Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 98 страниц)
Еще чуть погодя Микель сообразил, что полотенце, которым мальчик вытирался, было тоже изначально его, вобрав частички кожи, волос, одеколона и самых беззастенчиво протертых укромных уголков, и теперь, окутав Юа, исторгало уже их общие перемешанные запахи, понукая сегодня же перед сном в обязательном порядке принять ванну, чтобы после, запахнувшись в эту самую красную тряпицу, представлять, что тело накрывает не безразличная нежеланная ткань, а шелк разметанных по груди иссиних прядей…
Об этом тут же захотелось сообщить – Рейнхарту вообще по возможности не хотелось ничего от этого создания утаивать, – но последствия обещали быть плачевными, бесценное полотенце могло пострадать, и он, мысленно закусив губы, оставил на сей раз всё при себе.
– Об этой твоей рыбине, – прерывая ход развратных, тревожных и интригующих фантазий, прочно засевших в разлохмаченной кучерявой голове, подал голосок решившийся, наконец, мальчик-розочка. – Зачем ты держишь ее в ванне, если можно просто отпустить в море, океан, реку какую-нибудь – да куда угодно? Это же рыба, в конце концов. Дикая вроде бы рыба. Там ей явно будет лучше, чем здесь, в этой садистичной тесноте, которую ты для нее устроил.
– Я потрясен, удивлен и благодарен, что ты задумался о благополучии лорда Кота, счастье моих серых дней, и, уверен, он благодарен тебе за оказанную заботу тоже… – Проследив за беглым лисьим взглядом, Уэльс уяснил, что гребаный «лорд» никуда не подевался и продолжал томиться тут же, все, что у них творилось и говорилось, своими безухими ушами подслушивая: совсем неподалеку, под задней лапой медвежьего чучела, сменившего газету на толстый фолиант червонной Библии. Рыбина булькала в устроенной Рейнхартом зеленой похлебке, всплывала, била хвостом, поливала брызгами пол и с натяжным скрипом переворачивалась, тараща страдальческие глаза не хуже любой собаки. – Но я абсолютно не имею понятия, к какому виду благородных подводных обывателей он принадлежит, и как в таком случае я могу знать, что не прогадаю и не сделаю только хуже, отпустив речную тварь – в соленое море или морскую тварь – в пресный мелководный водосток?
Юа непонимающе приопустил и, передумав, приподнял обратно затерявшиеся под челкой брови.
– Тогда откуда ты вообще его взял?
– А вот это – верный вопрос и самая интересная и невероятная часть истории! – мгновенно оживился дождливый зверь. – Нет, я вовсе нигде его не брал, не отлавливал и даже не имел возможности переговорить с влекущими ответственность рыбаками: у лорда Кота и без того потрясающе грустная, полная лишений судьба.
Довольный, мечтательный и осчастливленный, господин лис еще разок перемешал ссыпанные в мисочку травы и порошки, а затем, чуть отодвинув в сторону столик и оставив те догорать, подвинулся поближе к мгновенно напрягшемуся Уэльсу, наглым ненароком прижимаясь коленями к его коленям. Как будто бы невинно и неповинно заглянул в глаза, одарил шальной улыбкой и, по-кошачьи мурлыкнув, принялся за очередную свою историю, давно переплевывая в безумном безымянном марафоне и кровожадных Братьев Гримм, и паясничающего Перро, и всякого голосистого барда, бряцающего на арфе под скудную слезодавящую песню:
– Представь себе, что я не большой любитель пищи из супермаркетов – что-то с ней в корне не то, мой мальчик. Нет, бывают, конечно, достойные экземпляры, но все чаще на языке ворочается нечто неживое и со всех сторон подозрительное, как будто жуешь не труп, а трупозаменитель, а это для меня, к сожалению, очень и очень важно. Но, помнится, случился у меня однажды день, когда я пребывал в сквернейшем расположении духа: хотелось развлечения ради распилить кому-нибудь черепную коробку и вычерпать чайной ложечкой разжиженные мозги. Или, скажем, вскрыть грудину, разрезать легкие, съесть их в самом что ни на есть сыром виде, а после отправиться по острову, дабы скупить все имеющиеся здесь ангельские статуэтки – логики и смысла в этом искать не советую, всего лишь бессознательный кратковременный порыв, как он есть. В общем, не суть и не об этом речь, – нисколько не обращая внимания на испуганный оскал мальчика-Уэльса, слегка побледневшего, перекосившегося, отползшего на заднице назад и нервно да машинально ощупавшего грудину с запрятанными внутрь – пока целенькими – легкими, чокнутый человек все продолжал и продолжал говорить: – В то утро я взял и зашел в один из местных супермаркетов. Hagkaup, кажется. Увидел вполне приличный холодильник, в холодильнике – рыбу и громкую выбеленную табличку, утверждающую, что рыба только-только привезенная, свежайшая, заботливо очищенная, но не распотрошенная в угоду любителям сыграть в славную икорную лотерею. Повозившись немного, выбрал я ту, что показалась пожирнее, да забрал ее с собой, решив, что немного разноображу свой однообразный быт и приготовлю да отведаю на ужин домашней водяной твари. Только вот попав в тепло и сбросив со шкурки покров льда, тварь эта… понимаешь ли, ожила, порушив одним ударом хвоста все мои планы. Как всякий маломальски образованный человек, я знал, что она, лишенная чешуи, все равно не жилец, и решил оставить ее помирать в раковине, а сам отправился до потемок чего-нибудь почитать да успокоить нервы. И что же ты думаешь? Когда я вернулся, позабыв о маленьком недавнем казусе, этот гад был все еще… жив.
Юа, не привыкший выслушивать чужие жизненные истории и вообще слишком и слишком мало знающий об окружающем странном мире, теперь поглядывал на Рейнхарта – которого вместе с тем все больше и больше в чем-то паршивом бессознательно уличал – и на его рыбину, несчастно выглядывающую скользкой мутной башкой из кадки, с каким-то, что ли… проникновением.
Слабым и подтлевающим, но сочувствием.
– Я, мой дорогой мальчик, сам обладаю ярко выраженным жизнелюбием, а потому просто-таки не могу отобрать жизнь у того, кто столь отчаянно на моих глазах за нее хватается.
Уэльс недоверчиво прищурил подрагивающие в жидком комнатном воске глаза, обладающие – без его на то ведома – безумным свойством полыхать в сумерках, собирая и отражая весь долетающий свет не хуже поднебесной соблазнительницы-луны, впитавшей побеги вертящегося где-то за гранью досягаемости неприступного солнца.
– Да неужели же?
– Ты сейчас, дай-ка уточню, пытаешься усомниться в том, что я могу настолько любить жизнь, моя дикая несговорчивая магнолия, или в том, что могу ценить подобное качество в ком-то другом? – пока еще миролюбиво, хоть и с предупреждающим присвистом первого опоясавшего холодка, уточнил мужчина.
– В последнем, – злобно отпарировал Уэльс, не желающий повестись на крючок и поверить в то, во что верить рядом с этим человеком было бы, наверное, полнейшим самоубийством.
Голос мальчишки кололся терновой язвой и шипящим нагаром вопреки тому, что юное личико продолжало хранить столь изысканную красоту, столь удивительные, одухотворенные черточки и секреты, и Микель, вновь захваченный любованием принадлежащего отныне ему и только ему одному совершенного творения, неохотно, просто чтобы не спускать всего подряд с молоденьких шаловливых лапок, приподнял брови в той пантомиме, за которой обычно по-гамлетовски вопрошают:
«Неужто я так часто лгу тебе, что ты не можешь поверить в самые глубинные, самые непринужденные человеческие признания, жестокое божество лунных нарциссов?!»
– Но это именно так, мой дерзкий иноходец. Напомню тебе, что мне становится очень грустно всякий раз, как ты решаешь начать меня подозревать в выдуманном самим тобой обмане. Но, так и быть, я прощу тебе этот маленький баловливый порок. – На новое надутое фырканье мужчина не среагировал, чем знатно кое-кого выеживающегося задел, зато, как будто от нечего делать потянувшись к травам, что тихо-мирно дымились теперь уже и щепоткой добавленной левкои – Рейнхарт успел сообщить, что та так называлась, – подхватил из выкуриваемых пучин палочку-агарбатти, повертел ту в пальцах и, откусив краснеющий угольком кончик, принялся неторопливо втягивать через рот да прямиком в ноздри пугающий ароматный дым, валящий из подожженного погибающего естества. – Меня это успокаивает, моя радость, – пояснил, смазанным кивком указывая на торчащую изо рта палку, от крепкого запаха которой на глаза Уэльса бесконтрольно набегали зародыши слёз. – Ума не приложу, как столь прелестное существо благороднейшей породы En Tremblant может обладать столь ярко выраженной способностью раз за разом задевать мои искреннейшие чувства, но что не стерпишь ради своей обожаемой розы… Разве не этому нас учил Маленький заблудившийся Принц? Пусть он и весьма плачевно в своих похождениях закончил… О, нет-нет, прошу тебя. Только не надо снова. Не трудись открывать свой дивный ротик. Я слишком сильно ждал этого вечера, чтобы так бесславно с ним распрощаться и испортить то, чего портить не хотелось. А я ведь могу это, милый мой. Испортить. Ты не забывай.
Уэльс, угрозу уловивший чутко, надежно, всеми волосками ее гадкий душок впитавший и выпивший, особаченно ощерился, выпрямившейся осанкой и стиснувшимися пальцами говоря, что ни черта он не боится – хотя, конечно, страшно было, но… – и что вообще виноват не он, а это вот тупое да чокнутое Величество в синих латах да с масалой в зубах, корчащее и корчащее мерзкие ехидные рожи и настырно продолжающее нести то бред, то обман, то намеренно замазанную цензуры ради лживую погань.
Видом, правда, говорить – говорил, но слов трогать не стал: пожалел, как с ним начало иногда приключаться, этого сраного придурка, где-то в глубине души признавая, что обида его вроде бы имела право и место быть, да и опять же – гребаный пресловутый страх и гребаная пресловутая рожа с неуравновешенными глазищами, от вида которой спину пробирало скачущими туда и сюда склепными мурашками.
– Однако же, возвращаясь к истории нашего достопочтимого лорда… – с переключившейся воссиявшей улыбкой, невесть как и по какому рехнутому принципу успевшей вернуться на губы, подытожил Рейнхарт, сплевывая чертово благовоние, по-прежнему исторгающее клубки буйного удушливого смога, прямиком на пол, где тут же заискрила и задышала паленой гарью попавшая под обстрел шкура, – я решил, что раз он отказывается так быстро умирать, то тогда я хотя бы позволю ему отойти в мир иной с достоинством и всеми прилагающимися почестями. Я не поленился заказать ему погребальный венок и зажечь десяток свечек, щедро потчуя прощальной едой с человеческого стола. Несколько долгих часов у нас стояла торжественная тишина, которую я соблюдал со всеми вытекающими, отказываясь заговорить даже с приятелями, что имеют непотребство изредка тормошить меня сквозь сон. Книги, к слову, уверяли, что отмеренный нашей рыбке срок не превысит двух-трех печальных суток, поэтому я позволил той поплескаться в своей ванне до самого прощального часа…
– Но от твоих манипуляций тварюга эта, дай угадаю, передумала сдыхать? – заранее догадываясь, какой у истории будет финал – не брат-близнец же плескался в этой сраной кадке, – угрюмо спросил Уэльс. Почему угрюмо – не понял и сам: в конце концов, он слишком часто и по слишком многим поводам то хандрил, то куксился, чтобы иметь возможность разбираться в прописях собственных чувств, и тем не менее…
Нечто неизвестное, но настойчивое подсказывало Юа, что дело тут было не в нем, а исключительно в этой проклятой…
Рыбе.
Гребаной тупической дуре-рыбе, чересчур многое значащей для такого же гребаного тупического дурака-лиса, что по определению отчего-то никак не могло не бесить.
– Именно, – отозвалось тем временем Величество, вопиюще не догадывающееся, что творится с его непостоянным мальчиком-фаворитом, рисующим под нижними веками тени настолько черные и унылые, что становилось не по себе даже ему. – Самое поразительное, что на роковой третий день, когда я готовился его уже и отпеть – тоже по всем правилам избранной методом тыка религии, – лорд Кот, только попробуй вообразить, стал неким загадочным промыслом обрастать обратной чешуей. Здоровой, крепкой и удивительно серебристой, чего сейчас уже не разглядеть под слоем налипшей на беднягу грязи – давно я, кажется, его хорошенько не мыл. Говорят, такие чудеса время от времени случаются с одной-другой рыбиной, но… Просто задумайся, юноша, насколько поразительное жизнелюбие! Разве мог я после этого взять и пустить его на какую-то жарку? Боюсь, что в этом случае я бы подавился первым же куском, свалившись с отравлением своей ничтожной подгнивающей душонки.
Юа, к неудовольствию их обоих, отвечать не стал.
Невольно, изо всех сил стараясь прекратить, но летально не преуспевая, дулся, злился, ненавидел и, в чем категорически отказывался себе признаваться, ревновал, втихую раздирал ногтями свалянную мертвую шкуру, переминаясь в мягких, но не слишком удобных чужих одеждах, и снова никак не мог взять в толк, что теперь со всем этим делать: сейчас его бесили и этот Кот, и этот лис, и этот дом, и даже он сам, сидящий здесь да страдающий пресловутой ерундой.
Вконец лишившись способности складывать из мельтешащих в подкорке слов слова другие – более долгие, осмысленные и сложные, – Уэльс, остервенело демонстрируя свой последний удар и всю безнадежность неподвластного контролю норова, насупился, с тихим рычащим фырком отвернулся, украдкой наблюдая – все из-под той же отросшей челки, – как Рейнхарт, трезво принимающий творящийся цирк за очередной скотский выеб, скоропостижно мрачнеет лицом, пока, благо, не распуская рук и глухо возвращаясь к коптящимся пучкам да тычинкам.
С этого мальчишка, заторможенно сообразивший, что именно роспуска рук он тут, оказывается, и дожидался, разбеленился еще больше, задыхаясь заползавшим по скрючившимся пальцам неуютом цвета индийской хны, рисующим на коже ржавые отметки-менди. Не зная, что сделать и каким способом привлечь отстранившееся внимание заткнувшегося как назло незатыкаемого человека, неуверенно потянулся и взял со стола плитку чужого черного шоколада, который никогда не любил. Принюхался к запаху румяных апельсиновых корочек, повертел, поковырял, пытаясь разобрать, что находится внутри, ногтями, но, отломив кусок, все-таки принялся без аппетита тот пережевывать, надеясь, что Рейнхарт скажет что-нибудь хотя бы теперь…
Однако тот, продолжая бережно пропускать между пальцев чертовы стебли-ягоды-лепестки – теперь он отделял подпаленные почерневшие плоды, истекающие красной влагой, от скукожившихся лепестков, раскладывал те на две кучки, растирал остатками сока прах бутонов и все это раскатывал по блюдцу, – лишь бросил в сторону беснующейся рыбины, а не Уэльса, ленивый задумчивый взгляд…
И что-то внутри Юа, бросившись в петлю болтающегося в ванной покойника и издохнув, окончательно подорвалось.
– С чем ты возишься, тупический Микки Маус? – хрипло и грубо спросил он, надвигая брови на переносицу так низко, что заболело в прищуренных глазах, а сморщившейся коже резко не хватило места, вызывая причудливую ноющую неприязнь из тех, когда все обветрено, шелушится и облезает гадковатой кусочковой коркой.
Настолько напряженный, скованный, ненавидящий, обиженный и все вокруг проклинающий, как сейчас, он, кажется, мог бы воспламениться, сгореть и спалить всю эту комнату всего от одной неосторожной искры, и Микель, исподтишка внимательно следящий за метаморфозами котящегося запальчивого создания, трепещущего аллюром наплывающих бронзовых теней, изо всех сил постарался отвести от глупого ребенка риск перекочевавшего со свечи огнища.
– С чаем, моя радость. Я вожусь с чаем, который мы с тобой вскоре вместе станем пить, – со всей той лаской, в которую только получилось вложиться, ответил он, удовлетворенно улавливая беглый, неопытный, невинно-подозревающий, но еще и заинтересованный и немного притухший мальчишеский взгляд.
– С чаем…? Вот это – чай…?
– Совершенно верно. Или, если еще вернее, пока – одна лишь заварка, которую я пытаюсь должным образом приготовить.
Кажется, ничего-то мальчик-Юа, привыкший к вещам грустным и ненастоящим, маленькой своей головкой не понял.
– У тебя что, готовой нет? – по-прежнему недоверчиво буркнул он. – Зачем такой чепухой-то страдать?
Микель, правда ведь не хотящий разводить опасного прожорливого пожарища, постарался не обижаться, напомнить себе, что дело имеет с неискушенным подростком чуточку отличающегося от него поколения, и отнестись к его вопросам по возможности спокойнее: в конце концов, пусть он и был, должно быть, неизлечимо душевнобольным, но из них двоих все-таки старшим, и прилично старшим, оставался именно он, и, наверное, стоило хоть иногда напоминать об этом и мальчику, по-своему страдающему без опеки строгой, жесткой, но безоговорочно любящей родительской руки.
– Готовая есть. Но «страдаю» я этим затем, моя юная прелесть, что обыкновенную заварку прессуют под пользованным и перепользованным мертвым железом бесчувственные машины по миллиону раз на дню. Изволь, но такой чай мерзок, как будет мерзка поджаренная на одном и том же масле еда или, скажем, засохшая на заднице твоей пары чья-то еще сперма. И нет нужды так бледнеть – я бы не хотел, чтобы ты и дальше продолжал расти абсолютнейшим ханжеским аскетом, душа моя. Что же до нашего чая: нет, конечно, если очень постараться, то можно найти что-нибудь уникальное и стоящее, с действительной заботой собранное в такой же уникальный стоящий пакетик или баночку, даже на полках универмага, но ведь не факт еще, что человек, занимающийся сбором листьев, не думал в это время о чем-нибудь… не самом пристойном да добродушном в будущий адрес того, кто к этим самым листьям притронется. А еда да питье, если ты не знаешь, влияют не только на наше тело, но так же и на наш дух – если пища приготовлена с далеко не светлыми мыслями, то плохо станет пусть и не физическому телу, но чуть более ментальной составляющей того же сердца, и я искренне затрудняюсь тебе сказать, какой из этих вариантов хуже.
– Знаю, – к вящему изумлению мужчины, отфыркнулся вдруг мальчишка, не ставший ни язвить, ни смеяться, ничего иного вообще. – Хоть это-то мне известно, дурная ты лисица. Только что с того?
– А то, – искушающе улыбаясь, хмыкнула эта самая дурная лисица, танцующая в шкодящем воображении с факелом, кинжалом и тремя змеиными головами на царственной шее, – что в таком случае ты должен понимать: нет ничего лучше чая, созданного собственными влюбленными руками, покуда рядом сидит обожествленная красота и сводит тебя с ума. Думаю, должен получиться со всех сторон изысканный напиток, пропитанный не чем-то, а самыми что ни на есть твоими соками, потому что мысли мои все о тебе, радость. Ну, полно, ненаглядный мой. Не нужно так смущаться, хоть это, признаюсь, и безумно мне нравится.
– Да заткнись… Заткнись ты, придурок! Это-то зачем было приплетать?! У меня мурашки по коже от твоих двинутых извращений, а никакие не смущения, понял?! Мурашки и злость!
– Разве же…?
– Разве!
– Хм… – вроде бы задумчиво протянул мужчина, что-то там прикидывая, перекидывая и решая, а потом, сволочь такая, забыв, отпустив да отмахнувшись, как от несмышленого приставучего мотылька, воинственно жужжащего на ухо о чем-то, что не могло заинтересовать ни одного двуногого сапиенса, подцепил пальцами цветочную пиалу, осторожно разделил ее содержимое на две части и, принюхавшись, стал по горстке – и по очереди – ссыпать в синие матросские стаканы это свое странное зелье, довольно щуря кошачьи глаза. – Так или иначе, непостоянная моя роза, сейчас наша амброзия будет готова, хоть я и не ручаюсь за ту часть вкуса, что зависела от моих грязных рук, а не от твоего нежного присутствия.
Юа, сдающий позиции так позорно легко и так оглушительно быстро, привыкнув к паршивым перебранкам и до больной мании нуждаясь в том, чтобы постоянно о чем-нибудь с этим человеком переговариваться или хотя бы переругиваться, уже не мог удержать закрытым рта:
– Эй! – напыженно прохрипел он, сжимая кулаки. – Не смей меня игнорировать!
– А я и не игнорирую, отрада моего сердца. Как бы я посмел? Вовсе нет. Я всего лишь, к искреннему сожалению, слишком занят и сосредоточен, чтобы беззаботно отвлекаться на твои очаровательные причуды. Поэтому побудь хорошим мальчиком и посиди немножечко тихо. Хотя… тихим быть отнюдь не обязательно. Например, ты мог бы мне что-нибудь интересное о себе рассказать, и я был бы с этого на седьмом небе от счастья. Разве не замечательная идея?
– Нет. Не замечательная. Но… что тебе… рассказать…?
– Что? М-м-м, дай-ка подумать… скажем, что-нибудь о том, как проходила твоя жизнь, пока в нее не вошел я. Чем не тема для уютного семейного разговора? Нет? Жаль… Я искренне надеялся, что хотя бы сегодня мне удастся немного тебя растормошить. Впрочем, не будем терять надежды. Уверен, что в иной раз успеха я добьюсь куда большего и какой-никакой разговор у нас все же получится.
Юа, беззвучно шевелящий губами, все смотрящий на этого человека и смотрящий, ощутил вдруг себя странно и беспомощно…
Обескураженным.
Привыкнув, что Рейнхарт каждую секунду крутился рядом, без устали болтая и всячески добиваясь его внимания, он настолько растерялся, когда тот отказался продолжать идиотский разговор сам, требуя взамен чего-то с него, настолько прекратил понимать, как и почему это произошло, что даже разжал зубы и выпустил из тех истерзанную спесь, с заматеревшей обидой и смурой серостью наблюдая, как мужчина не заливает, как думалось и ждалось, кипяток прямо в стаканы, а, приоткрыв крышечку чайничка, сбрасывает в нутро содержимое обеих посудин – и для чего тогда было столько лишних действий…? Обласкивает тот несколькими мокрыми круговыми движениями против часовой оси, задумчиво принюхивается к отверстию изогнутого носика…
– Вот так. Будем думать, что все должно получиться. Правда, решающий штрих еще только впереди, но… – сказав это, Микель поднялся на ноги, продолжая удерживать в пальцах чайник. Подтек к камину, выудил из сборища мусора рядом с тем длинную увесистую деревяшку и, повозившись да привесив ту в достаточной над огнем безопасности, прицепил за крючковатый сук водогревную емкость, терпеливо присаживаясь рядом на корточки, будто перед веселым походным костром. – Сейчас у нас с тобой будет настоящий чай на настоящем огне, милёнок!
– Ми… кто…? Что за… что за слова у тебя сегодня дебильные, идиот ты такой? – слишком с этого «милёнка» – хорошо расслышанного, но тут же забракованного и рефлексивно повторенного – потрясенный и пришибленный, чтобы даже толком кричать, рычать или спорить, переспросил Уэльс, но ответа – вобрав в себя тень сердитого да летучего мальчика-Питера, угрюмо покачивающегося в уголке на медвежьем кресле – не дождался и на сей раз, будучи снова жестоко проигнорированным издевающимся кудлатым типом, что, любовно постукивая обугливающимся прутом чайничек, уже вовсю ворковал дальше:
– Никогда бы не поверил, что однажды стану заниматься безумными домашними чаевничествами, как печально известный господин Шляпник, пусть и чайничек этот в свое время подобрал, забрал и расстаться с ним по доброй воле не смог. Не думал только, что он мне хоть когда-нибудь пригодится. А теперь вот, ты смотри, все-таки пригодился. Если честно, для меня это тоже первый раз и первый подобный опыт, и ничего подобного я не делал, покуда жил в своем ненавистном прошлом одиночестве.
Вообще-то, положа руку на сердце, особенно упрямый и паршивый детский Юа, прячущийся внутри Юа чуть-чуть подросшего и обычного, все обдумывал и обдумывал, что самое время основательно разобидеться и тоже прекратить обращать на поганого лиса внимание. Пора прекратить говорить с ним, пора прекратить вообще смотреть в его сторону, чтобы получил тем же самым кулаком по зубам, но…
Обижаться – обижалось, а заткнуться – не затыкалось никак.
– Что в нем такого? На вид чайник, как чайник… – настороженно и бухтяще буркнул Уэльс, решающий, что если и сейчас его проигнорируют, то он просто поднимется на ноги, заберет свои вещи и уберется куда подальше в глубокую и черную исландскую ночь, отказываясь возвращаться назад.
Хотя бы назло.
Хотя бы из вредности.
Хотя бы из душевного мазохизма и все той же клокочущей обиды, отжирающей кусок за куском.
Хотя бы в угоду тревожащим потаенным мыслям, долбящимся в ноющие виски, что смысла во всем происходящем, наверное, и не было, если однажды между ними всё – а это однажды непременно обещало отгреметь, потому что в иное не хватало сил и умений поверить – все равно закончится…
Но Рейнхарт, хвала или проклятие, его не проигнорировал.
– Что такого, ты спрашиваешь…? – рассеянно переспросил он. – Кроме того, что у каждого штриха есть своя особенная душа и свой особенный неповторимый вкус… Скажу тебе, что он, должно быть, самый необыкновенный чайник на свете, милый мой Юа. Помнится, в тот день, когда мы познакомились с ним, нещадно моросило, а меня, веришь или нет, мирские суетные дороги занесли в Пекин. Малоприятное и далеко не привлекательное местечко, по правде говоря: из всех стран на планете я бы меньше всего хотел вернуться именно в великую китайскую республику, где ты окружен абсолютно одинаковыми роботоподобными монстрами в безвкусной и пугающей бело-черной робе… Они даже не похожи на привычных нам с тобой человечков, мальчик! Как-то так жутко и одинаково движутся, будто в страшном заколдованном марше. Или, например, в армии. Точно, в армии, на нее-то они как раз и похожи, хоть и выглядят, как свободные вроде бы люди. Одинаково смотрят, одинаково говорят, одинаково и одновременно перебирают нога в ногу… Кажется, я схлопотал нехилую синофобию в тот год – так называется страх всего, что связано с этой страной и с этим народом, чтобы ты меня правильно понял. Немного успокаивает мысль, что раз название для сего занятного отклонения изобрели, то подвержен ему, вероятно, не один только я… Однако же в какой-то из подворотен мне попался на глаза этот неприкаянный чайничек: он просто стоял там, терзаясь дождем, пока какой-то дед, проповедуя мифы о перенаселенности бренного мира, собирал себе подаяние на скудный обед. Надо признать, юноша, я даже отчасти восхитился: дедок ползал на карачках в слезах, воспевая, что скоро мы все умрем, если куда-нибудь не денемся или не выродимся, а сам цеплялся за жизнь столь страстно, что я не смог не пригласить его на ужин в самый лучший ресторанчик тамошних мест – лучший в Китае, душа моя, это тот, в котором кормят чем-нибудь за исключением отрезанных от живности членов, гнойных жаб да несчастной и нелегально выловленной собачатины, выдаваемой хотя бы за курицу или свинью. Думаю, что случилось дальше, ты можешь себе вообразить и сам: добрый дедушка так растрогался, что подарил мне свой бесценный чайничек, который я назвал впоследствии Ли. Хотя, вспоминая события тех дней, мне бы хотелось сменить ему имя, но… Боюсь, тогда я рискую позабыть половину приключившихся со мной происшествий, мой юный трофей.
– «Ли»…? – потрясенно – но уже не настолько, насколько сделал бы это прежде, до знакомства с рыбами, котами и трупами – уточнил Юа, так сильно и замагниченно завороженный чужими безумными историями, что даже не заметил, с какими нотками и с каким почти трепетным удивлением произнес этот короткий плавучий слог. – Ты еще и чайникам имена даешь, сумасшедший…?
– Обычно не даю, – бодро отозвался Рейнхарт. Потянулся, подхватил с кресла не то полотенце, не то кусок блеклой рваной тряпки, не то и вовсе атрибут – бывшей – одежды и, обмотав тем чайничью ручку, спешно вытащил раскаленный сосуд из огненного жерла, довольно втягивая ноздрями стремительно заполняющий помещение запах. – А соблазнительный, однако, получился аромат, юноша! Но я все еще уверен, что это лишь потому, что все это время со мной и с ним рядом находился ты. Ох, снова ты показываешь мне эти недоверчивые глазки? Или зубки? За что же ты так, краса моя…? Но да, так уж и быть, вернемся к дедушке Ли: да, так звали и того человека тоже. Признаюсь тебе в кое-чем страшном: после ужина я случайно узнал, что деньги-то у него, оказывается, водились. И не только, между прочим, деньги: дедуля, сетуя на недостаток места и не понимая, что это не мир, а страна узкоглазых – да не в обиду тебе будет сказано – гомункулов страдает от нехватки пространства-жилья-планеты, терпя нужду спать в придорожных стоячих гробиках, в которых иногда приходится и захорониться, а порой и заживо… В общем, дарлинг, чтобы не утомлять твой слух всей этой муторной тоской, я скажу так: дедуля наш излавливал одомашненных чипованных псин – кажется, таков был его личный фетиш – и, вымещая на тех свою обиду, переправлял в чудные ресторанчики, где всяких там пекинесов да терьеров с припадком эпилепсии маскировали под редкую птицу или зверя, вымачивая в супах да пельмешках цзяоцзы, которых я никогда не разрешу тебе есть и никогда больше не стану есть сам.
Уэльсу показалось, что его сейчас стошнит.
Чертов Рейнхарт в завидном переизбытке обладал и еще одним сомнительным даром: рассказы его всегда были какими-то… слишком и слишком правдоподобными, яркими и живыми. Картинки вставали перед глазами одурительно и настойчиво многомерными, подробными, расписанными и глубокими, и хотя Уэльсу как будто было посрать и на этого конкретного деда, и на весь паршивый Китай, и на таких же паршивых зажаренных собак, которые никак его не касались, он…
Отчего-то все-таки, толком не отдавая себе отчета в том, что делал, разбесился.
– И? – рыкнул с непонятно кому адресованной угрозой, полыхая разъедающей воздух базальтовой тератомой в глазах. – Дальше-то что? Надеюсь, ты сделал с этим хреновым уродом что-нибудь такое, чтобы и он сквозь себя пропустил трупы всех этих гребаных псин?
Микель с этой его мгновенной и неожиданной перемены настроения, кажется, обомлел.
Под уколом общего на двоих обезболивающего наркоза, под пророчеством безымянного комнатного поэта, заоконным ветром стонущего и шепчущего, что раз они оба уже забрались друг другу в грудь, то скоро один другому и сдадутся со всем имеющимся и поличным, мужчина растянул губы в дичайшей оскопленной улыбке, облизнул кончиком языка белые волчьи клыки…
И, наверное, забывая, что хотел разлить по стаканам свой долго-долго мучимый чай, что хотел рассказать о том еще много-много ничего не значащей дребедени, перемывая косточки сонному бергамоту да красному королевскому жасмину, отодвинул грубым рывком и стол, и все, что на том дремало.
Пургой посыпался грохот – морской причал ударил в медные кимвалы; скрипнула в полутьме проржавевшая костистая грива, свернулось комком броненосца проскальзывающее в шторках черное небо, а на пол, незамеченные, посыпались сладости, бьющиеся миски, бьющиеся чашки, даже несчастный непробиваемый Ли, истекающий лужами янтарно-голубоватой ягодной жидкости, впитывающейся в страдающий жаждой ковер да набухшие умерщвленные шкуры. К потолку взметнулись цитрусовые истоки княжеских груш, потянуло спелостью соловьиных гроздей да соком пыльцеглазых синих волков, грызущихся от весенней наполненности голубичных вен…