Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 72 (всего у книги 98 страниц)
Юа не хотел сопротивляться. Юа потерял разом все свои силы и всю свою ярую спесь, сбыркнув лишь один-единственный раз, когда мужчина, не вовремя опустив ладони ему на ягодицы, несильно те сжал, а после, не получив желанного дозволения, послушно вернулся на поясницу, принимаясь выглаживать под одеждой кончиками горячих пальцев, заставляющих кусать губы и, как слабому чахлому цветку, который просил поклонения и любви, а не жестокого вырывания из привычной землицы, опустить Рейнхарту на плечо голову, уткнувшись в то губами да подбородком, а глазами и лбом – в курчавые щекотные пряди, скулу, ухо и шею, осторожно и нелепо приобнимая чертового упрямца, забравшегося чересчур глубоко в паршивое предавшее сердце, подрагивающей рукой.
Рейнхарт от подобного проявления неумелой лотосовой отдачи замер всем своим внутренним существом. Рейнхарт – Уэльс отчетливо ощущал это духом и порами – даже страшился вдыхать и выдыхать, постепенно поднимаясь ладонями по мальчишеской спине и бережно, путаясь пальцами в разметанных прядях, забираясь под волосы на затылке, чтобы нежно, медленно, трепетно тот огладить, обласкать, переместиться на шею, принимаясь очерчивать артистические точеные изгибы черного юного лебедя.
Под крылом ангела благого молчания, слишком хорошо ведая, слишком хорошо помня, чего мальчик от него ждал, в тиши моля избавить от азазелевых помыслов, терзающих душу и ворующих у прудового соцветия свет, Микель, приложив к губам ангела невидимый палец, тихо-тихо проговорил, свободной рукой обхватывая Юа поперек талии и вжимая того – покорного и мягкого в своем неиспитом послушании – еще теснее в себя:
– Радость моя… красота… нежный возлюбленный бутон танцующего Вишну… Мне нет дела ни до кого, кроме тебя, пожалуйста, пойми ты это. Я никогда не устану тебе об этом повторять, но мне бы хотелось, чтобы ты хоть иногда помнил об этом сам.
– Но… но ведь… ты… там… я ведь все видел… я точно видел, что ты… как ты…
– Я совершенно не могу взять в толк, с чего ты вообще решил это, но мне – упаси меня… – не нужны никакие дети, котенок. Ты – самый лучший и единственный ребенок для меня, да и сам я никогда – будем уж нынче вечером предельно откровенными, хорошо? – не повзрослею настолько, чтобы терпеть рядом с собой кого-либо еще с теми же проблемами. Говоря проще, я окажусь без ума от счастья, если ты захочешь сыграть со мной в куклы, но развлекать подобными забавами недалекое недоразвитое существо, ничего иного в принципе своем не соображающее, я, твердо тебе говорю, не стану.
Юа пошевелился, переменил позицию, теперь отворачиваясь и вжимаясь в плечо правой щекой, чтобы Микель не видел его лица, а видел бы только белую молчаливую стену-перегородку, отражающую подрагивающие тени их обоих, слившихся в причудливое единое существо. Пальцы его нервозно дрогнули, спустились на чужие предплечья цепкими когтями, хватаясь за скомканную одежду и не находя сил никуда ту отпустить, чтобы колдовство невидимой черной ведьмы ни за что не рассеялось и Чудовище не обернулось бы вновь страшным Принцем.
– Тогда почему ты… так странно все-таки на них… смотрел…? Я же видел, Рейнхарт…! Ты шатался вдоль этих чертовых фотографий и лез к тому… паршивому младенцу, пропихивая пальцы ему в рот так, будто…
– Будто непременно хочу и себе что-нибудь подобное завести? – подсказал мужчина, осторожно, чтобы не спугнуть и не потревожить, поворачивая голову и целуя мальчишку в растрепанные волосы, ощущая, как все большее и большее благоговение охватывает его дух, заставляя желать припасть на колени, зацеловать пальцы и стопы, приластиться к ногам и приносить к тем все, о чем шелковый лепесточный детеныш только помыслит.
Юа, помешкав, неуверенно кивнул.
Снова напрягся, одновременно притискиваясь к Микелю поближе и вместе с тем как будто пытаясь отстраниться и оттолкнуть, хоть пальцы и все еще держались за ткань пальто, а зубы, помешкав, впились в размашистый откос воротника, сплетаясь с терзающей юное тело истощающей дрожью накаленных добела нервов.
– Я клянусь, тебе, золото мое, что ничего такого в моих мотивах и близко не было. Да, я действительно захотел кое-чем из увиденного овладеть, но не больше, чем всем тем барахлом, которым владею на настоящий момент: мне подумалось, что они забавные, эти заспиртованные человечки в пробирках, этакие маленькие занятные гомункулы людского племени, и что одна-другая такая баночка неплохо бы разместилась… боюсь, что даже не над камином и не на книжной полке, а где-нибудь на чердаке, чтобы я просто знал, что она у меня где-то есть, но чтобы не сталкиваться с той каждый день, портя себе настроение несколько утомляющей… грубой некрасотой.
Уэльс, разрывающийся от всех этих разговоров пополам, поерзал, устало простонал. Кое-как справившись с головокружением и обхватившей мозолистой дланью великанской слабости, чуточку оттек от сердечной грудины, впервые за недолгое время, прошедшее с момента его своеобразного признания, рискуя пересечься с неистово дожидающимся того мужчиной глазами в глаза.
В зимних озерцах-ноябрях все еще царило хаотичное недоверие, потрескивающее синим льдом. Похожая на фарфоровое молоко кожа все еще была бледна, и все же Уэльс незримым образом стал выглядеть чуточку…
Более Уэльсом.
Чуточку более самим собой.
– Тогда что с этим дурацким последним… уродцем? Объясни мне, – хмуро и настороженно спросил он, вспоминая, как… – Ты пропихивал ему в глотку палец и, кажется, получал от этого то же удовольствие, что и озабоченные бабы до тебя, которые совали ему в пасть свои сиськи.
Микель удивленно приподнял брови, покосился на собственную разжавшуюся ладонь, на мальчишку…
Чуть погодя, посмурнев да разлив по лицу шиповниковые оттенки подступающей ревности, негодующе прорычал:
– Ты спрашиваешь меня, что я делал с чипованной куклой-игрушкой, в то время как сам стоял и смотрел, как некие тетушки обнажают при тебе свои груди, мальчик? Так, получается? Тогда, когда мне только стоило ненадолго отвернуться, да и то не по собственной воле? И кто из нас, прости, должен бы понять другого превратно? – исходя из того, с какой скоростью милое личико залилось язычками стыда, как дернулись, не отыскав, что сказать, губы, и каким волшебным веером распахнулись ресницы дивного английского котенка, Микель без особенных трудностей понял, что с такой вот стороны негодный засранец даже и не подумал на произошедшее взглянуть, а потому, примирительно хмыкнув да куснув того за соблазнительную мочку, властным баритоном прорычал на ухо, прикрывая глаза и вдыхая полной грудью обожаемого всем его естеством запаха: – Это всего-навсего кукла, душа моя. Иногда мне интересны куклы – старинные, антикварные, заводные или управляемые умной техникой, которую мне до сих пор не хочется признавать, и точно так же была интересна и кукла эта. Только и всего.
Вопреки всем его словам, вопреки всем стараниям, упрямый мальчишка угомоняться не желал.
Категорически, жадно хватаясь клыками за истоки первого настолько серьезного совместного разговора.
– Но что если… – начал было он, да так и закончил, округлив глаза и тихо простонав в чужой требовательный табачный рот, мгновенно опускающийся на раскрывшиеся губы поцелуем и сладко те запечатывающий, покуда влажный умелый язык, насмехаясь, втек внутрь, соединился с языком вторым и, поддев тот за чувствительный, но неопытный кончик, нырнул в нежную беззащитную низинку, принимаясь ту неторопливо и сводяще с ума вылизывать-щекотать.
Как Рейнхарт умудрялся целоваться и трепаться одновременно – Юа искренне не понимал, однако тот, добившись в обольщающих навыках царствующих высот, так легко и умело делал это, что у юноши не осталось ни пригоршни желаний на излишнее сопротивление, возмущение или что-либо еще, так или иначе мешающее чувствовать и выпивать предложенные подношения.
– Нет никакого «если», малыш… Его попросту нет. Только послушай меня, хорошо…?
Руки, протанцевав по гибкой пояснице, потянулись выше, на горло, задевая кончиками-ребрами чувствительные бока. Ощупали воротник верхней одежды и распахнутые на том пуговицы, переместились на плечи, принимаясь легонько, но настойчиво надавливать, чтобы Юа, поняв, чего от него хотят, позволил себя снова отстранить и, будучи оглаженным горячими ласками, поддался под подчиняющее шуршание сползающего с плеч да с тела полупальто, открывающего расстегнутую же шерстяную кофту и застегнутую на все пуговицы рубашку. Пальто свалилось на пол, к ногам мужчины, а пальцы Рейнхарта тут же перебрались на выбеленный выглаженный воротничок, принимаясь торопливо и жадно высвобождать из петель полупрозрачные пластиковые пуговицы.
Дыхание его сбилось моментально, дыхание обернулось дымом голодного подземного ящера с зашкаливающим недостатком молотых философских рубинов в крови да пробившимся сквозь сказочную чешую ковылем, а Юа, запоздало сообразивший, что с ним собираются сделать в чертовой кабинке чертового общественного сортира, куда в любой момент мог кто-нибудь заявиться, вместо должного сопротивления и возмущенного вопля, которым награждал лисье Величество в любой – куда как менее заслуживающей того – ситуации, лишь хрипло и болезненно… простонал, подставляясь под соскучившиеся руки и позволяя тем и дальше себя раздевать.
– Я никогда не хотел иметь детей, мальчик мой… Дети – это лишнее время и лишние нервы, седые волосы, запущенные дни, веревки по рукам и ногам и нулевая сфера доброволия. Я всегда верил, что Создатель дает нам жизнь для того, чтобы мы сумели насладиться той в полной мере. Никто никогда не возлагал на нас обременительной миссии плодиться да размножаться: да, у нас имеется все сопутствующее, но почему бы ему там и не быть на случай, если кому-то очень сильно захочется? Вот как завести собаку или лошадь, например. Не все же готовы завести собаку или лошадь, и не все этого хотят. Это не Создатель нам поручил столь убогое развлечение, это не он растит армию-колонию для случая уничтожения всей планеты разом, это с людьми что-то испокон веков пошло сильно не так, и все, что они способны разглядеть в собственном будущем, это бесконечные дети да надорванные задницы, чтобы этих детей тащить. Я не представляю, с чего все мамаши мира возвели этот абсурд за истину, и я уверен, что если даже все женщины разом прекратят рожать, никуда «величественное» человеческое племя не подевается – оно весьма и весьма живуче и, уверен, вполне быстро отыщет способ для того, чтобы продолжить дорожку в печальный коралловый космос подобными себе приматами.
Руки Рейнхарта расстегнули все до последней пуговицы. Легли ладонями на просвечивающие ребра, поднялись к островкам-соскам, резкими и болезненными щипками стискивая тут же отвердевшие бусины, и Юа, ни разу не привыкший к таким вот проявлениям ласки и к такой стороне их отношений вообще, не сдержавшись, прогнулся в спине, шепча сбитыми в кровь губами дурманное и срывающее с прощальной пристани:
– Ми… кель…
Микелю, упивающемуся леденцовой сладостью, стало до гортанного нетерпения больно: Юа хорошо ощутил, как в его задницу мгновенно уперся доведенный до измождения горячий член, как кисти-фаланги огладили впалый живот и, опустившись на ремень, принялись тот срывающими трясущимися порывами вытаскивать из петель, в то время как губы мужчины, поднырнув ниже, вдруг накрыли левый сосок забившегося, распахнувшего глаза мальчишки, принимаясь тот с чувством посасывать, покусывать, зажимать между верхними зубами и скользким влажным языком, дразнящим самый кончик напряженной брусничной бусинки.
Было уже далеко не до детей, было уже ни до чего вообще, и Юа, хватаясь непослушными пальцами за шею да за волосы Рейнхарта, уже ни черта не помнил, о чем тот только что вещал, соглашаясь поверить ему и так, лишь бы только не останавливался, но мужчина, оставаясь невыносимым садистом, вылизывая кругляши его неслучившихся грудей, продолжил нашептывать дальше, вместе с тем разбираясь, наконец, с ремнем и погружаясь горящими ладонями в лоно стягивающих восставшую плоть белых трусов:
– Никто никогда не говорил, что мы должны только трахаться и плодиться, котенок… Понимаешь? Мне весьма и весьма нравится процесс так называемого «трахаться» – и ты даже можешь прочувствовать, насколько тот приходится мне по душе, – но совершенно не нравится момент обзаведения прилагающимся потомством: пусть те, у кого с этим нет проблем и нет мозгов, пригодных для иного способа самовыразиться, и занимаются этим нелегким делом, и, поверь, если бы хоть часть населения вдруг задумалась, что потомство ради потомства наплодят и без них, то всем сразу стало бы намного проще жить. Быть может, мы сумели бы увидеть зарождение новых звезд, быть может, отыскали бы даже новые смыслы-высоты этого огромного синего неба, вместо того чтобы варить кашки, подтирать от дерьма задницы, обсуждать, чей отпрыск умнее и насколько больше знает бесполезных букв, и жить по извечному трафарету: родился, вырос – даже если и не вырос, – родил, вырастил, отдал концы… – Ладони мужчины, разделившись половинками полнолуния и обхватив бьющегося Уэльса с обеих сторон, потекли кончиками правых пальцев на ягодицы, забираясь под узкие штаны, а пальцы же левые, поднырнув еще глубже, обхватили головку возбужденного до липкой смазки члена, принимаясь ту с чувством и пожаром выглаживать мякотью подушечек, пока Юа, тщетно стараясь отмахиваться головой, сам тянулся навстречу да, оплетая трясущимися руками голову Микеля, притискивал того к себе ближе и ближе, воруя срывающееся дыхание. – Мне печально осознавать, моя ненаглядная радость, насколько тупиковый путь развития избрал для себя наш мир: кому, скажи, пожалуйста, есть дело до того, что случится позже? Кому интересны все эти расы и смешенные крови, проблемы вымирания одной нации и обязательного оплодотворения второй, когда прежде всего люди – есть просто люди, как бы еще себя ни называли? Создатель дал нам жизнь не для того, чтобы мы бесконечными рабами самих себя и отсутствия тривиальной изобретательности растранжиривали ее на работу да на детей, и мне никогда, однозначно никогда не понять, кому какое дело до этих сраных следующих поколений, если мы, отживая свой срок, все равно дохнем мухами и отходим – я искренне на это надеюсь – в иные миры, где всего этого не существует и в помине. Печальное колесо для недоразвитой декоративной крысы, вот что это такое, мой дорогой котенок. Поэтому… – умелые губы сомкнулись на соске правом, пальцы протолкнулись глубже, принимаясь с жаром оглаживать вздутые венки и щекочущие лобковые волоски, в то время как пальцы другие, нащупав задний проход, начали осторожно и невесомо вокруг того порхать, нажимая то одной подушечкой, то другой, – у тебя не может быть никаких оснований думать, будто мне нужно некое – откровенно пугающее меня самого – потомство. Все, чего я хочу от этой жизни – это провести ее рядом с тобой до самого конца. И все. И больше ничего, слышишь? Больше абсолютно ничего мне от нее не нужно…
Горячий рот, облизнув языком бутоны набухших сосков, спустился чуть ниже, оставляя на хрупком мальчишеском ребре свой собственный почерк-эстамп, и Юа, тонущий в вихре сладостной боли и прошибающего по клеточкам ненасытного удовольствия, против воли стиснул костлявые бедра, против воли совершил пару незамеченных им же самим фрикций, крепко хватаясь за вьющиеся мужские волосы и шепча одними искусанными губами да полностью опустевшими, полностью опьяневшими глазами:
– Я понял… Микель… Давай… только давай… уже…
Та фантастическая уникальная жадность бенгальской прирученной кошки, та кружевная французская пылкость юного графа-шевалье, что таилась за обычно ледяными руками, переплавленными сейчас в пожар, ударила по Рейнхарту в одно мгновение, как патронажный путь от дула до избранного виска.
Рыкнув, он грубым движением опустил ладони на узкие бедра, стиснув те так крепко, чтобы снова, снова и снова разукрасить лепестками-чешуйками выдержанных спиртных синяков. Провел до самых колен, еще ниже, поддернув прочь из зашнурованных только для вида сапог края штанов, а затем, спустившись дальше и расстегнув одновременно обеими руками сразу две молнии, точно так же, синхронно, стянул чертовы мешающиеся ботинки, огладив подрагивающие стопы, стянутые шерстью мальчишеских носков. Поднялся к лодыжкам, покрытым заживающими, по-своему безобразно-притягательными шпорами от игольчатых проволочных стигматов в оттенках красных утренних роз…
После чего вдруг резко приопустил колени и столкнул с себя вожделенного мальчишку, опешивше поджавшего губы да в ужасе уставившегося вниз, на собственный член, стоящим призывом выбивающийся из расстегнутых штанов, и выше, на голодное лицо самого Рейнхарта, которого повело уже настолько, что оставалось удивляться, как он еще не набросился да не изнасиловал его снова, и пристыженным обиженным шипением выдавившего из пересушенного горла тихое и ни разу не понимающее:
– Что… не так? Что… ты дела…
– Снимай, – перебивая и остро чувствуя, что терпение разрывает последние нитки, прежде чем сорваться в сокрушительный прыжок, повелительно рыкнул Рейнхарт. – Снимай их немедленно, эти чертовы штаны, и иди сюда.
– Ты что… совсем сдурел? Не буду! Не буду я ничего снимать, придурок ты паршивый! Пошел бы ты в задницу со своими больными сраными при… приказами… – ужаснувшись и одновременно загоревшись столь необычным начинанием, упрямый Юа напыжился, насупился, взъерошился…
Чтобы уже через три секунды заткнуться, прикусить непокорный язык и с голодным нетерпением уставиться, как Микель, останавливая одним лишь властным взглядом нацистского диктаторского короля, пригвождает к полу ржавыми гвоздями его изменчивую волю.
Будто желая показать юному не раскрепощенному цветку, что в таких случаях следует делать, если глупое маленькое дитя никак не могло сообразить самостоятельно, мужчина, опустив дрожащие пальцы на собственный ремень, криво и косо растерзал-разодрал-расстегнул ковбойскую пряжку-подкову. Как мог, приспустил мешающие штаны до бедер, избавляясь тем же способом и от нижнего белья, и, вынув наружу налитый жаром внушительных размеров член, откинулся спиной на бачок, расставил в стороны ноги да принялся легонько и неторопливо водить пальцами по мокрой блестящей розовой головке, отчего дыхание Уэльса вконец перехватило, слова иссякли, а блудливые опоенные руки, вообще уже не подчиняясь мозгу и какой-то там призрачной гордости, потянули за края джинсов, неуклюже и нетерпеливо сдирая те прочь.
Ноги путались, тряслись от возбуждения и обезоруживающей откровенности, которой питалось и горело каждое движение, каждый жест, каждая мысль и каждый пылающий взгляд, случайно брошенный и на самого Рейнхарта, и на то непотребное безумство, что тот вытворял, когда, протягивая протабаченные руки, подхватывал вертлявого мальчишку, запинающегося в своих же штанах, не позволял тому упасть и притягивал невозможно и невозможно ближе…
До тех чертовых пор, пока джинсы не слегли на грязный пол потоптанной листвой слезливой осени, а Юа, умирающий от стыда, не сбросил следом и трусы, оставшись прикрываться подолом запахнутой рубашки и гривой вздыбленных волос, сладостно и страшно гармонирующих с горящим краской пионовым лицом.
– Прямо как пики и червы, прекрасный мой принц… Прямо как пики и червы, твои восхитительные цвета. Ну же, иди сюда… ко мне… – Микель протянул руку, раскрывая ладонь и подрагивающие наркоманским возбуждением пальцы, и голос его гудел в висках, кололся, плавился подземной алчной серой, в то время как взгляд Юа – принимающего все происходящее за какое-то личное самоизнасилование – неотрывно приковался к налитому силой мужскому члену, чей убивающий жар уже ощущали внутри себя сокращающиеся задние стенки, подталкивающие в спину невидимыми ниточками кружащего голову вожделения, чтобы…
Чтобы непутевый проблемный юнец уже позволил чужой похоти себя поиметь.
– Я тебе это еще припомню, Рейнхарт… Учти… потом… – отказывающим голосом прохрипел мальчишка, тут же получая ответом согласный на все на свете кивок.
Ругнулся, задавленно простонал, заливаясь стыдом еще большим, и, оставаясь божественно обнаженным, с одной только расстегнутой рубашкой на плечах да белыми носками на стопах, неуверенно подтек к дожидающемуся лисьему искусителю.
Осторожно, стараясь не встречаться взглядами, запрокинул левую ногу, позволяя крепким рукам ухватить себя за поясницу и приподнять. Уселся – ощущая нагой накаленной кожей грубую ткань чужих брюк – левой же половинкой задницы и, добавив ногу правую, с ужасом и лихорадкой все-таки пересекся с желтыми глазами, все-таки почувствовал, как его яростливо вжимают в грудь, а сзади в ягодицы моментально вжимается мокрый обтирающийся член.
Задыхаясь доставшимся ему блаженством, смакуя его ретивую подчиненную добровольность, ловя в сорванных стонах ответное желание, Микель захрипел, прильнул влажным лбом ко лбу, зацеловал рваными нежными поцелуями все пунцовеющее личико и, приподняв руку, осторожно провел пальцами по цветочным губам, предлагая тем отвориться и принять предложенное угощение…
Что те, к совершенно неожиданному потрясению, и сделали.
Юа все еще было невыносимо стыдно, Юа все еще тошнился сам собой и умирал изнутри, но ни на отказы, ни на лишние слова сил его не хватало: облизнув губы, он покорно принял три пальца в лоно рта, не собираясь, впрочем, те особенно ублажать, но позволяя подушкам-ногтям-фалангам творить все, что им в букете извращенства заблагорассудится.
Пока он делал это, пока невольно жмурился и сдавленно стонал, измученное тело все-таки вышептывало сквозь чавкающие всплески слюны и хлюпающего развращения ненавистные самому себе просьбы-приказы:
– Только… скотина… Рейнхарт… Микель… без всяких… всякого… без боли… на сей раз… понял…?
Плевать, что боли этой тут как будто бы и негде было взять – только это, в общем-то, и спасало от просвещающего курса о пользе колючих проволок да садистских когтей, бельевых прищепок и всунутой в жопу замораживающей мази.
Плевать, что все, чем гребаный озабоченный психопат сейчас владел, это его собственный член – с которым у того как будто бы порой случались проблемы головного порядка, – его собственный рот и его собственные пальцы: в чем-чем, а в лисьей изобретательности Юа не сомневался, глубоко уверенный, что если по-настоящему приспичит – гребаный психопат отыщет способ даже для того, как пустить в дело заблудившийся в туалетном царстве кусок мыла или вот неприкаянный ершик для унитаза, которым все равно никто – так ожидаемо по-свински – не пользовался.
– Убью… если посмеешь… снова что-нибудь… не то… со мной… сделать…
Рейнхарт не ответил словами, но одного взгляда в заплывшие голодной страстью глаза хватило, чтобы Уэльс чуть стиснул зубы, невольно прикусывая находящиеся во рту пальцы, и, понадеявшись на чертову честность этого ненормального человека да на собственный норов, что в последнее время бесчестно проигрывал несвойственному мальчишке смирению с новой участью возлюбленного клейменого раба, настороженно провел по грубым подушкам языком, запоминая яркий сигаретный привкус, как прямое продолжение самого мужчины.
Пальцы тут же погрузились глубже, разводя челюсти и настойчиво проталкиваясь вниз по языку; Юа, вынужденный запрокинуть голову, тут же ощутил, как пальцы другой руки сминаются на его ягодице, отодвигают ее в сторонку, а шею накрывает зверствующим поцелуем осоловевший от голода рот, находя ту заветную жилку, чья кровь кипела игристой горячестью, что разогретое на костре вино.
Зубы Рейнхарта кусали – Юа стонал, жмурился и задыхался истязающими пальцами чертового фетишиста, что, пощекотав и огладив нёбо да щеки, вернулись обратно к языку. Язык и губы Рейнхарта вылизывали-целовали-посасывали – Юа стискивал рот, лизал-сосал чужие пальцы, смачивая те непроизвольно выделяющейся слюной, уже не вспоминая, что еще с минуту назад сам себе давал зарок ничего подобного ни за что не делать.
Слюна налипала на подбородок, стекала пенными каплями по шее, путаясь склизкой водопрозрачной сеточкой в разметавшихся волосах. Попадала на Микеля, скапливалась в ячейке между чаячьими ключицами, падала на грудь, откуда ее тут же слизывал мужской язык, а затем, следуя влажной тропинкой, поднимался наверх, начиная кружить-танцевать вокруг распахнутых губ, подбирая вытекающие из тех неторопливые струйки.
Вконец одуревая и заставляя терять голову следом, Микель вдруг обхватил мальчишеский затылок железной ладонью. Вынул смоченные пальцы и, не позволяя прийти в себя, чтобы оттолкнуть или ощетиниться, накрыл оскверненный рот требовательным поцелуем, выпивая всего, без остатка: язык его проникнул на бесстыдную глубину, язык попытался пробраться в глотку, столкнувшись с мечущимся в панике языком Уэльса и принимаясь тот грубыми гибкими толчками покрывать.
Мужчина слизывал слюну, жадно ее глотал, оставлял на покусанных губах невесомые мотыльковые поцелуи. Запрокидывал юношескую голову выше, снова и снова накрывая зубами-губами беззащитное горло, заставляя горделивого юнца подстреленной ланью биться в руках, в то время как позабытые мокрые пальцы, покуда цветочная шея распускалась метками синяков-засовов…
Позабытые мокрые пальцы, умело нащупав подрагивающее колечко сморщенного ануса, пульсирующего в обжигающем предвкушении, огладив трещинки, рельефчики и суховатую нежную плоть, настолько медленно, насколько мог горячий на сердце человек, один за другим вонзились в опаляющее нутро.
Рейнхарт, как ни старался, как ни пытался той научиться – сдержанности не ведал, терпение рвал на клочья когтями, и Юа, выгибаясь в его руках хрупкой спиной, не в силах отстраниться от выпивающего заново рта, скулил в него, кричал в него, мычал и матерился тоже в него, в то время как руки его нещадно хватались за лохматую португальскую шевелюру, а чертовы пальцы, всегда изначально приносящие одну только боль, проталкивались дальше, глубже, с одного или двух толчков отыскивая простату и принимаясь вдоль той – игриво и дразняще – скользить, обласкивая одними выпирающими твердыми костяшками.
Больно все еще было, но боль разбавилась вернувшимся, ударившим с новой силой вожделением, отчего Уэльс, тягуче пошевелив задницей, прокляв себя за больное распутство и просто-таки осознав, что тоже ни черта не способен научиться медлительной кроткой ласке, неспешности да девственному терпению, подался имеющей его руке навстречу, насаживаясь на ту глубину, какую только чертовы двигающиеся фаланги могли ему подарить.
Зашипев, вцепился зубами в нижнюю губу Микеля, оставляя на той солоноватый кровавый развод, что тут же, с трудом, но признавая перед хозяином и господином шальную вину, потек зализывать, несмело касаясь кончиком языка и впервые добровольно сглатывая хотя бы такой его вкус – паленой дуэлянтской окиси, пражского пороха и замогильной белой туберозы.
Что из этого – намекающе-просящей позыв или неумелое касание языка к чужим губам – послужило финальной точкой взрыва, оборвавшей весь запальчиво-текучий блаженный азарт, подпитывающий кровь цветочным сахаром, Юа так никогда уже и не узнал: в мгновение следующее Рейнхарт, слетев с непрочных катушек, грубо и до синяков подхватив его под сгибы колен, вдруг выпрямился, обдал обезумевшим взглядом сбежавшего с живодерни волкодава. Обвел языком клыки и мальчишкин рваный, предчувствующий очередное дерьмовое дерьмо полустон:
– Что…? Что ты собрался…? – Титаником потонувший в глухом арктическом ударе, сотрясшем все его существо ломкой высокочастотной болевой волны: ошалевший, впервые приласканный своим возлюбленным эдельвейсом, мужчина развернулся, уселся на боку пошатывающегося под ними унитаза. Круто подался назад, приваливаясь спиной к стене кафельной, и, толкнув мальчишку ладонью в грудь, заставляя того откинуться на его коленях, впечатал лопатками да несчастным затылком в стену другую – фанерную, но один его вес выдержать способную наверняка.
– Твою же… мать… – Юа злился, пенис его подрагивал, истекая чертовой смазкой, а в голове, как у последнего с планеты алкаша, плыло, клубясь эльфийскими туманами да выключенным напрочь светом, за которым невозможно было разглядеть даже ехидной рожи сволочного ублюдка, просто-таки не способного сделать хоть что-нибудь в своей жизни нормальным образом. – Рейнхарт! Я же сказал тебе, чтобы ты… не смел… свои чертовы… сюрпризы…
– Тише, тише, моя хорошая радость…
– Да пошел… ты! Что еще за гребаное «тише», когда ты мне опять чуть башку не разбил?! Сука… Блядь, какая же ты… сука…
– Тише, ну… Тише… Сейчас все будет хорошо… Сейчас… Я ничего страшного не сделал, слышишь? Сейчас все пройдет, потерпи немного…
Пока Рейнхарт говорил – потому что говорить ему всегда было потрясающе легко, – пока сам Юа тряс головой обставленной на охоте борзой и протирал плывущие глаза, пытаясь разглядеть собственные неустойчивые пальцы, мужчина вновь подхватил его под колени – теперь уже аккуратнее, теперь медленнее и по-своему… обреченнее.
То есть для Уэльса, конечно же, обреченнее.
Потянул на себя, заставляя проползти башкой вниз по белой штукатурке. Притиснул пахом и членом к самому своему животу, широко разводя длинные породистые ноги, и, огладив кипящей ладонью яйца да промежность, уткнулся головкой нетерпеливого члена в растянутую дырочку, чересчур уязвимую и чересчур сжатую от стыдливейшей позиции, в которой мальчик полусидел-полулежал, подпирая собой стену, и не имел возможности ни обхватить руками лисьи плечи-волосы, ни вообще толком пошевелиться – особенно теперь, когда в задницу, с тугим напором надавливая на сопротивляющийся анус, вталкивался налитый жаждой звериный член.
Боль снова явилась, снова скребнулось по стенкам; все еще оглушенный и ошарашенный, одними забарахлившими инстинктами понимающий, что происходит и как от этого можно спастись, Юа, мазнув на ощупь руками вниз, накрыл подрагивающими ладонями собственный член, прижимая тот к животу. Спустился пальцами дальше, притронулся к животу Рейнхарта и, дернув того за рубашку, стек еще ниже, в ужасе и невыносимом стыде прикасаясь к гребаному его пенису, что, медленно-медленно покоряя замкнутые стенки-пространства, проталкивался на глубину, заставляя гореть лихорадкой и сомневаться, что возможно ли в этом трижды чертовом кошмаре испытать хоть какое-нибудь удовольствие и не пригрезились ли ему все предыдущие разы, от которых в воспоминаниях тоже сохранилось – опять же усилиями разнообразного ублюдка – больше боли, чем блаженства?
– Рейнхарт… Ми… кель… блядь… стой… Я же сказал, чтобы… чтобы ты не… – кричать-шептать-упрашивать было бесполезно – мужчина, впадая в излюбленное жестокое безумие, мягко, но настоятельно перехватил его руки, оплетая гвоздичными похоронными венками запястья и шепча просмоленными губами, что: