355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 31)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 98 страниц)

– Нет-нет, ты не подумай ничего зазорного! Был я не совсем той Марией, которую все поголовно привыкли себе представлять. Эта была… наверное, чуть более современной дамой строгих жестоких нравов. Да и не настолько уж дамой вовсе – я, как ты можешь догадаться, тщательно свое новое временное тело осмотрел и между ног обнаружил все те впуклости и выпуклости, к которым привык, хоть меня и повязали кутаться в пышные оборочные юбки да страшные головные чепчики.

– Могу себе представить эту незабываемую картину… – не удержавшись, фыркнул раззадорившийся Уэльс, за что тут же расплатился сильнее да грубее сжавшимися пальцами на запястье и немного опасным, немного голодным дыханием на ухо, от которого – черти… – в животе свернулось поганое колючее тепло, а язык лихорадочно прошелся по губам, замирая в болевой растерянности у надкушенного уголка.

– Я бы попросил тебя быть полегче с выражениями, моя неосторожная радость. Поверь, в этом сновидении не было абсолютно ничего веселого, – предупреждающе рыкнул чересчур чувствительный Микель-придурок-Рейнхарт. – Я бродил по выгоревшим пустошам и заброшенным церквушкам, и все, кто видели меня, постоянно швырялись комьями грязи да кричали, что я должен сгореть. Признаться, я пару раз выходил к ним, к этим жутким кострам до самого неба, в которых навечно испарялись десятки агонизирующих кричащих женщин… Помню, что хотел свернуть им глотки – всем тем, кто желал проделать со мной то же самое, – да никак не мог им воспротивиться: новая сущность не пускала меня, заставляя терзаться мечущимся внутри гневом и не оставляя для того ни малейшего выхода. Она просто-напросто отказывалась поднимать руки и сжимать пальцы, когда я пытался что-либо сделать, роза… В какой-то миг я даже привык к этой невыносимой боли, прошел насквозь три опустевших города, пожранных крысами, кровью да чумой. Добрался до самой высокой горы – она была бела, точно отмытые от мяса кости, – на которой стоял, опоясанный терном, крест. И тогда какой-то человек в чернейшей котте да с белыми плерезами поверху вышел ко мне и сказал, что если я не откажусь от своих дурных привычек, то, скорее всего, однажды безвозвратно потеряю самое дорогое, что у меня есть. А самое дорогое для меня – это ты и только ты, душа моя. Поэтому я…

– Поэтому ты решил, что самая дурная из твоих привычек – это сигареты? – немного замешкливо уточнил Юа. – Не слишком ли ты хорошего о себе мнения, а…?

Насмехаться над ним после того, как тот рассказал что-то… настолько, наверное, сокровенное, было выше мальчишеских сил и щиплющегося ядовитого языка, поэтому Уэльс, как никогда спокойно-серьезный, лишь оробело и скомканно отвернулся, принимаясь отколупливать ногтями свободной руки красочную шелуху с линяющей мокрой скамейки.

– Нет. Вовсе нет, конечно… Я хорошо осознаю, что вся моя жизнь в целом – сплошная вредная привычка, и всей же оставшейся жизни будет мало, чтобы попытаться ее исправить или искоренить. Тем более когда я не желаю делать этого и сам, по-скотски упиваясь той болью, которую, бывает, приношу… Но я подумал, что мог бы попытаться справиться с собой хотя бы по крупице и по мере обнаружения одной или другой проблемы, чтобы не хвататься за все залпом и сразу. Например, мне захотелось закурить, и я… в общем-то, я и без того позволил себе с утра уже целых три сигареты, хоть и поклялся держаться от них подальше. Так что не то чтобы оно у меня выходило, но…

– Да хватит уже…

– Мальчик мой…?

– Хватит пороть эту чепуху, говорю. – Уэльсу снова было странно. Уэльсу было до тошнотворного стыдно и до щекотного тепло, и пусть губы и продолжали глядеть полумесяцем вниз, пусть кровь струилась истоками красного отравленного понсо, и пусть в целом дурного Рейнхарта хотелось хорошенько отпинать, чтобы неповадно было, глаза его, вопреки остальному телу, топились в синем сливовом масле и, искрясь… улыбались. – Подумаешь, какой-то сраный сон… Мне тоже снились паршивые ангелы. Или архангелы, один черт их разберет… Но я же не схожу от этого с ума. А мог бы, потому что летал вместе с ними по тамошнему райскому небу и спорил за твою прокуренную извращенную душонку с упирающимся белоголовым предводителем… Поэтому кончай, тупический ты кретин! Кури свои гребаные сигареты и прекращай думать, будто я куда-нибудь денусь, если ты от них, видите ли, не откажешься. Так не бывает! Скорее я сбегу от тебя, если ты продолжишь изливаться этим чокнутым состоянием и если не уберешь из ванной тот паршивый труп! Вот тогда…

А договорить ему не дали.

Слишком трудно говорить, слишком трудно собираться с каплями утекающей меж пальцев способности соображать и что-то выталкивать сквозь горящий запалом рот, когда дурашливый взбалмошный баловень, разодетый в пижонские намокшие тряпки, сотканные как будто бы из высококлассной вальяжности и роскошнейшей лени, перехватывает твою ладонь и, глядя черным полыменем кусачих глаз, прижимается к той губами, легко, одурело и сумасводяще опускаясь выхоленными коленями в исхоженную чужими ботинками…

Грязь.

⊹⊹⊹

– Куда мы теперь? – спросил Юа, когда Рейнхарт, наконец, раскачался, приоткрылся и вновь шел рядом так, как хоть сколько-то нормальным людям ходить пристало: без заламывания рук, перекручивания костей или выдирания – долго и бережно отращиваемых, между прочим – волос.

Заслышав вопрос мальчика, Дождесерд, все так же чем-то обеспокоенный и пытающийся куда-то не туда уползти, чуть неловко на того поглядел, осторожливо улыбнулся уголками губ и, возвращаясь в более-менее привычное состояние, вполне с охотой – и тенью вины на дне подрагивающего прокуренного голоса – пояснил:

– На Skólavörðustígur, радость моя. Там, помнится мне, и находится магазинчик, где можно выбрать приличную лопапейсу любого размера, модели и расцветки.

Новое чудаковатое слово, как на него ни смотри, не выказало желания завоевать пугливое и дичалое юношеское доверие, и Уэльс, на всякий случай скорчив мину увидевшего собачий поводок волчонка, уточнил:

– Что еще за лопа… фейса?

– Ничего такого страшного, как тебе может ошибочно показаться, хотя, конечно, название поначалу несколько забавляло и меня. Но, к нашему с тобой совместному удовольствию, это всего лишь старый добрый исландский пуловер. Свитер. С пуговицами или без, иногда – если очень повезет и если тебе по вкусу подобная атрибутика – можно отыскать модель и с капюшоном, и с глубокой узкой горловиной, и с чем угодно еще: эта деталь одежды никогда здесь не устареет, а потому время от времени терпит все новые и новые модификации, за что нужно сказать спасибо нашим сомнительным друзьям-туристам. Так, например, если в прежние времена лопапейсы прялись только природных оттенков со всевозможными узорами и без броских цветов – это считалось моветоном для чопорной Исландии, окруженной шапками ледников, седым морем да мрачными ветрами, – то теперь ты можешь натолкнуться на свитерок, скажем, цвета… песто. Настолько песто, мой цветок, что тебе даже начнет вериться, будто из него торчат очаровательные кусочки промасленного оливкой базилика.

Юа честно попытался все это себе представить.

В итоге – с легким отвращением скривился.

Покосившись на Рейнхарта, угрюмо и недружелюбно мотнул головой, с нажимом сообщая:

– Не нужна мне эта хренотень и не нужен никакой песто! И вообще… мы же уже с раза четыре проходили эту гребаную Skólavörðustígur! Какого черта тогда сразу не зашли, а продолжаем наматывать круг за кругом?!

Микель, не став недовольствоваться укоризненными буйными возмущениями, вполне удовлетворенно осклабился:

– О! Я вижу, ты начинаешь ориентироваться, мальчик мой? А я-то был наивно уверен, что ты ничего вокруг себя не замечаешь и все еще изъявляешь интригующее умение заблудиться в четырех узких стенках. Ну, ну, полно, не смотри на меня с такой обидой, пожалуйста. Я совсем не пытаюсь поссориться с тобой. И хорошо, беру свои слова назад: допустим, не в стенках, а в улицах. Мне казалось, ты все еще можешь заблудиться в четырех маленьких узеньких улочках.

Юа от его реплики немного сконфузился, немного сник. Думая, что Рейнхарт, знал тот об этом или нет, прав, и заблудиться он все еще способен где и как угодно, поскалил в пустоту зубы да проворчал собакой, которой надоел отзвук собственного истеричного лая, да и поняла она, псина глупая, что все равно никого не испугает, а на загривок уже опустилась принявшаяся ласкать да начесывать теплая ладонь:

– И что с того? Я, пока не встретил тебя, никогда никуда здесь не ходил, вот и… И вообще, ты слышал, что я сказал? Не нужна мне никакая гребаная фейса! У меня и своя одежда есть.

В глубине души Юа успел выучить, что такие вещи говорить Рейнхарту нельзя. Вот просто нельзя, а иначе кому-нибудь – самому Рейнхарту, тупому на язык Уэльсу и немножечко всем, кто окажется в не то время в не том месте поблизости – станет плохо: запрет, табу, непреложный обет и соломонова истина под восьмью печатями злобного синего дракона. Рейнхарт с таких вещей нервничал, расстраивался, падал духом. А когда он расстраивался – случалось, не мешкая и не заставляя себя ждать…

Это.

– Я бы очень хотел, чтобы ты прекратил мне лгать, мой мальчик, – потемневшим голосом предупредил мужчина. – Что именно, прости, у тебя есть? Один-единственный потрепанный наряд, не спасающий даже от слабой осенней непогоды, да промокающие в первой луже ботинки? И это ты называешь одеждой?

– Мне нормально, – отводя взгляд, хмуро бросил Уэльс, хоть и зачем бросил – не сумел себе объяснить. В старой одежде и в самом деле было до невозможности холодно, ноги давно окоченели, и вообще ему стоило большого труда не показывать своего состояния слишком наглядно, чтобы этот чокнутый Микель не удумал провести какую-нибудь срочную, реанимационную и извращенную… согревающую терапию. В том, что тот мог, Юа не сомневался ни секунды: если поначалу он еще терялся, чего мужчина от него хочет, то теперь теряться прекратил; намерения Рейнхарта, наконец, стали до нездорового хохота очевидными, и терзаться приходилось вопросом иным – почему гребаное Величество не спешило брать то, что ему причитается, если видело, что он давно прекратил – или почти давно и почти прекратил, ладно – выкаблучиваться и начал просто принимать то, что ему пытались дать. Разве по одному этому нельзя было понять, что он смирился и что-то там для себя решил? – И вообще у меня была бы одежда. Если бы ты не посчитал нужным оставить ее в той чертовой квартире.

– Мое извинение, конечно, мальчик, но то, что ты называешь одеждой, по моему усмотрению вовсе таковым не являлось, – в корне недовольно заявил Рейнхарт, провоцируя Уэльса, который изо всех сил старался сохранить эту чертову непринужденную атмосферу перемирия, на внеплановую вспышку предостерегающего искрящегося негодования.

– Что это еще должно значить?! – озлобленно взвился юноша. – Что теперь ты еще и собрался диктовать, что мне можно на себя надеть, а чего нельзя?! Я не собираюсь тебя слушаться, понятно?! Следи за собой, а не ко мне суйся! Мне, может, тоже многое не нравится! И что, ты возьмешь и резко все поменяешь? Прекратишь любить резиновые трупы, паскудных лисов и живую рыбу в бочках?! Да не смеши меня!

Он разозлился сильнее, чем ожидал сам, и, главное, разозлился, кажется, на то, что сраному Микелю в нем что-то… не нравилось.

Это раздражало, это нервировало, обижало и подбивало на какой-то сплошной театральный абсурд, и Юа, скребя друг о друга зубами, бесился еще и на самого себя: за то, что никак не мог реагировать так же спокойно, как раньше, и за то, что все больше и глубже пропускал в свое пространство этого человека, невольно начиная задумываться и печься о его мыслях, чувствах и чертовых эгоистичных причинах.

– Я вовсе не собирался делать ничего подобного и лишать тебя возможности самостоятельно решать, – не без упрека, пока вроде бы стоически держась от внеочередного намечающегося срыва в стороне, отозвался тот. – Хотя, признаюсь, у меня есть некоторые грезы относительно того, что мне желалось бы на тебе лицезреть… Но дело даже не в этом, а в том, что я просто не хотел терпеть рядом с собой твою старую одежду. И отнюдь не потому, что она мне не нравилась, мальчик. Настоящая причина груба до банальности: отчасти она была с чужого плеча и куплена тоже на чужие деньги, что не может меня не огорчать. Я не хотел бы, чтобы тебя окружали посторонние подношения, подарки или вещи. Я хочу быть единственным, кто станет заботиться о тебе и обеспечивать всем, что тебе понадобится или захочется… И что, прости, должны значить слова о том, что «тебе тоже многое не нравится»? Что конкретно ты имеешь в виду, Юа? Кроме того, что ты и так уже назвал, конечно.

Эти его тиранические плавленые нервы, растекающиеся по жилам, начинали сочиться сквозь поры соленой ртутной кровью, и Юа остро чувствовал, что еще чуть-чуть – и хренов маньяк, наотрез не пожелавший – или это Уэльс не пожелал признавать, что все-то тот прекрасно услышал – услышать половины сказанного, с лязгом и ревом вырвется наружу, чиня никому не нужную дрянь.

Юноша искренне не понимал, как все могло обернуться тем, чем взяло и неожиданно обернулось: пока они еще не жили вместе, пока – относительно – безобидно прогуливались и пока Рейнхарт заваливался к нему в половину шестого утра, чтобы донять приставаниями и проводить до школы – все шло как-то…

Иначе.

Спокойнее.

Как будто…

Непринужденнее.

Теперь же все резко изменилось, и Микель, который в ту пору все чаще улыбался, дурачился и, казалось, вообще не был склонен к пребыванию в дурном расположении духа, вышагивая по жизни насмешливым шутом-весельчаком, знающим тайную историю каждой второй вещицы, без предупреждения и объяснения перекинулся разрозненным человеком с раздвоением рассудка, со склонностью к маниакально-депрессивному расстройству с ежеминутно меняющимися настроениями, с удивительной неуверенностью в себе, когда дело касалось самого Уэльса, и с нескончаемо сыплющимся ворохом проблем, колышущихся железном пластом на непредсказуемой бедовой голове.

Этот новый Рейнхарт воспринимался в некотором роде потерянным в круговороте реальной жизни, представлялся и ощущался отчасти несчастным, и Юа все больше и больше терялся, все больше и больше недоумевал, как нужно с тем обращаться, чтобы ничего не задеть, не разбить, не испортить и не сломать. Как можно с тем обращаться, чтобы вернуть – пусть хоть поверхностно, приблизительно, на тройную троицу сомкнувшейся горсти – того человека, которого он изначально знал?

– Юа? Мальчик? Ты, надеюсь, собираешься ответить на мой вопрос?

Чужое нетерпение било по лицу ладонями мокрого хлесткого ветра и хваталось за шею грубой сминающей хваткой, снова и снова заставляя хоронить себя за красно-белой могильной пеленой, и Юа, не зная, что еще может сделать, не понимая даже, на что решился сейчас, прокусил губы и вкопанно остановился, не торопясь поднимать на чертового мужчину, готового вот-вот сорваться в ритме излюбленного костоломного танго, глаз.

Ухватил, еле-еле отбивая сердцем гаснущий птичий пульс, того за пальто.

Дернул тряпку на себя, мазнул ладонью по той шероховатой ткани, которая прикрывала тугим шатром живот, поспешно спускаясь дальше и ниже, нашаривая левый карман и так же поспешно погружаясь в тот подрагивающими от волнения пальцами.

…Рейнхарт над ним застыл.

Рейнхарт, кажется, почти прекратил дышать, неожиданно позволив делать с собой все, что только юному недотроге придет в голову, и тот, благодаря Небеса за эту маленькую секунду промедления, так ничего путного и не отыскав в кармане левом, кроме носового платка, снятых перчаток да ключей от дома, переместился в карман правый, где, наравне с разменной мелочью и каким-то клочком бумаги, обнаружилась смятая пачка сигарет и обжегшая изморозью стальная зажигалка.

Юа никогда ничего подобного прежде не вытворял: не трогал сраных сигарет, не лазил по чужим карманам и вообще не обращался так вольно ни с одной живущей физиономией, предпочитая держаться от всякой твари подальше и искренне принимая за абсолютного недруга всё, что имело тенденцию двигаться; то, что не двигалось по природе, в понимании Уэльса можно было подтолкнуть, подвигать, и снова начинать шарахаться, кукситься да за нечто сильно и сильно нехорошее воспринимать.

– Мальчик…? Что ты, объясни мне хотя бы, пытаешься сделать, мой цветок…?

– Заткнись, – тихим сломанным голосом, полыхающим от ужаса, тряски и стыда, просипел готовый почти-почти умолять Юа. – Заткнись и молча жди, пока я с тобой не закончу…

К новому его удивлению, Микель вновь подчинился и вновь остался не дышать, пока он сам, выуживая непослушными замерзшими руками из пачки сигарету, так настороженно, будто имел дело с тикающей бомбой, зажимал ту в зубах, чиркал колесиком зажигалки – раз, другой, третий…

Высекши, наконец, слабый трепещущий огонек, разлетающийся ветреными искрами во все стороны, осторожно и не слишком веруя, что это нужно делать именно так, а не иначе, поджег дымную отраву, тут же ударившую мерзостным табачным запашком, и, запихнув пачку с зажигалкой обратно мужчине в карман, схватился за сигарету пальцами, чтобы, вскинув глаза, резко и грубо засунуть ту опешившему лису прямиком в приоткрытый рот, выплевывая предупреждающим рыком все такое же помятое, перекошенное, от собственной смелости едва ли трепыхающееся:

– А теперь замолкни и просто кури, скотина. Не денусь я никуда из-за этих паршивых сигарет… Не денусь я никуда вообще, иначе бы изначально к тебе тогда не поперся, а сбежал бы как-нибудь и уехал… отсюда… а я же… не уехал я, блядь… вот же… болвана ты кусок…

Микель Рейнхарт смотрел на него так…

Так…

…что Юа, возгоревшись отмерзшим лицом и стараясь не задумываться о том, что только что натворил и как далеко решился по собственной прихоти зайти, спешно отвернулся, отпрянул от чужого тела и, завесившись терзаемой осенним дыханием гривой, распущенной и лишенной последнего потерявшегося шнурка, поспешил вверх по стонущей сквозняками улице: теперь – в этом Микель был прав – он уже и в самом деле не терялся в четырех улицах и даже знал, куда нужно тащиться, чтобы добраться до дурной, ни разу как будто ему не нужной – но… – невыговариваемой зеленобазиличной… лопафейсы.

Комментарий к Часть 16. Бог и тетушка Полли слушают тебя

**Борода Абдель-Кадера** – белый цвет с черным оттенком и серым отливом.

**Магово-гуляфный** – нечто среднее между красным и розовым цветом.

**Бардадым** – пиковый король.

**Котта** – европейская средневековая туникообразная верхняя одежда с длинными узкими рукавами.

**Плерезы** – траурные нашивки на платье.

Относительно Дюны и Герберта – имеется в виду первый роман Фрэнка Герберта из саги «Хроники Дюны» о песчаной планете Арракис. Именно эта книга сделала своего автора известным и была удостоена премий Хьюго и Небьюла. «Дюна» – один из самых известных научно-фантастических романов XX века.

========== Часть 17. La rosa lily ==========

Было так холодно, но стало тепло.

Было так больно, но это мне помогло.

Мне кажется, я стала лучше и легче,

и выдержат небо легко мои плечи.

Пойдем в эту теплую осень, в туман,

в город, усыпанный листьями в море огней.

Показывал зарево в звездах небесный экран.

Пока жизнь приятна, давай насладимся ей!

Флёр – Теплая осень

Они бродили вдоль полок, вдыхали затертые запахи дерева, масла и пряжи, запахи животной шерсти и новых, не ношеных еще никем вещей, пропитанных желтым электрическим светом и изредка пробирающимся через открытую дверь холодком, но не видели и не чувствовали больше ничего, кроме друг друга.

После того, что сделал Юа, интимно протискивая ему в рот сигарету и пересекаясь на долю минуты глазами, Рейнхарт как будто окончательно потерял голову, и теперь, боясь сорваться, напрягая все мышцы, вдыхая через два выдоха и физически обдавая невыносимым настойчивым жаром, едва только стоило приблизиться к нему меньше, чем на два шага, доводил Уэльса, прежде подобной эйфории не знавшего, тоже до своеобразного помешательства: сердце юноши заходилось, во рту раз за разом сохло и из трясущихся пальцев выпадало практически все, до чего те пытались дотронуться.

Рейнхарт подкрадывался сзади, наклонялся, шептал тишиной ему в опаленный затылок. Обласкивал дыханием бегущую мурашками птичью шею. Прижимался настолько неправильно близко, что Юа прожигал сам на себе одежду и невольно замирал, чувствуя, как лицо покрывается пеплом красноты, а глаза заволакивает то безымянное и прозрачное, за чем зрение прекращает ловить фокус и расплывается на запад да восток, отказываясь видеть в равной степени всё.

Юа отдергивался, Юа бунтовался и вырывался, хотя делать это становилось труднее и труднее, потому что тело сдавало и слушаться не хотело. Юа отшатывался как можно дальше, мучаясь над чертовыми однообразными свитерами и стараясь привести себя хоть в какое-нибудь сознание. Почти одерживал над низменным и животным – как сам считал – победу, почти справлялся, а потом готов был заново умирать, истлевать огнем и орать, когда лисий Микель снова зажимал, снова подстерегал за полочным углом, снова пересекался взглядом и снова, отбирая оставшийся скудный мир, заполнял тот вездесущим собой, раскрашивая белый – в желтое, а медовый – в черно-багряную подземную позолоту.

В Handknitting Association of Iceland, где балом правила шерсть, шерсть и еще раз шерсть всевозможных сортов и овец, отыскался тихий второй этаж, где в полный человеческий рост толпились бесконечные шкафы, похожие на шкафы книжно-библиотечные, и полки их заполняли смирные детища спиц да остриженных ангорских баранов, сложенные хаотичными стопками на манер исконно европейского секонд-хенда, что, перекочевав с индийской сигарой в зубах в помпезный ретро стайл, блистал разумной да оголенной скандинавской скромностью, укрывая каждого посетителя нескончаемыми навесами уютного пестрого барахла.

Иногда Уэльс физически терялся, попадал в злободневный плен четырех вытянутых стен, и тогда, хмуро глядя на флотилии и батальоны свитеров, невольно выискивая успокоение в касаниях к пушистым стежкам или обтекаемым гладким пуговицам, переводя дыхание и чуть отрезвляя голову, начинал блуждать уже другой частью себя, твердя и твердя тихим мысленным шепотом по одному и тому же кругу, что чем быстрее он что-нибудь выберет, тем быстрее они отсюда уйдут и все на этом, должно быть, закончится: Рейнхарт прекратит так на него напирать на свежем озимом воздухе, оборвет – наверное-наверное-наверное – это сумасшедшее игрище в непонятные лабиринтные догонялки, и тогда, возможно, все станет чуточку привычнее…

Если, конечно, по вине погоды или чего-нибудь еще они не вернутся отсюда прямым рейсом домой, куда возвращаться не хотелось теперь не только из-за страха перед самим этим домом, но и по другим – ничуть не менее настораживающим, волнующим и бросающим в знобящий жар – причинам тоже.

– Пришлось ли что-нибудь по вкусу твоей строптивой душе, радость моей порочной души? – как будто нарочно издевающийся лис умел порой ходить, дышать и просто быть настолько одуряюще тихо, что Юа от его голоса или внезапного появления подскакивал, пытался вырваться наружу да через рот сердцем и подсердечником, запинался в сжимающихся губками лёгких и глупым лесным зайцем робел.

Обернулся, из рук вон плохо с собой справляясь, на скрипящих по полу пятках и, бесплодно пытаясь затолкать куда подальше сковывающее тремором нервозное напряжение, ворчливо особачился, клацая потешными молочными зубенками:

– Ты! Прекрати таскаться за мной, будто паршивая вороватая лисица! Я при всем желании никогда бы не смог ничего выбрать с таким конвоем!

Микель, нисколько не гнушаясь, всем видом показывая, что иной реакции от шебутного мальчишки и не ждал, вполголоса рассмеялся, попутно выныривая из-за свитерных дебрей уже целиком и хотя бы на время спуская сдающуюся жертву с болезненно покалывающего крючка, за гарпуном которого Юа начинал ощущать сокрушительную рваную беспомощность, пронзившую стремительно оседающие подгрудные внутренности, где запуталась непутевая бродяжка-душа.

– Ты не прав. Я вовсе не «таскаюсь» за тобой, краса моя. И «конвоя» не устраиваю тоже, – промурлыкал, задумчиво перекатывая во рту оцелованную мертвую сигарету, он. – Не стоит применять ко мне эти непривлекательные плебейские словечки.

– Ах извините, ваше гребаное голубое Величество… И что же вы тогда делаете, если не таскаетесь, не конвоируете и вообще не пасете меня настырным чумным доберманом?

– Всего лишь держусь на маленьком безобидном расстоянии, чтобы не смущать тебя и не мешать определиться: мне бы не хотелось стать причиной тому, что ты решишь убежать отсюда прежде, чем отыщешь что-либо себе по вкусу, мальчик. И как, собственно? Успело ли хоть что-нибудь тебе приглянуться?

Юа слишком не хотел возвращаться в паршивый секционный дом к такому же паршивому секционному Билли, выбитым стеклам, гаснущим без всякой причины свечам и истерзанным подушкам, впитавшим запахи бесконечных ночных бед, но и находиться здесь, в этом магазине, отчего-то не хотел тоже. Хотел он, наверное, просто обратно на улицу, обратно на какую-никакую свободу да под стяг серого октябрьского неба, а еще…

Кажется, что случилось с ним впервые за начавшуюся и минувшую жизнь, к морю: чтобы задул покрепче ударивший с гор ветер, чтобы разметало ресницы и волосы, чтобы омыло да отрезвило снежной водой сердце. Чтобы брызги-волны в жадно подставленное лицо, чтобы ноющего занозой человека вон из головы, чтобы вдохнуть полной грудью и в полную грудь же заорать – пусть и молчаливо, пусть только и каждой вскрывшейся порой да застывшим кровавым рубцом.

Хотелось прочь да на волю, и затхлая шерстисто-древесная клетка начинала все непримиримее, все оглушеннее давить грузом склонившегося под солнцем горбатого атланта, осыпающегося по заскорузлым ветхим камням.

– Нет, – хмуро и блекло пробормотал Уэльс, понимая, что в игры играет плохие, но сделать с собой ничего у него не получилось. – Ни черта не приглянулось. Я же сказал, что не нужна мне никакая дурацкая лопа… лапа эта или как ее там.

– Лопапейса, радость моей судьбы.

– Да какая разница! Я почти так и сказал, если что. Не нужна она мне. И точка. Лучше заканчивай с этим и пошли отсюда куда-нибудь в другое место…

Спорить с ним было так же страшно, как и раньше – теперь, правда, даже еще страшнее, – и Юа, взвинченно кусающий себе язык, боялся, что вот сейчас этот человек опять слетит с катушек и от вящего неудовольства нечто паршивое с ним сотворит, но тот лишь, кое-как задавив промелькнувшие в выражении огнестрельные эмоции и оставив свои руки при себе, окатил мальчишку предупреждающим взглядом и, скорчив заскучавшее лицо, самостоятельно потянулся к полкам, довольно брезгливо подхватывая двумя пальцами рукав первого попавшегося пуловера. Потеребил из стороны в сторону, с сомнением и неприязнью поглядел на узор из зеленых скачущих оленей и, не говоря ни слова, отбросил туда же, где тот и лежал.

Все так же ничего в своих поступках не объясняя, вынуждая тем самым следовать за собой неприюченно мнущегося и мямлящего Уэльса, быстрым широким шагом прошелся мимо двух близлежащих стеллажей, рассматривая разложенный на тех ассортимент с выражением такого превосходящего отвращения, будто глядел не на то, над чем люди корпели долгие месяцы своей жизни, а на то, чем те испражнялись, бесстыдно тужась, в вырытый под окном туалет.

Он трогал то воротники, то рукава, то вытягивал разболтавшиеся ниточки-шерстинки, с презрением перекатывая те на подушках оттянутых пальцев. Недовольно отплевывался от цвета, окидывал оценивающим взглядом возмущенного до вздыбленной челки мальчишку и опять принимался за гребаный царский осмотр, пока остатки выдержки Юа не подошли к лопнувшему финалу и не вылились в срывающееся, осипшее, совсем не одобряющее и не терпеливое:

– Эй, король без короны! Кончай уже корчить такую мину, будто здесь отовсюду разит дерьмом! Не такие эти вещи плохие, чтобы… Что, черт возьми, ты вообще пытаешься делать?

– Смотреть. Подбирать, – услужливо отозвался мужчина, даже не подумав при этом остановиться.

– На что смотреть и что подбирать? Я же сказал, что мне ничего из этого не нужно!

На этих его словах Рейнхарт все-таки сбавил ход. Повернулся к резво отпрянувшему юнцу анфасом и, склонившись над тем, с разделениями и четко выставленными ударениями объявил, помахивая зажатым в пальцах рукавом очередной не прошедшей фейс и соул-контроля лопапейсы.

– «Не нужно» и «не нравится» – два сильно разнящихся понятия, радость моя. Тебе, как я вижу, позарез надобно проявить передо мной свой характер всякий раз, как мы куда-нибудь с тобой отправляемся, а мне же надобно, чтобы ты был одет, отогрет и сыт. Как ты мог бы догадаться и сам, твои препоны несколько мешают исполнению моих пожеланий, поэтому, что само по себе весьма печалит, мне придется идти тебе наперекор и перепроверять каждый пройденный шаг своего жульничающего и бесчестно хитрящего цветка: будет обидно узнать, что, скажем, в этом местечке таилось что-то, способное не умалить твоей красоты, а мы прошли мимо лишь потому, что тебе хотелось в этот момент со мной… подискутировать. Но, как я успел убедиться, на сей раз мы и впрямь ничего не упустим, если незамедлительно покинем это заведение: ни одна из этих вещей попросту не достойна того, чтобы ты делил с ней свое тело. Одно лишь мракобесие да неумелый джаз, прелестная моя душа.

Этот чертов человек озвучивал какие-то такие дикие извращения, при этом сохраняя вроде бы невозмутимую серьезность все такого же лощеного да мощеного лица, что Юа, приоткрывая и закрывая обратно рот, глупо и поверженно терял последние оставшиеся слова, с немотной старательностью кипятясь до кончиков горящих ушей.

Сам ведь еще только что хотел убраться отсюда, сам отказывался искать, соглашаться и смотреть, а теперь, потаращившись с минуту на Рейнхарта, переклинился, среагировал, как конченый идиот, с нарастающей паникой нырнул рукой в скопище шерстяного и ниточного, полазил там и, даже не переводя взгляда и не смотря, что именно достал, выудил на свет первую попавшуюся лопапейсу – если ему так хочется, этому придурку, то он возьмет его, заберет любой нужный свитер, только бы прекратить с ним грызться и мучиться на фоне этих диких тряпочных пыток! Демонстративно и обреченно потряс добытой случаем находкой перед лисьим носом с несколько долгих красочных раз, лишь после этого удосужившись взглянуть, что там такое вообще вытащил…

Чтобы, краснея до самых волос и распахнувшихся в ужасе глаз, со стыдом и зачинающейся истерией отшвырнуть дурную тряпку на пол, будто та была никакой не тряпкой, а самой что ни на есть ядовитой гадюкой: просто-таки невозмутимо, просто-таки невозможно, просто-таки ослепительно ярко-розовой и одновременно конфетно да пудельно-пунцовой гадюкой, непередаваемым аморальным образом смахивающей на новогоднюю елочную колючку да улыбающейся раскосыми белыми глазами гарцующих на задних копытах оленьих лосей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю