающий кипенный конский череп, пришедший, чтобы снова его забрать.

К отпускающему облегчению – ничего вроде бы не увидел, кроме шелестящей самой собой вьюжной крошки, и, более-менее успокоившись, повернулся обратно к мужчине, перебивая всю его болтовню, все его вопросы без ответов и протянутые руки вопросом собственным – хриплым, рваным и обреченным на пугающую тошноту:

– Что… что было в том чертовом доме, куда ты меня притащил…?

Микель хлопнул глазами – одновременно оторопело и одновременно… наверное, даже не злостно или устало, а… с залегшей морозной грустинкой. Виной вот еще. Приоткрыл губы, вдохнул пропахшего морозцем воздуха, покосился мальчишке за спину, как будто бы раздумывая, что не солгать ли ему сейчас, что не увильнуть ли от клейма конечного идиота, которого он – вот прямо здесь и прямо сейчас, через тридцатку с лишним прожитых лет – наконец в себе разглядел.

Посмотрел на раздавленного притихшего юношу и, вспомнив опаливший все его внутренности слабый-слабый надрывающийся болезненный голос, обычно рычащий гвардейским тенором утонченной армейской овчарки, лишь стиснул до боли кулаки, выдавливая из сузившегося горла с трудом дающееся признание:

– Всё, душа моя…

– Что именно? Говори понятнее, блядь. И не смей от меня на этот раз отмахиваться!

Глаза мальчика разгорелись, голос упал до вечной беспробудной зимы, и только теперь до Рейнхарта с запоздалым ужасом стало доходить, что этой своей чертовой безответственной выходкой, этим своим необдуманным детским позерством, которое никому из них никогда не было нужно, он едва не…

Едва не погубил котеночного детеныша и едва не лишил себя его бесценного присутствия и еще более бесценной непокорной души.

На вытесанную из глетчера безвозвратную вечность.

Задохнувшись этим осознанием, сотрясаясь истекающими никотином тошнотворно-грязными руками, мужчина осторожно оплел теми свое хрупкое сокровище, бережно притискивая то обратно к груди сквозь поверхностное шипящее сопротивление.

Лишаясь остатков разума, раздвинул длинные ноги, затащил брыкающийся цветок в теплое гнездо между ними и, оплетая плетьми рук да бедер, уткнувшись в макушку подбородком и согревающе в ту дыша, принялся раскачиваться из стороны в сторону, баюкая свое единственное treasure и тихо-тихо напевая всю ту чертову правду, что он только мог сейчас вспомнить:

– Его построили за пять лет до того, как в Рейкьявик вторглись германские войска – никто уже не помнит, как ты понимаешь, кто в то время там жил и какое носил имя, милый мой мальчик. Войне ведь свойственно притуплять людям память и заставлять забывать о том, что им приходилось видеть до ее пробуждения – а иначе, не обладай она подобным умением, никто бы попросту не согласился воевать, дабы собственными же руками уничтожать светлое ради проигрышно-темного. С окончанием войны весь мир становится гнилостно-красным, и если после первого убийства еще пытаешься верить, будто это всего лишь случайность и будто отнимать у людей жизнь намного сложнее, намного так, как тебе всегда казалось прежде, покуда твои руки не разломали пополам обертку самого страшного секрета, добираясь до его жидкой начинки, то после… После убийства, скажем, пятого исключение становится правилом, и отныне приходится жить с невольным принятием мысли иной, куда более правдивой и мерзкой на вкус – люди слишком хрупки, люди ломаются от одного удара, и никакой Бог не спешит тебя за это карать. Это невесомо, паутиной по щеке, но меняет планету вокруг до неузнаваемости, и меняет, наверное, не только для тебя одного…

– Откуда ты знаешь…? – дождавшись тихой размазанной паузы и уткнувшегося в макушку холодного носа, пытающегося заменить необходимый телу кислород мальчишеским запахом, тихо спросил Уэльс, отчаянно желая притронуться к сжимающим его кольцом рукам, но запрещая себе пошевелить даже пальцем до тех пор, пока чертов человек не раскроет всех – пусть хотя бы тех, что извечно плавали на поверхности – карт до конца. – Откуда тебе известно, как чувствуют себя люди, когда… Ты же не мог видеть никакой войны, Рейн. Не разыгрывай меня.

– Нет, нет, конечно, – с легкой улыбкой отозвался глупый хаукарль, втискиваясь лишь теснее и принимаясь осторожно и нежно выцеловывать длинный атласный шелк покрывающихся крохотными блестящими снежинками волос. – Никакой войны я в глаза не видывал, солнце мое.

– Тогда откуда…?

Рейнхарт помолчал.

Стиснул объятия крепче, прижимая к себе так близко, чтобы воздух поступал в легкие их обоих только сжатыми каплями, только с мертвенным хрустом, только по чуть-чуть и только предвестием летаргического дыхания. Пробежался пальцами по узкому нежному горлу, огладил холмик кадыка и, прижавшись к мальчишеской голове замерзшей щекой, тихо и потерянно прошептал:

– Просто так, душа моя. Наверное, мне просто кажется, что оно должно ощущаться вот так… В любом случае тех, кто здесь жил, убили, а телами, говорят, накормили машины да бойлеры, пустив на живую недолгую растопку – ты же, думаю, хоть приблизительно в курсе, что немцы, борющиеся за сомнительную чистоту крови, в свое время такими вот экстравагантными слабостями… бывало, баловались. Хорошо, хорошо, часто и долго баловались. – Юа мрачно кивнул, нехотя вспоминая старые темные сказки про отгремевшие времена концлагерей, и Микель, вновь с нежностью зацеловав ему волосы, заговорил дальше: – Еще до того, как британские войска скооперировались с Исландией и вышвырнули захватчиков прочь – конкретно этих, из дома на холме, я так понимаю, просто перебили, – немцы успели превратить захваченный дом в свою базу, воспользовавшись найденными подвалами и проложив к ним продолжение подвалов собственных. В итоге мы имеем одну большую подземную систему загадочных переходов, начавших зарождаться еще в дни Одина, в узких стенах которых, наверное, полег не один десяток человек, так что…

– Ничего удивительного, что там завелось все это… дерьмо, – с плевком закончил за него Уэльс, слишком хорошо понимающий, что уже никогда, вовеки всех веков, не сможет сказать или подумать, что не верит в чертовых тварей преисподней.

Ни-ког-да.

– Верно, красота моя. Ничего удивительного, – согласно отозвался лисий человек. Отлепил ненадолго от мальчика одну руку, подставляя ту подрагивающей ладонью наружу и пытаясь словить снова и снова спускающиеся вниз крохотные слабые снежинки, очерчивающие линии судьбы и жизни талыми прозрачными каплями. – Это наш дар и наша кара, как непрощенных божьих отступников – сотворять своими руками тот кошмар, который никогда не переведется и никогда не принесет ни капли радости, пусть сердце и будет мечтать той вкусить, вплетая в очередное творение не безлимитные свои силы. Я даже не могу ответить тебе, любовь моя, как все это происходит на самом деле: то ли твари приходят туда, где пожирнее да побогаче история, то ли мы сами их создаем из ничего, подкармливая всем тем говном, которое изо дня в день совершаем…

– Какая, к черту, разница…? – недовольно отозвался Юа, думая, думая и думая, что такой Рейнхарт ему не нравился. Такой Рейнхарт пугал, такой Рейнхарт отталкивал и знал несоразмеримо больше, чем говорил вслух, а ему… Ему хотелось бы, отчаянно хотелось бы, чтобы ничего он не знал. Совсем. Чтобы все позабыл, чтобы все рассказал и отпустил белым голубем в небо, становясь Рейнхартом знакомым и понятным, что бы там его сердце ни таило внутри. Что бы оно ни таило, Юа… Юа бы все равно всё это принял. Теперь – особенно. Теперь – без лишних слов и возмущений, и теперь… Теперь ему можно было рассказать. Ему, черти, действительно можно было обо всем на земле рассказать, ну как дурной хаукарль этого не понимал…? – Говори уже то, с чего начал, дурак паршивый, и иди ты со своими предисловиями…

Дурак паршивый виновато просмеялся, поежился. Мерзло потряс плечами и, чихнув с один-единственный громкий раз, послушно подчинился, оставаясь, впрочем, все таким же потерянно-приблудным, как и сыплющийся на голову снег, застрявший на стыке двух столкнувшихся рука в руку братьев:

– После того, как остров освободили, в доме этом долго не решались жить, покуда некий безымянный джентльмен не приехал сюда из – если я ничего не путаю и говорю все о том же человеке – Кремницы, живописного городка в центральной Словакии, расположенного у подножья Кремницких Врхов. Поначалу – как это обычно случается – все было расчудесно: за джентльменом слыла репутация безупречного талантливого учителя, способного работать со множеством различных аспектов и тем. Он был искусным педагогом и умел, снова говорят, обращаться с детьми так, чтобы те сами захотели делать то, чего от них хотели другие – почти что как с собакой, не находишь, мой хороший? Которая посредством человеческого внушения уверяется, будто всю свою жизнь мечтала подавать лапу за жалкий кусок модифицированного утиного сухаря из крысиного костного мозга. С образованием и персоналом в то время было туговато, и нашего славного словака приняли с распростертыми объятиями, покуда он и впрямь весьма и весьма недурно справлялся с наваленной на него работой, оплачиваемой вроде бы хорошо, да что-то не очень. Только проходили годы, проходили годы годов, и становился он как будто все страннее да страннее: то ли скупой северный климат на него так влиял, то ли по ночам из бойлерной выбирались науськивающие шепотки, то ли сама Черная Сучка выстукивала копытами по лестницам слова призыва, но стал он потихоньку, слово за словом, вселять в головы своим подопечным, что жизнь – вещь сугубо бессмысленная, и ничего на всем свете не сыщется лучше старой доброй смерти. Ученики наперебой твердили, будто господин учитель провожал их к себе домой и показывал гроб, который выстругивал для себя своими же руками, намереваясь слечь в него в тот день, как только закончит с последней доской. Болтали они также, будто бы он даже предлагал им спуститься в подвал и там поиграть в прятки, и будто бы дяденька живет совсем один, но откуда-то в его доме всегда слышны шумы и посторонние голоса, прячущиеся всякий раз, как только стоило повернуться в их сторону…

– И что? – недоверчиво уточнил Уэльс, ретивым качком головы стряхивая с той наваливший усилившийся снег, успевший вырасти миниатюрным рассыпчатым сугробиком. – Его после этого не упекли куда-нибудь?

– Не упекли, – с невеселой усмешкой ответил Микель.

– Почему?

– Потому что ученикам его никто не поверил. Решили, что у детишек просто разыгралось воображение и они, мол, придумали такую вот нехорошую игру, устав от постоянной необходимости зубрить-зубрить-зубрить. Учитель из нашего джентльмена был весьма и весьма строгий, так что ничего удивительного, что его однажды попросту перестали любить – так порешили непутевые родители… Создатель, милый мой юноша, неужели ты так и не понял, как это работает? – Мужчина чихнул еще раз и, покосившись в пустынную даль, обступившую их со всех сторон мучным полотном, не выдержав, наверное, чертового холода, все-таки поднялся на ноги, удерживая на весу и вспенившегося, но не вопящего ни словом против Уэльса. Перекинул того себе через плечо – лицом назад – и, отсмеявшись, что это лишь для того, чтобы милый юноша высматривал, не последует ли за ними никакой погони, неровным шагом поплелся вглубь белеющих пустошей, отмахиваясь от всех мальчишеских взрыков тем, что ему вовсе не тяжело, а легкая мальчишеская тушка и некоторые усилия, наоборот, отогревают, и что неправда, они не заблудились и он даже приблизительно догадывается, где они находятся и в какую сторону нужно идти, чтобы куда-нибудь… прийти. – Никто никогда никому не верит, свет моих глаз, вот так мы и живем. С особенным рвением не верят друг другу члены одной семьи, надо заметить, и я искренне счастлив, что у нас с тобой их чертовых аутичных проблем нет. – Юа промолчал, зато тихо и со знанием дела кивнул, и Рейнхарт, приободренный и подгоряченный, с довольством поцеловав того в тугую задницу, едва не получив при этом острым коленом по морде, со смехом продолжил: – Тем более никто не станет верить детям. Никто никогда не верит детям, малыш, и в этом состоит самая большая проблема человечества: я их не особенно, конечно, люблю, этих детей, но говорят они порой вещи куда более дельные, чем те же повзрослевшие идиоты, так что… Мне вообще всегда были непонятны корни этого уникального утверждения, что дети, мол, все всегда выдумывают. Это что, зависть такая своеобразная, что мамаша или папаша сами не могут сочинить сказку того уровня, что им глаголет неокрепшее в своем мозгу чадо? Или, знаешь, еще можно рассудить по себе: у родителей-то в башках только офисные репринты, кассовые листики, дешевые потаскушки на ночь, бутылочка бухлеца или душещипательное обсуждение сраненьких лолитовых ноготков у розовой подруги, так что никаких иных тварей – когда они сами все поголовно твари – больше не может и быть, и ребенок просто немножечко рехнулся от зажратой хорошей жизни. Ну да, впрочем, и черт с ним… Если в общем и целом, душа моя, то учитель еще с долгое время развлекался, а детишки даже прекратили что-либо кому-либо пытаться рассказать – зачем, если все равно их никто в упор не хотел слышать? И все бы хорошо, и все бы ничего, да вот однажды наш с тобой старик вконец спятил да порешил на месте трех мальчишек, приведенных для очередного осмотра одержимой бойлерной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю