Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 57 (всего у книги 98 страниц)
– Рейнхарт… Рейнхарт, черт возьми… Что… с твоей проклятой… почтой…? И слезь с меня… приду… черт… рок…
– Почтой…? – вышепталось ему в рот, тут же сменяясь бесконтрольной чередой влажных поцелуев, от которых снова и снова мурашки да дрожь по готовым распахнуться ногам, пока руки, дурея, уже тянулись к мужской спине, вонзаясь в удобные облюбованные ямочки подкусанными ногтями. – Шут разберет, о чем ты все говоришь, мой бесценный… Лучше прекращай это и иди-ка сюда…
– Рейнхарт… твою мать…! Ты… ты же… половину ночи и так это… делал… со мной…
– И что с того? Это же – ты сам говоришь – было ночью, а сейчас, mon cher, уже утро. Ну же… давай… раздвинь свои хорошенькие ножки…
Мальчишка рыкнул, протестующе забился, прошелся когтями по натянутой спинной коже, срывая едва поспевающие заживать окровавленные струпья и снова пуская вниз по позвоночнику теплый красный сок…
А потом чертова лисья ладонь ухватилась за проснувшийся член так ловко, так умело и так невыносимо завлекающе, что Юа, покорно выгнувшись в пояснице и простонав, все-таки невольно подчинился, все-таки раздвинул проклятые предательские ноги и, обхватив теми мужчину за бедра, нехотя закрыл глаза, запрокидывая на смятой подушке голову, пока Микель, занявшись вылизыванием его шеи, касался и касался там, внизу, заигрывающе поддразнивая мизинцем кольцо сжимающегося ануса – сучью постель так и не привезли, а Уэльсу, черти его все дери, до откровенно невыносимого хотелось уже вот этого трижды проклятого и трижды настоящего, чтобы одно к одному и чтобы снова позволить желтоглазому Чудовищу выйти на свободу, запечатанную в теле подарившегося восточного мальчишки.
…между тем на разгромленной, залитой дождливой водой кухне, старенький радиоприемник, работающий без устали всю ночь напролет, склепным голосом мрачного Творца Самайна с торжественной опаской предупредил о надвигающемся на Рейкьявик неистовом шторме, от всевидящего дыхания которого советовалось укрыться уже прямо сейчас и не высовываться наружу до тех пор, пока черный массив туч, стеной наползающий с моря да из-за окрестных каменистых гор, не затопит шквальным ливнем все пересохшие ямы да холмистые сонные поля.
⊹⊹⊹
Весь потенциальный день, разумеется, утек сквозь пальцы и растворился все в той же чертовой диванной постели, где озабоченный Рейнхарт посчитал своим долгом заставлять и заставлять выпотрошенного выпитого мальчишку кончать до тех пор, пока тот – обессиленный и ничего давно не соображающий – не остался валяться покорнейшей из кукол, тихо постанывая сквозь зубы от малейшего – пусть даже всего лишь ладонью вскользь по груди – касания.
Уэльса лихорадочно трясло, Уэльс выглядел бледным и немножко болезненным, и Микель, хоть и не насытив своей вечной жажды, все-таки сжалился, все-таки позволил пытке ненадолго оборваться, пусть и, конечно же, под конец всех концов вновь пару раз кончил юноше – слишком слабому, дабы толково сопротивляться – на лицо и на пах.
Слизал все до последней капли своего и мальчишеского семени, помассировал тощие ягодицы, опять, кажется, возбудился, просовываясь пальцами в тугие мышцы завлекающего заднего прохода, так и упрашивающего, чтобы в него как следует вонзились…
Но благодарностью прощальных крох – очень сомнительного – здравого рассудка и удара мальчишеского кулака по башке, кое-как отлип, отпустил, побурчал и, накинув на плечи тонкую рубаху, босиком пошлепал на кухню, обещаясь разобраться с…
В общем-то, фактически уже ужином, а никаким не обедом и уж тем более не завтраком.
Юа – изможденный и отупевший до белой дымки перед глазами – невольно задремал, зарылся носом в подушку, пропахшую запахами пота да лисьего одеколона, а когда проснулся в следующий раз, то обнаружил горящий в комнате камин, расползающийся по промозглому воздуху запах чего-то съестного и горячего, стучащий по стеклам дождь, который всеми силами норовил влюблять, а вовсе не вгонять ни в какую тоску, и просто-таки саму Осень, что, расплескав по чайным чашкам слезную печаль, переливалась через жестяные края обезумевшим бурлящим морем.
Микель что-то сообщил о ризотто с грибами и голубым плесневелым сыром, только чудом не пригоревшем к кастрюльному днищу. Предложил на выбор такие же грибные равиолли с сыром чуточку более твердым, более желтым и менее дружным со всякими там ферментами инородной жизнедеятельности, да приправой из молотых кедровых орешков. Вручил мальчишке чайную чашку, заставил отхлебнуть кипящего напитка, а после, выудив из одеял да собственнически взгромоздив к себе на руки, утащил юношу на ошкуренный коврик к очагу, где так и оставил прозябать в бесчинствующей бледной наготе.
Уэльс честно обернулся, оглянулся, перерыл взглядом все доступные ему углы и стенки, пытаясь отыскать искомое, но не находя ровным счетом ничего, зато раз за разом неизменно натыкаясь на довольную, со всех сторон подозрительно ухмыляющуюся морду хренового затейника-лиса.
– Эй… – когда терпение окончательно покинуло его нервное напряженное существо, позвал он, неуверенно прикрывая истерзанный пах ладонью, а располосованное на укусы да царапины тело – выпяченными впереди себя коленками. – Где моя одежда?
– М-м-м?
Рейнхарт, сука… улыбался!
Опять, опять и опять, этой своей пагубной паскудностью, которая все обо всем знает, но старательно прикидывается ягнячьей девственной жертвенностью.
– Кончай уже водить меня за нос! Отдавай мне мою одежду, паршивый идиот! Мне, если ты не догадываешься, пиздец как холодно, чтоб тебя! Сам бы разделся да посидел тут на сквозняке, скотина! Мало тебе было тех извращений, что ты творил практически весь чертов день, который теперь – и почему я не удивлен?! – снова оказался просранным?
Пускай никаких особенных планов у них не водилось, но упустить абсолютно все более-менее светлые часы и опять проснуться в предночной темноте – это становилось уже какой-то откровенной издевкой, погребальной вампирьей жизнью или вот кошмаром Персефоны, унесенной тем же извращенным Аидом в подземную обитель, где тебе и пушистый пёсик о трех головах, и речное побережье с молчаливым угрюмым извозчим, и покои-полати из хрусталя да огненной лавы, но только райской кущей все равно отчего-то не пахнет.
Вдобавок, тело чувствовало себя действительно истощенно и плохо, желудок требовал пищи, не будучи способным даже толком ее переварить. Глаза, невольно привыкшие к вечному полумраку, умудрились самую каплю подслепнуть, чтобы теперь болезненно щуриться вот на этого хренового лиса да за черные стекла, по которым все стучал и стучал дождь, лишь для того, чтобы худо-бедно их вообще разглядеть.
– Разумеется, мало, – на полном и страшном серьезе ответствовал Рейнхарт, затушивая очередную сигарету о днище опустошенной чашки из-под кофе. – Я, если ты, глупый мой, не понимаешь, готов заниматься этим дни напролет… Но в силу того, что ты пока подобного напора не выдерживаешь, стараюсь сдерживать себя, как умею. Поэтому не ругайся на меня – что я могу поделать, если твоя красота столь восхитительна, столь призывна и просто-таки напитана совращающим афродизиаком, что я прекращаю соображать, едва открываю глаза и вижу перед собой тебя?
– Блядь… Да хватит уже, психопат несчастный… Просто верни мне мою одежду, заткнись и дай спокойно пожрать.
То, с каким ажиотажем Микель на него поглядел, Уэльсу не понравилось настолько, что горсть еды, только-только проглоченная пересохшим ртом, застряла ровно на половине пути, заставляя изогнуться и закашляться, выдавливая чертовы рисины в обратном постыдном порядке…
А когда он откашлялся, когда утер с глаз наползшие соленые слезы и более-менее отдышался, то вдруг обнаружил, что мужчина умудрился не только куда-то бесшумно отлучиться, но еще и успеть вернуться, чтобы в вытянутых, подрагивающих от предвкушения руках преподнести ему…
Преподнести…
Чертово белое…
Наверное, платье.
Длинное, хлопчато-кружевное, с расклешенными волнистыми рукавами и обитой рюшевыми оборками юбкой с высокой талией да пышной бантовой лентой на грудине, завязывающейся не на манер мужского жабо, а на манер совсем чего-то постыдно-женского, цветочного, украшенного пастельно-голубыми пуговицами и откровенно…
Пожалуй, издевательского.
– Что это…? – онемевшими губами пробормотал Уэльс, отпуская и ложку, и тарелку, и даже собственные колени да ладонь, приходя к невольному выводу, что Рейнхарт-то все равно видел его всего уже слишком много, долго и часто, чтобы не запомнить, как там что выглядит да как там что устроено. – Ты припер мне… платье, я не понимаю…? В этом и заключался твой гребаный сюрприз…?
– Вовсе нет, – тут же поспешил заверить его лисий сын, выгибая темное изящество густых бровей. – Никакого платья я не припирал, душа моя. Я же не настолько извращенец, ну право слово! И хватит так обо мне думать. Это всего лишь милая безобидная ночная рубашка, в которой мне бы безумно хотелось тебя узреть. Ты же не станешь возражать немного побаловать самолюбие моих невинных шалостей, правда, золотце?
О, возразить бы Юа очень и очень хотел!
А еще лучше – вырвать из лап тупого выродка такую же тупую тряпку, разодрать ее на мелкие лоскутья, как давно мечталось разодрать и его собственный упрямый ярлык, который все никак не получалось ни стереть, ни отклеить от глупого сердца, и он бы, конечно же, сделал это, несмотря на всю предосторожность, с которой мужчина – уверенный, что загодя знает, какого подарка от мальчика ждать – удерживал свой очередной ненормальный фетиш, если бы…
Если бы не приблудившееся осознание, что одежды тот ему все равно не вернет, пока не добьется своего, а тащиться на поиски даже хотя бы шмоток уличных, тщетно перерывая шкафы да полки, было настолько мерзло и настолько откровенно лень, что…
Что Уэльсу вдруг подумалось: а не дебил ли все-таки этот Рейнхарт?
Рубашка-то, хоть и выглядела исконно женской, но явно предназначалась для самых матерых старых дева́х, которым стыдно даже щиколотку показать, куда уж говорить о чем-либо еще; если ее надеть – то кудлатый господин кретин не сможет ни толком придолбаться к заднице, ни руки никуда там не просунет, и вообще будет видеть лишь белый колокольный призрак или вот… похоронный саван. Этакий затейливый ночной горшочный саван, в котором трупик Эдгара По бродил ночами по всхолмиям да курганам зыбкого балтиморского Old Western Ground’овского кладбища, лениво почесывая сползающий с головы колпак.
В общем и целом, рубашенция неожиданно оказалась со всех сторон…
Удобной.
И, пожалуй, могла спасти от извечных посягательств: даже если опять эта сука доведет до того, что у него встанет – то сама она этого под таким-то парашютным воздушным кринолином ничегошеньки и не разглядит, а значит, поводов для дальнейшего приставания не найдет….
Наверное.
– Ну и черт с тобой, – неожиданно покладисто да мирно отозвался воодушевившийся мальчишка, протягивая руки и отбирая у опешившего Дождесерда практичную тряпицу.
Повертел ту туда и сюда, примерился да, пожав плечами и хитро прищурив глаза, тут же, на месте, просунул в воротник голову, протиснул в рукава руки. Привстал, чтобы позволить чертовой юбке спуститься вниз, и, потоптавшись босыми пятками по ковристому полу, уже почти отпраздновал свою оглушительную победу, когда, лишь мимолетом подняв на мужчину глаза…
С горьким пугающим взрывом у самого горла осознал, что, черт возьми, так необратимо и так по-дурацки…
Ошибся.
Ошибся, мать его все!
Ошибся изначально и непростительно унизительно, потому что этот вот извращенный лис, выпустив изо рта проедающую напольную шкуру сигарету, вылупился – и дышать тоже вроде прекратил – так, что резко сделалось плохо.
Дурно.
Душно и…
До гребаного неприличия тесно.
В ночной-то, сволочь же ты похабная, мерзостно акулья, чертовой рубашке!
Спасение от жизни в календарную клетку испокон веков скрывалось в неожиданных вещах, и на сей раз оно, ударив грохотом порывистого ветра не только в стены заскрипевшего сердитым нутром дома, но и в пустую голову Рейнхарта, который – с несколько раз попытавшись повязать да завалить едва живого мальчишку – вдруг подобрался, капельку отстранился от своей забавной вожделенной зазнобы, ухватил ту за руку и, прижавшись лбом ко лбу, внезапно проникновенно зашептал, что всегда безумно любил их – эти удивительные шторма, и поэтому просто-таки немедленно обязан высунуться на улицу.
На улицу Юа не хотел, прекрасно понимая, что тащиться туда в пору, когда стекла вот-вот провалятся осколками под давлением атмосферного дыхания, не стоит, но и лиса было категорично невозможно переубедить, и хоть таким рисковым образом, наверное, появлялась возможность отложить страшный час следующей потенциальной мучительной пытки…
Поэтому, плюнув на все и завернувшись в лисье же пальто да нацепив на ноги его сапоги, Уэльс, кутаясь и ершась безродной дворнягой, позволил придурку с горящими глазищами отомкнуть дверь их дома, вытолкнуться наружу, дверь эту самую закрыть…
И, как истинным дипломированным придуркам-психопатам, коими они давно и безоговорочно являлись, усесться на промокшем насквозь крыльце под шатким повизгивающим козырьком да дребезжанием прицепленного к фасаду кельтского креста, неистово желающего отправиться в свой далекий, родимый, английско-ирландский вражеский полет.
Порывами моросило, порывами проливалось на стены и головы ведрами ледяной морской воды, пропахшей йодированным серебром, солью и рыбьей чешуей. Порывами от елей отламывало ветки и со злостью швыряло теми о стекла да о землю, в то время как сами деревья, скатываясь безобразными комками в колючих ежей, пытались прорыть себе корнями проход под землю, но всячески терпели поражение и снова и снова лишались то одной мохнатой конечности, то другой.
Даже со своего порожка Юа отчетливо видел, что у Осени заканчивалось последнее терпение, и она, стуча костяной моржовой клюкой по камням да верхушкам гор, оборачивала все и каждую дороги-тропки полотнами, болотами и мешками с рогатыми чертями, что тянулись, плавали, хлюпали, скалились бродячими огнистыми фонариками в темнеющих диких пустошах. Небо сырым черным хлебом крошилось вниз, разбивая древесину артиллерией крупных градин; тучи неслись по верхотуре чернеющего склона со скоростью февральского прибрежного ветра, и порой глаза хватались за тень одичалой звезды, мечущейся между сужающимися дымчатыми рамками, а порой откуда-то даже пробивались сполохи северных соцветий, столь же стремительно растворяясь в зыбком полуночном рандеву.
Холод ластился к ногам и ладоням шерстью мокрой заблудившейся кошки, осень все уводила и уводила мыслями на путь вечных скитаний, нашептывая, что пора выключить сердце, ибо не верны, не верны больше его маршруты, а Микель все обнимал, все прижимал мальчишку к себе, то зарываясь пальцами в намокающие волосы, то накрывая ладонями холодные уши и всегда пьяно, всегда влюбленно и восторженно вглядываясь в разыгрывающуюся на небосводе королевскую драму, дрожь от величия которой прошивала навылет да до последнего костного сустава.
– Милый юноша! – в момент, когда ветер сорвал с крыши кусок черепицы и одинокую доску, унося те в первый и, может, даже не последний полет, прокричал он во всю дурь прокуренных легких, стремясь переглушить разошедшийся шквал. – Я люблю, просто до одури обожаю такую вот чертову непогоду! Словно сам Сатана резвится или Создатель, наконец, проснулся да отшлепал наш планетный шарик по рыхлой заднице! Разве ты не чувствуешь этого упоительного волшебства?!
Юа на его восторг отреагировал скомканной сдержанностью, тихим бурчанием под нос, грубоватым чертыханьем и проглоченным признанием, что он-то особенных симпатий ни к подобной погоде, ни к подобным лисьим развлечениям не питал: и уши начинали болеть, и глаза слезиться, и вообще сидеть тут – все равно, что пытаться нагишом обогреться в ладонях скользкой ноябрьской ночи, в то время как ноги все откровеннее да откровеннее покрывало тонкой пеленой затвердевающего льда.
Так что в итоге юноша благоразумно промолчал.
Безмолвно полаялся с ветром, царапнул на пробу тот внутренними кошачьими когтями, а затем вдруг услышал, как Рейнхарт, склонившись над самым его ухом, вышептал-выкрикнул, обдавая воспаленную кожу вроде бы обмороженными, но невыносимо-горячими губами:
– Знаешь, душа моя, я тут подумал на досуге… – Голос его показался Уэльсу, остро схватывающему все перемены в этом набитом дурашливом фоксе, мурашчато-необычным, и, приподняв навстречу голову, он лишь молча свел вместе брови, таким вот немудреным жестом задавая вопрос достаточно ясный, чтобы мужчина потрудился разговориться дальше. – Пока мы с тобой пребывали в затянувшейся баталии, я был предоставлен самому себе и, порывшись в книгах да в мировых Сетках – к сожалению, мой сотовый просто-таки напичкан всеми этими современными причудами, – обнаружил, наконец, к какой породе полагается отнести лорда Кота.
Юа, имеющий свойство забывать о гребаной рыбине, которая давно переселилась в деревянное корыто, живущее под лапами медвежьего Кролика, в силу того, что ванну приходилось занимать по нескольку раз на дню после всех лисьих приставаний, удивленно насупился, издав сконфуженный не то писк, не то… почти кряк.
Микелю, впрочем, с лихвой хватило и этого, и, как-то так полупечально улыбнувшись да пригладив нежную продрогшую щеку ладонью, он продолжил говорить, как всегда, наверное, заходя издалека:
– Вовсе никакой он не карп по крови и вообще никакой не пресноводный рыб по жаберному сердцу – видать, бедолагу и впрямь выловили в море. Вид его называется гренландским палтусом – ну, по крайней мере, я почти в этом уверен – и проживает как раз в наших с тобой широтах. Рыбки эти постоянно растут и дорастают до двух метров в длину, что не может несколько, м-м-м… не настораживать, ибо емкость подобного размера мне скоро станет негде содержать. Говорят, нерестильной да обетованной Меккой этих малышей является исключительная верхняя часть континентального шельфа Вестеролена, что тянется вплоть до Медвежьего острова, находящегося в Норвежской акватории – далеко же, право, его занесло…
Кажется, мужчина всеми силами пытался сказать что-то еще, но отчего-то никак не решался, и Юа, посупившись да покуксившись в излюбленном спросить-или-не-спросить, неуверенно повел плечом, выдавая короткое, но вопросительное:
– И…?
– И вот такое тут нарисовалось дело… – Рейнхарт действительно мялся самым не свойственным ему образом, то глядя на мальчишку, то не глядя на мальчишку, как будто не то стеснялся, не то проходил через какое-то свое внутреннее испытание, но, наконец, вдохнул полной грудью, чуть понурил плечи. Отведя взгляд, сказал: – Прочел я одну занятную вещицу, что после шторма, когда море только-только успокаивается, эти вот палтусы чувствуют себя в нем так хорошо, как никогда прежде: могут играючи отыскать потерянную дорогу домой, нанерестить себе никогда не переводящегося продолжения, провести окрестных рыбаков к хитрым скоплениям тучной трески и наделать еще множество всяких великорыбных чудес. И тогда я, помнится, подумал, что если однажды на наш с тобой век выпадет приличный шторм, и мы все еще будем жить тут, то…
– Ты что? – изумленно и чуточку недоверчиво уточнил Уэльс, хватая непонятно что творящую лисицу за руку и заставляя смотреть себе в лицо, а не куда-то там в темную одинокую ночь. – Выпустить его собрался?
Мужчина не то чтобы кивнул, но от прямого ответа уклонился, выдавая еще одно непонятное, ни разу не пришедшее юноше на ум с тех самых дней, как он сам заявил, что дикой рыбине в доме отнюдь не место:
– Так, я думаю, всем будет лучше. Разве ты со мной не согласен, малыш? Мне теперь немножечко не до него и его потребностей, я не могу отлучиться от тебя ни на минуту, да и ему тоже в самую пору кого-нибудь уже себе отыскать, чтобы не томиться извечным одиночеством в компании не слишком разговорчивого мистера Кролика или вот сраного тупического Карпа… Я бы и того куда-нибудь с великой радостью отпустил, но ведь, дрянь такая, не пойдет.
– Но… – Юа, столько раз мечтавший, чтобы хренов палтус уже куда-нибудь подевался из их жизни, отчего-то вдруг испытал не радость, а болезненное… сочувствие, наверное, к этому вот чокнутому типу, который свою рыбу, что бы там ни говорил, все равно любил – иначе никогда бы так с той не носился. Кажется, он даже ощутил некоторое смятение по поводу того, что вроде бы имел ко всему этому непосредственное отношение, пусть и не умел сказать об этом вслух, но… – Но…
Рейнхарт, однако, сейчас его слушать не желал.
– Я так решил, золотце, – сказал-прокричал он, ловко наклоняясь под пролетевшей прямиком над косматой головой пересушенной черной рогатиной. – Завтра или послезавтра, как только погода успокоится, мы с тобой отправим милорда в его прощальное путешествие, а пока что предлагаю тебе привести его в надлежащий для того вид – думаю, никто не пропитается к нему уважением, если увидит все это заросшее тиной да слизью безобразие! К тому же, мало ли что может приключиться и в нашей с тобой жизни, сердце мое… И, поверь, если придется однажды в срочном порядке сниматься с места и уходить, я нисколько не озабочусь оставленной в ванне рыбиной, когда в первую очередь меня волнует даже не своя, а твоя и только твоя безопасность…
Последние строчки прозвучали настолько странно, настолько мрачно и настолько… грохочуще-нервозно для застывшего мальчишеского сердца, что Юа не успел ни снова открыть рта, ни спросить, ничего, в тщетной лихорадке пытаясь сообразить, что этот непредсказуемый человек с обглоданными ведьминскими скелетами в каждом из шкафов мог иметь в виду.
Что такое страшное только что метнулось между ними черной птичьей тенью? Каркнуло, сыграло грубейшую партию на низменных инстинктах, отбило крыльями пляску мертвецов и сложилось в области сердца смоляным простынным холодком, раскрасившим губы в блеклый картежный изъян?
– Рейнхарт…? Рейнхарт! Что… что ты…
Правда вот, невозможный мужчина его уже не слушал: поднялся, повелительно ухватил застывшего Уэльса за плечи. Накрепко притиснул к себе и, оглянувшись напоследок на величие шторма всех штормов, нисколько не обращая внимания на протесты раздраженного и напуганного детеныша, потащил того обратно в дом, с лязгом да визгом захлопывая за ними старую осиновую дверь.
⊹⊹⊹
Гнет, навеянный последней Рейнхартовой фразой, настолько тесно въелся в мясо и сердце Уэльса, что настроение его, поднырнув под ледяной озимый наст, так и осталось там трепыхаться, тщетно стучась русальим хвостом о тонкую, но нерушимую перегородку.
Микель вроде бы оставался искренне прежним: мурчал себе под нос всякие «безобидные пустячки», лез к нему под ночнушку, озабоченно покусывал все эти ленты да рюши. Пытался обхватить, обнять, мазнуть по шее языком. Хвост делать категорично запретил, волосы – сам, как имел слабость время от времени поступать, пусть Уэльсу оно и не то чтобы сильно нравилось – расчесал, а затем, вставив в магнитолу неслышимый никогда прежде мальчишкой диск с разбросанными по пиксельным кубикам да волнам песнями, и впрямь притащил корыто с гребаным гренландским палтусом, которого предварительно омыл под остывшей струей, поменял в кадушке воду и, вооружившись щеткой для чистки обуви, рядом полотенец да хреновой зубной пастой с эвкалиптово-лимонным вкусом, хотел было взяться за тщательное отмывание своего печального молчаливого милорда, когда вдруг Юа, абсолютно не понимающий, что на него нашло, с непрошибаемой решительностью заявил:
– Рыбой займусь я, а ты будешь мыть сраного Карпа. От него уже давно бессовестно воняет, от этого твоего кота.
Микель этой реплике удивился. Изумился. Поразился…
А потом вдруг резко запротестовал, когда понял, чего от него только что потребовали: ни с каким вшивым котом он не хотел иметь совершенно ничего общего! Никого мохнатого да блохастого он мыть не собирался и, остервенело хватаясь за эти и еще за те – слабые и мало кого волнующие – доводы, что сволочной кошак раздерет ему всю морду, что нарвется на утопление и вообще просто-таки не пойдет к нему, как его ни зови, все-таки…
Каким-то чертовым немыслимым образом в итоге повяз в нем, в этом гребаном монотонном полоскании проклятого, орущего матом Карпа.
Кошак вопил, кошак бил всеми четырьмя лапами. Кошак раздирал когтями раздраженную кожу, пуская в мыльную водицу пузырящуюся в шипении кровь, и Микель все больше да больше зверел, в упор не соображая, когда и как мальчишка Юа – спокойно сидящий над рыбной кадкой и методично оттирающий Кота зубной пастой – сумел возыметь над ним такое вот пагубное всестороннее влияние, чтобы заставлять делать с полуслова то, чего упрямый он ни в жизнь делать не собирался.
– Эй, юноша! – Когда редкостно ублюдский засранец Карп всадил ему когти в тыльную сторону ладони и, скрючившись, принялся играть в блядское орущее родео, издавая квакающие победные кличи, терпение Микеля резко подошло к логичному, в общем-то, завершению. Мужчина вспыхнул, взревел молодым буйным быком, оскалил зубы и, схватив безмозглое животное за шкирку, как следует нажав да придушив, чтобы лупоглазые смотрелки вылезли на пугающую впуклость, гневно то затряс, вынуждая, наконец, разжать сраные когти, попутно наслаждаясь незабываемым ощущением скользящей по коже выпущенной крови из четырех старательных алых дырок, задевших, черт его все забери, и саму кровеносную вену. – Я так больше не могу! Клянусь, если ты не избавишь меня от необходимости заниматься этой дрянью или не придумаешь чего-нибудь, что спасет от его когтей, я утоплю его прямо сейчас, в этом поганом тазу! У тебя на глазах, моя прекрасная жестокая Эсмеральда!
Уэльс, педантично снимающий с липкой скользкой чешуи все слизевики и капли тролльего масла, чтобы после, аккуратно прополоскав щетку, все так же размеренно заняться следующей чешуйкой, скосил глаза, с презрением и превосходством поглядел на измученного мужчину…
Впрочем, выглядел тот настолько изношенно-жалобно – с ног до головы облитый, стекающий и окровавленный, – а кошак настолько неистово бился в своей бочке, страшась оказаться вдавленным под воду слишком глубоко и безвозвратно – еще более мокрый, сплющенный, перекошенный и уже далеко не такой толстый, – что мальчику резко сделалось жалко.
Их, сволочей таких, обоих.
Как щедрый куратор с богатой и воистину садистской фантазией, он, отерев о полотенце ладони, собрал волосы в растрепанный, немножко никакой и сооруженный на скорую руку запретный хвост, торопливо засунутый под воротник ночнушки. Прицокнул языком. Весело фыркнул и, стараясь нарисовать ухмылку послаще, не без издевки проворковал:
– А ты свяжи ему лапы, Тупейшество. И будет тебе счастье, – правда, глядя, как разгораются мстительным ажуром желтые лунные глаза, поспешно предупредил: – Только не вздумай его утопить или что-нибудь сломать, скотина! Если попробуешь – я тут же сверну твоей рыбине глотку! Понял, кретин неотесанный?! Он у меня в заложниках, твой сраный палтус, так что веди себя прилично!
Рейнхарт от бессилия, возмущения, откровенной подлянки и печального осознания собственной беспомощности едва ли не взвыл. Шаркнул по полу ногой, с ненавистью покосился на чертового кошака, раскрывшего в ответном зове пасть и выплюнувшего это свое старушечье «мя-я-а-а-ау». Разгневанно рыкнул несколько непонятных Уэльсу кошачьих проклятий и, удерживая животину на весу за шкирку, чтобы никуда не сбежала, поднялся на ноги, принимаясь рыться в окрестных ящичках да полочках, без всяких неудобств вышвыривая на пол все, что никак не могло пригодиться, и распаляясь все больше, когда понимал, что нужного нигде не отыскивалось, хоть ты что делай.
– Черт! – вконец сатанея, вскричал он, в раздраженных сердцах швыряясь старенькой статуэткой в облике медведя прямиком о стену, чтобы, стиснув и разжав пальцы, уже чуточку спокойнее, откровенно жалобнее простонать, глядя на Юа с таким укором, будто пытался, пытался, но никак не мог понять, за что с ним так жестоко и за что он вообще должен заниматься тем, что его расстраивает, когда мог бы быстренько помочь мальчику справиться с тихой мирной рыбкой и вернуться вместе с тем в постель, где… От этого «где» обида в пылком сердце, пропитанном португальскими кореньями и американским вольным менталитетом, настолько возросла, настолько расшумелась и разбушевалась, что мужчина, основательно тряхнув визжащим котом, уже в голос заорал, пригвождая на долю минуты перепуганного Уэльса к его паршивой табуретке: – Дьявол забери, мальчик! Я не могу найти никаких проклятых веревок и вообще ни черта годного найти не могу! Если тебе так хочется – давай я обмотаю ему лапы вот этой вот замечательной проволокой с иголочками, ибо здесь повсюду валяется только она! Или, если тебя это не устраивает, я могу…
– Эй! Кончай психовать! – кое-как справившись со ступором, навеянным гривастой звериной громадой, готовой в любую секунду передавить хрупкую кошачью глотку, Юа поднялся на ноги и сам. – Бестолковая же ты лисица… и ни черта сделать нормально не способен… Что только за идиот мне должен был достаться, а… Стой, где стоишь, и даже не думай распускать свои хреновы лапы!
Похожий, должно быть, на последнего шута в этой своей бабской девственно-белой ночнушке, пока что чудом избегающей даже единой пролитой на ткань зеленоватой капли, он, шлепая босыми пятками, добрался до послушно угомонившегося Рейнхарта, снова и снова плывущего больными, влюбленно вытаращенными глазами всякий раз, как только юноше стоило попытаться к нему обратиться.
Нахмурившись, легонько хлопнул придурка по улыбающейся морде, чтобы хоть как-то привести того в норму. Потоптался, повозился, заранее вымеряя размах риска, но, не придумав ничего лучшего все равно, содрал с грудины да из створок воротника обширную кружевную ленту, покрутил ту в пальцах и, повелительно приказав:
– Держи кошака покрепче! – пошел перевязывать тому лапы сам.
Карп, извечно ожидающий любой подлянки от как-будто-бы-хозяина, но никак не от его фаворита, подходящего на роль тутошнего патрона куда как больше, моргнул несчастными мигалками, печально вильнул хвостом, поджал уши и, повесив толстые клубочки щек, вяло да смуро сник, позволяя осторожно подхватывать его конечности, притягивать все четыре к четырем и по отдельности да общим скопом, что у поросенка перед рождеством, опоясывать те нежной, но прочной лентой, оставляя беспомощной жертвой в руках страшного отобаченного маньяка, что, вытаращив глаза, глядел на мальчишку с таким обожанием, с такой всепоглощающей любовью и таким желанием окрылиться да воспарить, что и сам мальчик, старательно тупя взгляд да скаля зубы, нет-нет да и покрывался смущенным румянцем, жевал губы, а дышал – так и вовсе куда как чаще нужного.