Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 76 (всего у книги 98 страниц)
– Нет, милый мой котенок. Как ни печально, но тебе придется туда пойти. Я в обязательном порядке провожу тебя и заберу обратно как только освобожусь, и ты ни в коем случае не должен будешь покидать порога своей школы без меня. Надеюсь, ты понимаешь, что придется послушаться, если не хочешь меня рассердить, Юа?
– Понимаешь, – с надутыми до показушного оскорбления щеками огрызнулся мальчишка, пришибленно отворачивая от капельку предавшего мужчины взгляд. Дернул плечом и головой, когда тот попытался уместить на тех ласкающую ладонь. Покрысил в уродливой гримасе, которую больше всего иного не любил Рейнхарт, уголок рта. Стиснул вместе руки и ноги и, не зная просто, за что ухватиться еще, лишь бы только не погружаться в непредвиденную завтрашнюю каторгу, что вдруг резко вырвала из нового уютного мирка и так же резко представилась натянуто-ватным мерзопакостным кошмаром, слабо да обреченно пробормотал: – И как, интересно, ты прикажешь им всем объяснить, с какого хера я не появлялся там с несколько сраных недель, а, садистичный ты гад…?
Однако никаких проблем с объяснительными у садистичного гада не возникло: на следующее утро, проводив разобидевшегося молчаливого мальчишку в траурно-торжественной делегации до скупого директорского кабинета, безызвестный Рейнхарт, улыбаясь от уха до уха и поблескивая угрожающей в пьяных глазах нестабильностью, сумел в три жалких предлога и три существительных словца обдурить школьного хозяина, нашептав тому про неведомы болезни и неведомы печальные события в жизни всеми ими горячо любимого юноши.
Протянул какую-то исписанную бумажонку, после чего Юа из кабинета скоропостижно выставили под предлогом взрослой нудности да непременной обязанности пойти поздороваться со своими школьными друзьями, коих у мальчика вовек не водилось. Юа еще слышал, как недовольный таким раскладом ревнивый Микель настоятельно намекнул, что в дальнейшем, пока жестокие судьбоносные раны не заживут – а значит, попросту никогда, – бедный британский котенок не будет появляться в их многоуважаемой школе, и гребаный директор…
Почему-то клюнул.
Почему-то согласился, заревев пыхтящим вепрем, что, разумеется, все прекрасно понимает, выражает глубочайшие соболезнования и возражений никаких по поводу столь мудрого решения не имеет.
Уэльс понятия не имел, что лисий пройдоха тому наплел, что и как наврал, и какого хренового подвоха теперь от всего это спектакля ждать – не особо много услышишь, стоя под обитыми железом дверьми, – но когда Рейнхарт вышел, наградив юношу на прощание целомудренным поцелуем в лоб, и пообещал, сердечно помахав рукой, вернуться в конце занятий, гребаный директор, деликатно подтолкнув под напряженные плечи, потащил мальчишку, напрочь позабывшего, что́ здесь вообще и как, к одному из кабинетов, напыщенно-бодро вещая о том, что ему вовсе не о чем беспокоиться, если он чего-то не поймет, что они здесь – прежде всего добрые отзывчивые люди и тоже все понимают, и что пусть он приходит в себя столько времени, сколько понадобится, и никто не посмеет потревожить заслуженного им покоя.
Что еще страшнее, ему даже предложили переговорить с местным психологом, предложили выплакаться самому господину директору в плечо, побеседовать со всеми и каждым преподавателем, отчего Юа окончательно впал в ступор, отобравший последнюю возможность вытолкнуть из горла хоть слово.
Паршивые однокласснички – тоже наверняка каким-то чертом успевшие осведомиться творящимися в жизни английского мальчика-Уэльса неполадками – старательно отводили взгляды, бойко перешептывались за спиной, подолгу глядели из-за темного уголка, тыча бесстыжими пальцами, и…
И, если уж на то пошло, как-то так дружно концентрировались в белобрысом лице незабвенного Отелло, который, все долгие часы терзая Уэльса нездоровым, ничем не обоснованным непримиримым интересом, явственно как будто того раздевал: заглядывал цепкими глазищами под воротник, наверняка чуя там собственнические жадные метки, расставленные по коже неистовствующим лисьим мужчиной, еще только вчера накануне повалившим его на пол и кончившим в горячее судорожное нутро тремя долгими всплесками подряд.
Отелло нервировал Юа гораздо больше остальных, даже больше тех прозорливых идиотов, что пытались плюнуть в лицо тупой гогочущей издевкой на поднадоевшую тему о неженках-принцессах и латиноамериканских принцах-педофилах с озабоченными железными… мордами.
Юа идиотов догонял, ввязывался в драку, напоследок заталкивая практически кулаком в рот, что у неженки-принцессы, побившей их одна на двоих, не принцы, а один-единственный принц, да и тот, кретины тупорылые, давно уже коронован и возведен на вечный престол.
Тенью ошивающийся рядом мавр, разумеется, услышал, тенью ошивающийся рядом мавр помрачнел, что ночь, плещущаяся в гортанях городских запруд, окончательно доводя склонную к неврозам принцессу долгим осуждающим взглядом…
Остальное время Уэльс проводил – от греха нахер подальше – то в библиотеке, то вот на задней парте чертового химического кабинета, пока подзабытый извращенный Гунарссон, отчего-то успевший переменить тактику и вместо спермоизвержения рисующий на доске вполне себе приличествующие математические формулы да таблицы, что-то там вещал об окисях, сульфитах, растворимостях и взрывоопасных смесях бора, разогретого в одной колбе с жидким фтором.
Уэльс сидел в гордом одиночестве, намеренно отшвырнув соседствующий стул куда подальше и дерзновенно отвернувшись к окну – за тем плавали сумерки и стекла отражали желтые всплески кабинетных ламп, обернувшихся на грани Зазеркалья блуждающими дикими огоньками, повисшими между синим «до» и черным «после».
Часы тянулись, часы сводились на нет под стрекотом ленивых медных стрелок, и чем больше проходило времени, тем все более тоскливым и одиноким ощущал себя потерянный юнец: привыкнув каждый день проводить непосредственно рядом с Рейнхартом, только в его свободе и только под его присмотром, сейчас он ощущал себя выброшенной псиной, мелким детсадовским балбесом, уверенным, что его уже никогда не заберут обратно, навек оставив в лапах кошмарных воспитателей, тайком да по секрету оборачивающихся в тихий час железнозубыми троллями.
К завершению учебного дня настроение рухнуло окончательно, и последний час Юа проводил в глубинном унынии и запоздалых в своей дотошности мыслях о том, что без Рейнхарта трудно дышать, без Рейнхарта трудно слышать, без Рейнхарта трудно просто быть и выстукивать сердцем пересчитанные кровеносные капли.
Без Рейнхарта было тошнотворно-паршиво, и Уэльс, морщась и сплевывая с кончика языка набегающую постоянно соленую горечь, жалобным идиотом вырисовывал на тетрадных листках гребаных кошачьих Карпов с опаленными хвостами, заселивших их дом тыквенных монстров, штормящее море с украденной лодкой, эльфов с можжевеловыми ягодами. Бредущую по горным утесам конную почту-процессию с драконьими головами, болтающихся в петле трупиков-Билли, бесконечное количество табачных лисов с сигарами в зубах и в конце всех концов самого Рейнхарта, который выходил не то чтобы шибко хорошо или даже смутно похоже, а…
Откровенно дерьмово не хорошо и не похоже.
Пока Юа сходил с ума и страдал своей ересью, пока пытался присобачить над левым шариковоручным глазом набегающие курчавые завитки, пока вспоминал жар опаляющих рук, снимающих с бедер штаны и забирающихся пальцами в готовую для совокупления задницу – в окружающем кабинете неведомым образом успело что-то произойти.
Все те, кто сидели возле окна, принялись перешептываться, переговариваться, хихикать и с подозрительным прищуром оглядываться назад, на растерянного и раздраженного Уэльса, будто отныне все, что не вписывалось в привычные придуркам рамки, должно было иметь обязательное отношение именно к нему и больше ни к кому иному.
Юа попытался всю эту белиберду проигнорировать.
Пририсовал Рейнхарту еще несколько кудряшек, сделал ухмылку поехиднее, добавил выплывшую в пустоте руку с длинными пальцами и расстегнутыми рубашечными манжетами на декоративных пуговицах…
Взбесившись, утопился в продолжении щекочущегося хихиканья, мелкими копытными шиликунами перебегающего от парты к парте и разбрасывающего по полу ссохшиеся жилистые листья чужих всезнающих издевок.
Отелло, сидящий двумя партами впереди, привалился к окну предпоследним: единственным, кто еще никуда не всунул своего сраного любопытного носа – кроме самого Уэльса, – оставался непоколебимый в перегарной нерасторопности учитель Гунарссон. Мавр же, покосившись за черную глянцевую массу, прижался почти что лбом к холодной стекляшке сухого льда, начав с места корчить обезьянничающие перекошенные рожи…
И закончив тем, что с какого-то хрена поднял тот самый средний fucking-finger и, поставив тот слишком сильно кое-что напоминающим колом, продемонстрировал невидимому кому-то, кто в понятии подторможенного Уэльса транслировался как непримиримый Отелловский враг.
Кажется, именно потугами этого жеста прозорливый всевидящий учитель, еще вроде как пытавшийся сдерживаться полным спокойствия Буддой, плюнул на все и потек к окну тоже: расхаживать крохотными шажочками он не умел, а оттого поступил проще и окно распахнул на всю дурь, высовываясь за раму на добрую половину громоздкого тулова.
Покачался, повглядывался, потряс на ветру красной роскошной гривой…
После чего, словно бы невзначай и словно бы совершенно обыденно вернувшись внутрь, добрел до доски, начертил на той мелом еще с несколько формул. Велел гребаному классу заткнуться и засунуть смешки в свои же неразработанные задницы или задницы соседей, и, обернувшись к застывшему в дурном предчувствии Юа, грубо да интимно, по-львиному вот, пробасил-прошептал только одному ему известным способом:
– Уэльс… Тебя, если ты еще не понял, очаровательная наша золотая рыбка, ждут. Вали уже отсюда – поверь, умнее останешься.
Юа вспыхнул, взрыкнул, возгораясь под разом обернувшимися тридцатью чертовыми взглядами, сдирающими заживо не одежду, а кожу.
Злобствующе покосился на суку-Гунарссона, оглушенно зыркнул в сторону окна, так и оставшись единственным, кто не разгадал загадки древних пирамид да звериных пятипалых следов, и, скомкав в кулаке свои паршивые почеркульки, запихивая те на дно исхудалой пыльной сумки, на негнущихся ногах и с взрывающимся сердцем, изо всех сил стискивая вспотевшими ладонями бахромные тонкие лямки, побрел сквозь уплывающий от него в иную параллель класс, навстречу тому неизведанному, но наверняка желтоглазому и безумно нужному, что дожидалось его внизу…
На вернувшейся под кости свободе.
На выходе, пока все остальные еще отсиживали задницы в расписанных классах – до звонка оставалось около двадцати неполных минут, – Юа столкнулся нос к носу с промозгло-взвинченным воздухом, явственно заряженным нетерпеливой охровой лихорадкой.
Ветер буйствовал в пиках полысевших редких деревьев, но отчего-то не долетал до самой школы, крайними своими лапами расшевеливая черный песок тенями старинных танцующих платьев. Фонари перемигивались усмешками притаившихся в жаровнях летучих тыкв, небо переливалось зеленоватым сиянием авроры, медленно уползающим в одну из многочисленных сумеречных нор, а все и каждый дома сложились в единую стену, слились, вспыхнув перед глазами лишь с дважды виденной преступной и пасмурной громадой лондонского Тауэра, гремящего цепями призрачных узников в белых дырявых саванах.
Повеяло зябью, повеяло черной чумной тайной, и улицы резко показались куда как пустыннее, куда как враждебнее, чем тем должно быть в столь ранний час, обернув все живое в единую горсть щебня плавучей древесной трухи.
Чуя оставшиеся за спиной застекленные взгляды, но не понимая, что происходит и отчего чокнутый herra Гунарссон решил, будто он непременно должен куда-то и к кому-то идти, когда здесь вроде никого и не было, юноша осторожно и неторопливо, хмуря в темноту опасливые глаза, спустился с одной ступеньки, с другой, с третьей…
Миновал поклацывающий под каблуками седой асфальт, поежился под добравшимся все-таки ветром, не в силах взять в толк, откуда в сегодняшней темени появилось столько желтого цвета и почему, вопреки ему, чернота сгустилась до консистенции корейских императорских чернил, разбрызгивая растекшуюся вязь по стенам, землям да куполам.
Чувствуя себя несостоявшейся жертвой на редкость нелогичного триллера, вполне себе способного приключиться с самым обычным человеком в самый обычный сонный час – мир ведь давно катился по обратной наклонной прямиком и примитивно вниз, – Юа прошел еще с три или четыре метра, погружаясь подошвами в шуршащий песок, и вдруг…
Вдруг, наконец, увидел…
Его.
Ее.
Не важно.
Увидел он гребаную хренову тварь, а вовсе не ожидаемого Рейнхарта, по которому истово рвалось трескающееся сердце.
Тварь эта стояла-летала-висела, покачиваясь – в каких-то двух или трех метрах впереди – за отъехавшей в сторону створкой решетчатого забора, и не было у нее ни тела, ни рук, ни ног, ничего – одна только большущая оранжевая башка, горящая ярым пламенем, и накинутая поверх плоской макушки шляпа цилиндром, выкрашенная в броские красно-черно-белые карамельные тона-полоски.
Тварь то угасала, то вновь вспыхивала, то светилась одной половинкой, то другой, и очень скоро Юа, стоящий столбом посреди песочной площадки и во все глаза глазеющий на непонятное НХО, которое Неопознанный Хренов Объект, сообразил, что башка – даже вовсе не башка, а всего лишь глазастая тыква с особенно реалистичной человеческой мордой да деформированными ротовыми и глазными чертами.
Тыква не напугала, тыква не удивила, тыква вообще сразу натолкнула наводкой на того единственного, кто мог ею обладать – никто вокруг все равно больше и не вспоминал, что в эту ночь какие-то там тыквы можно бы и помянуть, – поэтому мальчишка, ухватившись за смутное обнадежившее подозрение, поспешным шагом потек навстречу, стремительно преодолевая разделяющее расстояние…
И понимая, наконец, каким таким чудом чертова овощная головешка здесь так преспокойно болталась: едва стоило приблизиться, как смеющийся ее свет…
Смеющийся ее свет выхватил еще одну…
Тварь, удерживающую хохочущего апельсинового Джека в когтистой лапе.
Эта же новая тварь звалась…
Наверное, волком.
С огромной лохматой мордой и еще более огромной пастью, оскалившейся в ухмылке на пять дюжин кошмарных, длинных, белых и острых акульих зубов. Волк чуточку приопускал треугольники волосатых ушей, позвякивающих всунутыми в те сережками. Не то хмурил, а не то, наоборот, вскидывал густые кустистые брови и окружившую те складчатую кожу-шерсть, поблескивая опасными желтыми глазищами без всякого намека на банальные зрачки.
Жилы-вены-мышцы безумствующего животного напряглись, натянулись, усы встопорщились, влажный на отблеск нос оголодало втягивал ноздрями холодный сладкий воздух, и вся шерсть, весь темно-бурый мех с отливающим тыквенным огнем подпалом, становилась дыбом, отчего зверюга казалась еще в половину раза…
Больше.
Выше.
Мощнее в этой своей прожорливой нависающей туше.
Опешивший, растерявшийся и сбитый с толку, но по жизни вообще достаточно медлительный на всякого рода реакцию, чтобы сразу непременно испугаться или отыскать скрытый подвох, Юа еще успел оглядеть такие же лохматые пятипалые лапы с длинными загнутыми сталь-когтями, удерживающие на весу сразу два фонаря – один знакомый, тыквенный, а другой самый обыкновенный, стеклянный, каркасный и свечной.
Разглядел он и густое скопище длинного волнистого меха, спадающего зверю на грудь, а также выглядывающую из-под того аккуратную белую рубашку, черный жилет на серебряных пуговицах, черную бабочку-паука на шее, и по самому верху – знакомое бежевое пальто, развевающееся полами на ветру вместе с мохнатым хвостом, выбивающимся откуда-то из-под.
Наверное, он бы таращился на него действительно долго, в попытках состыковать, связать и понять, если бы сам Волк, устав ждать, вдруг не сделал бы навстречу один-единственный рваный шаг, не дохнул бы странной смесью ароматов из кровавого мяса, табака, козырной паучьей десятилетней паутины и застуженного дождливого склепа, и не опустился бы на левое колено перед застывшим мальчишкой, раскладывая на земле звякнувшие фонари и протягивая к Юа руку, чтобы ладонью в ладонь, поднести к пасти да уткнуться в ту холодными гладкими зубами, отчего по юношеской спине вихрем пробежала спугнутая воробьиная дрожь.
Вести себя так настойчиво и так безумно могло лишь одно существо на весь чертов свет, пахнуть так тоже никто иной попросту больше не мог, и мальчик, терпеливо дождавшись, когда зверь оторвется от его руки и поднимет ушастую хищную голову родившегося в полночь Чудовища, несмело, но все-таки протянул руку другую, осторожно касаясь кончика носа и выдавливая дрогнувшими губами единственное из знакомых ему колдовских заклинаний:
– Рейн…?
– Почти, – довольным приглушенным голосом проурчало откуда-то изнутри звериной утробы, покуда огромная лапа с грубыми темными собачьими подушками продолжала наглаживать и терзать мальчишескую ладонь, а желтые волчьи глаза немыслимым образом наливались талым лунным теплом. – Почти Рейн, прекрасный мой.
– Почему «почти»…? – снова непонимающе пробормотал Юа, чуточку смущенный и чуточку застигнутый врасплох всеми этими метаморфозами сумасшедшего волко-человека с его смеющимися цирковыми трюкачествами. – Что еще за фокусы такие? И встань ты уже, зараза, на лапы… тьфу, скотина… На ноги встань, придурок косматый!
Волк не без охоты подчинился.
Поднялся.
Поерзал под своим пальто, выуживая наружу запечатанный небольшой сверточек, и, играючи разодрав упаковку острейшими, наверное, когтищами, вдруг выудил из того на свет красную…
Накидку.
С капюшоном, с плащиком примерно так до задничной длины и с дурацкими нитками-застежками под горло, связывающимися в пышный ленточный бант эпохи мужских колготок да серебристых нафененных париков.
Юа смотрел на тряпицу со всем присущим ему спокойствием до тех самых пор, пока та оставалась подремывать в лапах исполинского – выросшего как будто еще на сантиметров сорок – Рейнхарта, но когда идиотская накидка вдруг плавно потекла навстречу, намереваясь срастись уже явно с самим мальчишкой, тот…
Занервничал.
Отступил на шажок, насупил брови и, не придумав ничего лучшего, попытался дурную тряпку отбить, взрыкивая коронное в господствующей истерике:
– Это что за чертовщина, идиотский ты рыб?! Убери ее от меня сейчас же! Даже не думай подносить! На куски нахер порву!
Сраный рыбий волк, и не думая останавливаться или прислушиваться к щедрым да предупреждающим советам, сказанным не со зла, а во избежание, лишь поводил в воздухе Крюггерным пальцем, все так же – довольно и загульчиво – мурлыкая:
– Ну, ну, сладость моя. Не дерзи злому мохнатому волку, если не хочешь, чтобы он чего-нибудь от тебя отщипнул. Давай, будь умницей, постой, не шевелясь, и позволь мне тебя принарядить – исключительно антуража ради, потому что тут, конечно, не тряпка тебя, а ты украшаешь эту со всех сторон жалкую подранку… Но нельзя же в канун Всех Святых разгуливать в чем попало, ты ведь согласен, я надеюсь?
– Почему это нельзя?! – взвыл Уэльс, отчетливо вспоминая, что хренов звонок скоро прогремит, и тогда всякие там Отелло высыпят на улицу и увидят… В общем, увидят они очень и очень хорошо все вот это. – Другие-то ходят и ничего, не мучаются! Это только у тебя извечные проблемы, тупая ты… псина! То международный день хреновых висельников, то утопленников, то поминки по загубленной тобой же в детстве блядской кукле, то час спасения жиреющих на глазах голодающих голубей! У тебя, у тебя тут проблемы, извращенец ты шерстяной!
Извращенец шерстяной оскалился, и Юа сразу невольно притих, снова и снова думая, что перечить тому вообще-то тяжеловато – слишком уж огромным и свирепым он выглядел, и слишком уж живой маскарадный костюм для себя выбрал, ни в чем не терпя чертовой суррогатной половинчатости.
– Потому что негоже уподобляться этим другим, – прорычало вихрем-ветром из-под пещеры клыкастой пасти. – Давай же, мальчик, уважь мою безобидную прихоть! Это всего лишь маленький аксессуар и маленькое шаловливое торжество, ничего страшного в нем абсолютно нет! В эту ночь каждый должен примерить себе вторую личину, и я никогда не поверю, будто ты настолько жесток, мой милый солнечный Юа, чтобы мне отказать и погубить прильнувшего к нам с тобой незримого праздничного духа!
Волк наступал, чеканя каблуками шаги – под теми уже снова позвякивал серый асфальт, – и Уэльс, все отчетливее понимая, что они оба вот-вот отразятся в школьных стекляшках, с рыком и раздражением остановился, вгрызаясь в накинутые на голову удила.
Вырвал из волчьих рук тупую скарлатную тряпку, набросил ту себе на плечи, поглубже натянул капюшон и, грубо завязав под подбородком узел, с кипящей злобой и рыком прохрипел:
– Ну и хуй с тобой! Доволен?! Оделся я, оделся, как ты и хотел, и ничего тебе не порчу, самовлюбленный ты кретин! Скажи хоть… в кого ты меня наряжаешь, дурачина такая? Чтобы я хоть совсем себя идиотом не ощущал…
– Как это – «в кого»? Неужели же тебе незнакома… О, Создатель, я все-таки должен был прочесть тебе хотя бы парочку сказок тех самых злополучных Братьев Гримм…
Удивление как будто вспыхнуло даже на неприхотливой альфа-морде, ударяя по нервам вспыльчивого подозрительного мальчишки шипастым нетерпением – и срать, срать, что, по мнению волчьего лорда, он вроде как должен был в срочном порядке самостоятельно догадаться.
Рейнхарт переступил с лапы на лапу, полюбовался юной красотой и, качнув головой да махнув на все рукой, полез хвататься за завязки да переделывать небрежный торопливый узел в пышный дворцовый бант, попутно высвобождая возлюбленные волосы, чтобы те обязательно спадали длинными прядями из-под капюшона, и снимая с узкой спины мешающий ранец, нагло и невозмутимо отшвыривая тот в сторону покачивающихся на ветру школьных качелей.
– Эй! – Юа, с запозданием понявший, что вообще такое снова происходит, попытался было отправиться за разнесчастной сумкой – вечно служащей торбой раздора – следом, но вполне предвиденно наткнулся на железную эгоистичную хватку, стиснувшую его запястье драконьими когтями. – Отпусти, придурок! Не смей вот так разбрасываться моими вещами! Сколько раз мне тебе об этом говорить?!
– Тише, милый мой, – промурлыкала паршивая подтухшая волчатина, с урчанием заплетающая уже второй рюшечный бантик, подкручивая тому когтями кружевные хвостцы. – Не ругайся и не тревожься ты так о каком-то жалком мусоре. Если тебе так нужен рюкзачок, мы возьмем тебе новый, только самой чуточкой позже. Хорошо?
– Какое… «тише»?! Какое нахер… «хорошо»?! Что ты… творишь вообще?! Чем тебе моя сумка вечно не угождает?! И нахуя покупать новую, если есть… была… эта?!
– Я всего лишь избавляю тебя от ненужных старых вещей, милый мой, – послышалось в ответ невозмутимое, вконец выбивающее из-под юношеских ног проваливающийся песчаный камень. – Это, знаешь ли, очень полезное занятие – менять старое на новое. Говорят, перемены только к лучшему, так неужели же ты не хочешь испытать их волшебства на собственной изнеженной шкурке, маленькая моя Rotkäppchen?
– Нет! Не хочу я ничего! И с какого это черта они ненужные?! Ты что, опять к чему-то больному ревнуешь, когда сам же меня изначально и отправил в эту дурацкую школу?! Придурок… Я сюда и не просился, если ты забыл!
– Я не забыл. И отлично помню, что инициатива исходила от меня. В следующий раз я непременно исправлюсь, придумав – если, конечно же, понадобится – вариант более удобный и менее травмоопасный для наших с тобой нервов, но пока могу дать тебе один твердый зарок – лица своих прелестных одноклассников ты видел однозначно в последний раз. Больше никакой школы, Юа. И прости, что мне пришлось сегодня так поступить. Но я решил, что… в общем, не важно, котенок. Просто в следующий раз этого не повторится, верь мне.
Лишь на секунду Уэльсу вдруг подумалось, что все это из-за того, что дурной Микель, наверное, лицезрел этот поганый средний фак-палец такого же поганого Отелло, и именно поэтому в его голосе сейчас звучало столько негасимой ревностной злобы, но уже в следующую секунду мысли эти отлипли, отлучились, когда Юа озарением свыше осенило, что мужчина даже не столько злобился, сколько…
Наверное, волновался. Переживал. Томился черт знает из-за чего, с остро ощутимой виной касался его шеи да пальцев, изнуряя опасностью лимонных стеклянных глаз.
Наверное, все было именно из-за этого, и какие-то сраные сумки да прочие ничего не значащие мелочи тут же выпорхнули из головы да прочь из памяти, ложась к ногам разрытыми следами возлюбленного странного Чудовища, чудачащего в мглистую ночь октябрьских похорон.
Прекратив ругаться да паясничать, он покорно ждал, когда Рейнхарт, наконец, закончит с ним возиться, закончит вязать свои банты и, поправляя длинные волосяные шелка, чуть отстранится, выпрямится, любовно любуясь безумствующей красотой.
Его и только его собственной безумствующей красотой…
О которой, собственно, и прошептал вслух, не обращая на – отчасти смущенную – потерянность мальчика-Юа ни крупицы заслуженного тем внимания.
– Рейнхарт… Рейн… Что опять с тобой творится, эй…? Ты… ведешь себя… как-то… странно, если сам еще не понял… Страннее, чем твое обычное странно. И мне… мне это не нравится. Слышишь?
Слышал или нет, но желтозверый человек-волк не ответил.
Потянулся в карман, продемонстрировав чертов цирк талантливых уродцев, пока тщетно пытался зажечь когтищами зажигалочную сигарету, а когда все-таки – бог знает каким чудом – преуспел и потянул курево к пасти – с унылым скулежом сообразил, что…
– Вот же неувязочка вышла, а… И никак мне до нее теперь, выходит, не достать! Но на что только не пойдешь ради возлюбленного праздника да достойного спутника в лице моей очаровательной Красной Шапочки, похищенной злым голодным Волком в качестве самого свежего, самого вкусного и аппетитного пирожка. Иди сюда, Белла. Вручи мне свою нежную ладошку и позволь сопроводить тебя в наш загадочный триумфальный Путь…
– В какой еще чертов путь? – недоверчиво переспросил Уэльс.
Покосился на вскинутую волчью лапу, на медовые школьные окна, за которыми мелькало все больше да больше подозрительных размытых теней…
Руку, скребнув зубами, все-таки дал – да куда бы он подевался? – тут же принимая еще и протянутый ему мужчиной стекольный фонарик со свечкой, в то время как сам господин-Волк вновь сросся со своим ухмыляющимся Джеком, окутывающим их обоих льющимся из мясистой тыквы, убиенной в поваренной мести злобствующим призраком, покладистым волнующим свечением.
Оглянувшись за спину в последний раз, мальчик ступил за голодным зверем следом, и уже там, ввысь по тропинке, что сама ночь протоптала к луне, отрывая от сырного месяца кусок за куском, услышал насмешливый ответ, клочьями выпотрошенных наволочек упархивающий в усыпанное трухлявой ватой небо:
– В Путь Без Возврата, душа моя. Вот куда мы с тобой отныне идем. В страшный и захватывающий дух Путь Навсегда…
⊹⊹⊹
– Что ты наплел моему чертовому директору? – чуточку хмуро и чуточку пасмурно спросил Юа, когда все, что осталось на его сердце от нежданно-негаданно случившегося школьного дня, это легкое едкое злорадство по поводу иных – навроде там мавританских – обставленных идиотов, и радость – уже без злобы, – что рядом снова вышагивал приютившийся на вездесущих закромках души Микель Рейнхарт. – Он со мной как с на голову травмированным носился… Как ты вообще этого добился, Рейн?
Волк повернул лохматую голову, продемонстрировал дюжины хохочущих зубов.
Протянув лапу и потрепав нежную Шапочку по капюшону, проурчал из глубинного нутра прокуренным и толику… задыхающимся как будто… баритоном:
– Совершенно ничего такого я ему не наплел, звезда моей души. Если честно, я и не подумал, что этот ваш тип станет соваться в то, что я изначально обозвал при нем «сугубо личным делом». Ни черта, так сказать, не подумал, и ни черта же заранее не подготовил, почему и был вынужден импровизировать на месте в самом скором порядке.
Голос его капельку дрогнул, как будто бы задел ноги провинившимся кошаком, и Юа подозрительно прищурил глаза, торопливо одернув не вовремя затихшего дурака за руку.
– Да говори ты уже! Что ты там, бешеные собаки тебя дери, наимпровизировал?
– М-м-м…
Рейнхарт почему-то медлил, и это все больше да больше било по нервам, настойчиво доводя до некоторой своеобразной… наверное, паранойи.
Почти похожей на ту, что преследовала и самого волчьего господина, всю прошедшую дорогу твердящего, будто по его стопам летит-ползет некая невидимая субстанция в белом тюле и с игрушечной лошадиной башкой на плечах.
– Ну?! В чем твои проблемы, хаукарлище?
– Я… я вот не знаю, расстроит это тебя или нет – и искренне уповаю, что нет, потому что в обратном случае мне придется еще и заревновать, – но я сказал этому твоему директору, что… твои приемные родители… скоропостижно скончались при загадочных обстоятельствах, а потому тебе стало откровенно наплевать на их галимую школу, и ты… В общем, ты побывал там сегодня в последний раз, прибыв строго для того, чтобы, собственно говоря… проститься.
Юа, где-то очень-очень глубоко внутри нечто подобное даже предвидевший, недоверчиво прицокнул языком, выдавливая многозначительное «м-м-м».
Кашлянул.
С сомнением поглядел на Рейнхарта и, не выразив никаких протестов по поводу мнимой кончины таких же мнимых родственничков, которые и не родственнички вовсе, а потому и страдать нечего, спросил иную, куда как более интересующую его вещь:
– Ну, а ты? Кем во всем этом бедламе представился ты, Тупейшество? Добрым озолоченным дядюшкой с зеленого болотца или просто этаким извращенцем-педофилом, питающим слабость к мертвечине, садизму да недоросшим мальчишкам с тугими, никем до тебя не оттраханными задницами?
– Создатель, душа моя… Что за чертова грубая проза извечно слетает с твоих губ?! Как, скажи, пожалуйста, ты в своем возрасте вообще умудряешься нечто столь ужасное постоянно думать? – Микель, кажется, даже искренне возмутился. И искренне оскорбился. И что-то там искреннее сделал еще. – Ничего такого! Даже близко не стояло, дарлинг! Я же не настолько туп, чтобы ставить и тебя и самого себя в настолько компрометирующее положение такими вот… недостойными репликами! Клянусь, милый, однажды я попросту высеку из тебя подобные мысли кровавыми розгами, и слезы тебя не спасут, будь уверен.
Юа с сомнением фыркнул.
Нехотя поверил.
И в розги, и в обещания, и даже в то, что он капельку – самую-самую – перегнул, наверное, палку.