Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 94 (всего у книги 98 страниц)
Рейнхарт беспрекословно верил ему.
Однако…
– Если это и везение, то меньше, чем поразительным, его никак не назовешь, дорогой мой. – Со значением изогнув темную бровь, мужчина вывернул шею, покосился на лежащего неподалеку покойника с рукоятью ножа в горле. Одобрительно присвистнул, вытягивая последнее шипящее «с-с-с-с» и пытаясь перенять то ли жаворонковый напев, то ли поздний стрижевый клекот. – С одного удара попасть в столь тонкое и чувствительное местечко – это однозначный талант, котик, и я бы обязательно поаплодировал тебе, не окажись у меня заняты в сей торжественный час руки.
– Не паясничай, скотина! – тут же взвился Уэльс, на что получил еще один короткий и ласковый поцелуй в накрытый снова – и приличным порядком – отросшей челкой лоб.
– А я и не думал даже. Как можно? Я всегда откровенен с тобой, радость, и говорю предельно честно, не думая кривить ни душой, ни совестью: твоя меткость и твоя свирепость настолько поразили меня, что я невольно задумался…
– О чем еще? – с подозрением уточнил мальчишка, когда понял, что Микель так просто заканчивать не собирается, Микель тянет и явно все-таки издевается, чего бы там обратного ни говорил. – Ну?
Вместо ответа, который невольно интриговал и нервировал этой своей недостижимой загадочностью, с Юа расплатились поощрительным – будто он был примерным недорощенным ребенком, что показал себя с внезапной светлой стороны, честное слово! – поцелуем, а затем, не оставляя времени на еще один всплеск подступающего возмущения, тут же перебили, тут же помрачнели лицом и разлились горьким нефтяным мореубийцей.
– Возвращаясь к твоему рассказу, малыш… Ты сказал, что видел троих, мальчик мой. Я твердо это расслышал. Но я увидел всего два тела. Третье тоже где-нибудь в доме? Или…?
Юа – встревоженный нежеланной переменой русел – качнул головой, нервно прикусил губу.
Впервые, наконец, покосившись в прихожую и на заряженные мужские пистолеты, нехотя признал, тоже в мгновение теряя весь прежний – больной и перевернутый, но пугающе азартный – настрой:
– Или, Рейн. Чертово или. За мной отправились только двое. Третьего я видел снаружи, и мне казалось – по звукам, я почти уверен, – что он даже заходил следом в дом, но во всей этой чертовщине их оказалось только двое, и я понятия не имею, что произошло и куда подевался еще один…
– Ты проверил дом? – холодея каждой своей наружной жилкой, сбивчиво, но скалисто-твердо рыкнул Микель, на что мальчишка снова поспешно кивнул, недовольно ершась под чересчур обжигающим взглядом и напружинившимся – для сиюминутного осмотра – мужским телом.
– Насколько смог. Да. Прошло уже часов девять с тех пор, как они побывали здесь, Рейн. Если бы кто-то еще притаился тут – он давно бы вылез и переубивал нас, вот хотя бы пока ты меня трахал и ни черта больше вокруг себя не видел.
Убеждение представлялось ему железным, стойким, и Рейнхарт на него тоже, помешкав, согласился, кивнул, и вроде бы все постепенно становилось проще да понятнее – по крайней мере, Рейн теперь был рядом, Рейн мог решить нерешимое и что-нибудь во всем этом дурдоме сообразить, – но Уэльсу отчего-то делалось все нервознее и нервознее, и в итоге с губ его, сотрясшихся мелкой гусиной дрожью, высыпался хлопьями прогорклый хриплый кашель, пропахший сырыми прелыми ветрами и сумасшедшей бумажной осенью в банке из-под ромашкового чая да отцветшего персикового георгина.
– Юа? Мальчик? Мальчик мой, что с тобой? Что?!
Рейн тут же всполошился, тут же позабыл и про чертову несостыковку, и про пистолеты, быстро выпущенные из пальцев.
Ухватил за заостренный худой подбородок, приподнял возлюбленное лицо, вглядываясь в покрывшиеся рябью невольных слезных стрел глаза, принялся оглаживать щеки и целовать-целовать-целовать раскрывшиеся губы, собирая с тех крупицы долетающего кашля, и лишь после, когда мальчишка немного успокоился, когда с жадностью втянул ноздрями и гортанью посвистывающего воздуха – позволил тому несильно оттолкнуть, отпрянуть, смущенно утереть ребром ладони глаза и буркнуть что-то про «все со мной в порядке, дурной хаукарль» и «чертову прицепившуюся простуду». Отдышавшись, успокоив зашедшиеся нервы, юноша растер ладонью лицо, растер глотку и грудину, и лишь после, покачавшись туда-сюда, перебивая все потенциальные встревоженные вопросы, готовые вот-вот сорваться с прокуренных губ, задал вопрос собственный – самый важный, самый тревожный и самый невыносимо-безвыходный:
– Что нам теперь делать, Рейн? – новое непривычное «нам» отныне и навсегда горело гордостью, горело довольством и дерзко выпяченным острым подбородком, и Рейнхарт все больше уверялся, все больше клялся самому себе, что согласен за одно только звучание этого слова броситься и пешком сквозь пули, и грудью с безбрежного обрыва, и что угодно – только назови, славный, хороший мой мальчишка – еще, лишь бы продолжать слышать, продолжать испивать и продолжать так безумственно, так одуряющее любить. – Я не идиот: понимаю, что здесь нам оставаться, наверное, нельзя, но…
– Придумаем что-нибудь, – снова обхватив руками и снова подтащив строптивого мальчишку поближе к себе, пообещал тому на ухо он. – В половине девятого утра у нас с тобой спасительный самолет, поэтому в аэропорт нам лучше прибыть загодя, но не слишком рано – это не большой город, здесь посадка проводится быстро, и времени хватит с головой, если мы приедем, скажем, к часам семи. Час с небольшим запасом – на всякий непредвиденный случай – я оставляю на дорогу, а это значит, что еще часа три у нас с тобой имеется в нынешнем запасе и распорядиться нам ими следует самым продуктивным способом.
– Каким еще? – Юа непонимающе приподнял брови, в то время как сердце в груди заколотилось запущенным умелыми мастерскими руками, воодушевленным смазанным маховиком: упоминание самолета и чего-то нового, овеянного одновременно надеждой и страхом, шибануло по нервам, впилось в кожу колкой булавкой и немножко надломило, немножко обожгло непривычной болью, немножко выбило из легких стравленный холодный воздух.
– Чтобы помыться – я, например, безумно хочу смыть с себя все это поганое дерьмо, и тебе посоветую последовать моему примеру, а то мне не улыбается мысль, что придется видеть тебя под слоем чужой мерзостной крови – так, знаешь ли, и заревновать недолго. Привести себя в порядок нам обоим тоже не помешает, переодеться – тем более, собрать самые необходимые вещи и провести это время там, где безопаснее, душа моя, я бы и вовсе назвал строжайшей необходимостью, – сказав это, мужчина в очередной раз принялся зацеловывать соблазняющее мальчишеское ухо, на которое, перемежая нормальную тональность с глухим шепотом, нехотя пояснил: – И снова я не настолько непроходимо глуп, чтобы поверить, будто нам так просто позволят убежать. Думаю, наверху были уверены, что ты не представляешь из себя никакой угрозы, а потому особенно заморачиваться с вопросом чистки не стали, но… Если здесь все-таки был – а он был, раз ты так говоришь – кто-то третий, если они у себя уже знают, что мы с тобой воссоединились, то…
– То…?
– Они явятся, котенок. Они еще явятся по наши души – впрочем, как ты понимаешь, далеко не только по души. И остается лишь надеяться, что сделают они это тогда, когда нас уже здесь не окажется. Но если нет… – осторожно и бережно обняв возлюбленное лицо потряхиваемыми ладонями, Микель глубоко поцеловал мальчишку в губы, заглянул в распахнутые потемневшие глаза, и скользкие тени от слабой желтой свечи сделали их лица на миг похожими на выбеленные историей и пролитой кровью бескожные мертвые черепа. – Если нет – нам придется драться, мальчик. Драться за то, чтобы уйти отсюда живыми и провести вместе еще много-много долгих счастливых лет. И я буду драться, мой прекрасный Юа. Я убью каждого, кто только посмеет сунуться сюда и покуситься на наше с тобой чертово будущее. Убью каждого, слышишь?
Под грохот обезумевшего сердца, под слепую пелену в глазах, не видящих уже ничего, кроме палящего белого света, который появляется только в том случае, если все делаешь правильно и в свое странное время, Юа, ощутив на губах знакомый любимый вкус, опустил ресницы.
Обхватил пальцами запястье мужчины, впитывая кожей торопливый заученный пульс.
И, вкладывая в жадные ладони вынутое из груди трепетное сердце, с решимостью в заплывших сталью напрягшихся жилах…
Кивнул.
========== Часть 44. Per aspera ad astra ==========
Любимая, не смей дрожать,
Не смей дарить им радость.
Все кончено: окружены.
Не вздумай при них плакать…
Как я люблю твои глаза!
Я никогда не говорил:
«Люблю тебя» – смущался.
Мы жизни плавили края,
Нас смерть учила танцам…
Ты пахнешь запахом моим.
Если я умру быстрей тебя – ты догоняй,
Выстрел ртом лови, не прячь лицо —
Кричи, кричи, кричи!
Мы в себе уносим пули,
В себе уносим раны
Всех тех, кого убили,
Кто никогда не знал любви…
Ночные Снайперы – Бони и Клайд
Пока Рейнхарт полоскался в ванне, пока промывал, смазывал и перевязывал полученную рану, изредка тревожа напряженный чуткий слух взвинченного Уэльса недовольным шипением, сдавленными ругательствами, грохотом оброненных предметов или плеском перелитой через край воды, Юа, оставленный стоять на стреме, то и дело перемещался между входной дверью, подпертой изнутри подтащенным мужчиной гостиным шкафом, и окнами их импровизированной спальни в комплекте «два в одном», не решаясь отойти куда-либо еще: здесь он, если вдруг что, мог хотя бы доораться до Микеля, мог предупредить и потребовать помощи сам, а в той же чертовой кухне или где-нибудь на лестницах-чердаках – не мог уже ничего, поэтом изборчиво помеченной территории не покидал, бродя по той ревностным взъерошенным овчаром.
Когда Рейнхарт, наконец, соизволил вылезти, передавая водяную эстафету Юа и отправляя мальчишку отмыться тоже, не желая смиряться с той чертовой реальностью, в которой на возлюбленном тельце коптится чужая мерзостная кровь, и когда сам Уэльс поторчал под кипяченым душем тоже, запоздало вспоминая, что никакой одежды не подготовил и, покусав губы, из ванной вылез в одном алом махровом полотенце на острые бедра – тогда он узнал, что привычно озабоченный мужчина не всегда представляет из себя обдуренное похотью животное: ситуация упиралась штыками в спину, ситуация не позволяла, и тот так и сообщил об этом прямо в удивленное лицо юноши, сокрушенно посетовав, что если бы не все это вопиющее безумие, то он бы сейчас ни за что не выпустил извечно желанного мальчика из горящих страстью снова и снова подчинять рук.
Впрочем, пристать он – как будто бы ни на что не претендуя и ничего и никак не собираясь – не поленился, конечно же, все равно, и загребущую лапу под полотенце запустил, нащупывая одну интересную, живо отзывающуюся детальку и принимаясь неторопливо ее разминать пальцами-ладонью-пальцами.
Делал он это как-то так по-особенному, так по-неспешному и так одуряющее требовательно, что у Юа – и без того обессиленного всей прошедшей познанной пустотой – подкосились предающие ноги, с губ сорвался хриплый измученный стон и, уткнувшись мужчине лбом в напряженную грудь, он так и остался стоять, цепляясь за надетую на Рейна свежую черную рубашку и позволяя творить абсолютно все, что и если тому вздумается.
Долго ласка – к невольному сожалению безупречно развратившегося Уэльса – не продлилась: смуглые пальцы быстро мазнули по твердому основанию, пощекотали проглянувшую робкую головку, оттянули за краешек внешнюю плоть, и когда мальчишка вконец бесстыже застонал, втираясь всем своим естеством в одаряющую ладонь, хватаясь за ткань и за руки, переминаясь с одной дрожащей ноги на другую и ни за что не позволяя себя оттолкнуть, даже если бы на пороге столпилась вдруг стая сучьих ублюдков, мечтающих их немедленно расстрелять.
Рейнхарт, одобрительно хмыкнув от столь редкого проявления сводящей с ума откровенной страсти, ловко припал на колено, содрал к чертовой матери хреново мешающее полотенце, сбросив то на пол, и, надавив одной рукой мальчишке на соблазнительные обнаженные ягодицы, привлек желанное тело ближе, тут же накрывая ртом требующую внимания сочную плоть.
Юа, нисколько уже не стесняясь, нетерпеливо забился, гортанно застонал, в то же самое время ощущая, как в измученную задницу забирается сухой палец, как раздвигает сужающиеся стенки, как надавливает на точку простаты, как смыкаются жаровней губы Микеля, вбирая на всю глубину и щекоча кончиком высунутого языка яйца…
И этой неполной минуты с лихвой хватило, чтобы юнец, в блаженстве запрокинув голову и мазнув по чужой ладони мокрой густой гривой, с приглушенным вскриком кончил снова, выплескиваясь белой горячей струей мужчине в услужливый рот.
После этого его отпустили, оцеловали упругие молочные бедра, поднялись изучающими жадными ладонями по ребрам, приподняли поплывшую сумасшедшую голову, с паскудистой ухмылкой слизывая с губ белые выпитые капли…
И вдруг, будто только сейчас вообще заметив разительную, постоянно мозолящую глаза перемену, резко и грубо нахмурились, хлестнув таким вот невозможным контрастом по бронзовому лицу, и, сжав в ладонях сдавленную талию и живот, недовольно проговорили:
– Мальчик, милый мой сладкий мальчик… Ты, позволь столь ненавязчиво спросить, вообще все это время ничего не жрал?
– Что…?
– Я спрашиваю, с какого черта ты такой невозможно тощий, Юа? Боже… одни ведь проклятые кости! Что еще за чертовщина, объясни мне? Ты сдохнуть захотел, негодный мальчишка, или чем ты здесь с усердием сраной анорексички занимался, а?
Юа – все еще плавающий там, в своих туманах и на гребнях сладких южных волн с привкусом пролитых терпких сливок – непонимающе сузил растопленные лисьим солнцем глаза. Заведенно облизнулся. Томно и сбивчиво выдохнул ничего не значащий полустон, ощущая, как прижимается к его члену твердое мужское тело. С ужасом, стыдом и легким восторгом осознал, что, кажется, вообще ни разу не насытился, ни разу не напился, и проклятый пенис опять пытается требовательно подняться, готовый продолжить давно пришедшуюся по вкусу игру…
Правда, вместо того, чтобы вырваться и послать Рейна, упорно провоцирующего все это безумие, на хуй – вот конкретно… не на тот, а к тому, ладно, что снова и снова выпрашивал напряженного внимания, – опустил глаза и против всякой воли залип на чужих подрагивающих руках, как будто увидев те тоже вот совсем впервые.
Ладони показались восхитительно крупными, ладони прошила купоросная эластичная кожа, просвечивающая рельефами кровеносных жилистых сеточек. Ладони властно и собственнически оглаживали его плоский живот, и так одуряюще гармонировали с белой кожей восточного озимого мальчишки, что Юа стало совсем невмоготу дышать, и он, не очень уже помня, о чем его только что пытались спрашивать, лишь тихо и многозначительно промычал, задергивая поплывшие глаза пухом соблазняющих на вечный грех ресниц.
Кажется, от сочетания вот этого вот бесстыжего манящего взгляда, вот этой вот ненасытной поволоки, предлагающей отдать себя в добрые лисьи руки в бескорыстных недвусмысленных побуждениях, и снова поднявшегося юношеского члена, Микеля тоже вынесло, тоже прошибло и заставило потерять последний рассудок – если тот вообще хоть когда-нибудь в бедовой кудлатой голове имел свойство водиться.
Времени оставалось в обрез, они даже ни о чем толком не переговорили и ничего нужного не сделали, и Юа это хорошо понимал, Юа это отлично понимал, но вот тело его понимать отнюдь ничего не хотело: тело ныло, тело горело, тело просило, затупляя смущенный мозг, и все, что получалось – это умоляюще простонать, провести подрагивающими пальцами по лисьей щеке, ловя эфемерное удовольствие от вида припавшего на колени извращенца, привившего ему больную любовь ко всему этому странному беспределу…
И в ту же секунду оказаться вжатым в стену, чтобы духу и крупицам изнасилованного разума – прочь, а боли и торжеству – непременное здравствуй.
У Уэльса крутилась голова, у Уэльса тряслись руки и ноги, пальцы хватались за волнистые мокрые пряди и тянули-тянули-тянули на себя, пока Рейнхарт, зверея, вонзался ему в задницу сразу тремя пальцами, пока грубо и резко теми двигал, трахал, срывал с губ дымящиеся бурлящим наслаждением стоны. Пока распустившийся мальчишка пытался раздвинуть ноги и бедра, пока сам, обезумев, насаживался глубже, пока кричал и царапал когтями, с предсмертным благословляющим всхлипом дождавшись прикоснувшегося к головке умелого спасителя-языка.
На этот раз мужчина, не тратя времени на лишние слова и предупреждения, обхватил свободной рукой его напряженные яйца, перекатывая те в горсти, а сам, стиснув губами одну только мокрую головку, с издевкой раздражал чувствительную плоть, щекотал точку уретры, играл смычком на натянутой струне уздечки, снова, снова и снова вылизывал, посасывал со сводящими с ума пошлейшими чавками, пока пальцы слегка отстранялись, шевелились где-то с самого краю, заставляли едва ли не ползти выгнутой спиной вверх по стене и сгибаться, и ударяться взмокшим лбом в лисью щекочущую макушку, и кусать его волосы, и бесстыдно выставлять зад, зажимая между тощими половинками и стеной имеющие точку невозврата пальцы…
Через новую минуту рот Микеля вдруг заглотил сочащийся жаром член полностью, протолкнул тот себе в глотку, сжал губами и щеками, а пальцы, нырнув до последней возможной глубины, раскрывшись лотосовым лилейным цветком, нажали на все нервы-стенки разом, помассировали, царапнули, и Юа, распахнувший почерневшие уголь-глаза, заезженный и вечно теперь голодный до чертовой лисьей ласки, с долгим блаженным стоном кончил в дожидающийся рот во второй раз, лишь только после этого почувствовав, как силы стремительно покидают его, как тело блаженно обмякает, а сознание накрывает умиротворенная белая пустота.
Захотелось свалиться и уснуть, захотелось задышать полной перерожденной грудью, захотелось ничего больше не помнить и не знать, медленно-медленно стекая на пол или в теплые уютные руки, но…
Но Рейнхарт, с явной неохотой выпустивший его член из обжигающего рта и поднявшийся на ноги, окрасивший губы поцелуем со слизанным цветочно-терпким вкусом, заглянув проклятой пропастью бесчинствующих глаз в глаза ледяные, севшим до неузнаваемости голосом прошептал:
– Клянусь, милый, если бы не проклятая безвариантная ситуация и ускользающее от нас недружелюбное время – я бы ебал тебя всю ночь напролет, чтобы ты никогда больше не смел делать вид, будто сам не жаждешь каждой своей клеточкой того, что между нами происходит. Я бы жестоко и грубо трахал тебя в рот и в задницу до тех пор, пока ты не признался бы, что твоя ломка ничем не отличается от моей, что тебе нужно несоразмеримо больше, что ты любишь, безумно любишь все те игры, которым я пытаюсь тебя обучить, и что ты жить не можешь без сладостного пьянящего ощущения, когда я в тебя кончаю, мой упоительный свет.
Где-то глубоко внутри Уэльса заволновалось покалывание легкого протестующего возмущения, легкой чертовой неправильности, легкого сподвига к маленькой безобидной яростной вспышке впустую доказать, что все совсем не так, пусть и давно и вопиюще так, пусть ни на ярость, ни на вспышку, ни на вопли не оставалось ни сил, ни ресурсов, ни особенного желания, но прежде, чем он вообще успел сообразить и раскрыть для ответа рот, предупреждающе сводя вместе одни только брови, а не ноги, мужчина одарил его новым боготворящим поцелуем, протолкнул в глотку властный язык, вновь заставил забиться, и, нехотя отстраняясь, вышептал в рот немного отрезвляющее:
– Перед тем, как раз и навсегда покинуть это место, котенок, мне крайне необходимо избавиться от всех присутствующих здесь улик – если я не хочу втянуть нас в неизбежность еще большую, чем она уже есть, конечно. Однако вдвоем спуститься в подвал мы не можем тоже: если нас загонят в ловушку там, это окажется уже даже больше, чем просто безнадежно. Поэтому побудь умницей, останься здесь, пособирай для нас вещи, последи, чтобы все было чисто, чтобы никто не ошивался под дверью, а если вдруг что-нибудь случится или что-нибудь заметишь – обязательно кричи, милый. Поверь, когда нужно – кричать ты умеешь изумительно хорошо, вне конкуренции, я бы даже сказал, если только позволишь. Я непременно тебя услышу и сразу же брошусь на помощь, поэтому не волнуйся и не бойся ничего. Только, молю тебя, будь предельно осторожен и оденься в самую первую очередь – не хватало еще, чтобы кто-либо кроме меня увидел тебя, мой обворожительный цветок… таким вот изумительным и до конца не испитым, – а после, как только мы разберемся, вырвемся и окажемся в любой иной стране – готовься к тому, что тебе придется начинать есть. Мы уже практиковали с тобой нечто похожее, помнишь? Так что есть, есть и еще раз есть – до тех пор, пока я не избавлюсь от откровенно пугающего меня ощущения, будто держу в руках один лишь твой скелет, сквозь ночной кошмар потерявший остальную прилагающуюся к нему тушку… Ты все понял, золотой мой?
Юа бы и рад сказать, что да.
Юа бы и рад сказать, что нет…
Поэтому, так в итоге и не определившись и не сказав ничего, он лишь неопределенно повел тощими плечами, криво-косо кивнул и, не вовремя – или вовремя, это вот тоже как посмотреть – вспоминая, что и гребаный геройский Моисей водил по голодной пустыне свой народ чертовы сорок лет, когда ту предстояло пересечь за два или три года – все-таки отпустил теплого и желанного человека от себя прочь, мгновенно отрезвевшими заострившимися глазами оскалившись и силуэту забаррикадированной глухой двери, и мрачному глянцевому стеклу, робко выстукивающему последним за ночь дождевым подтеком.
Рейнхарт со своей затеей возился долго: старательно оттаскивал трупы в подвал, оставляя на полу тягучие кровавые росчерки, которые тут же подтирал идущий по следу Юа, швыряясь в мужчину испачканной тряпкой, чтобы дальше – уже непосредственно на ступенях подвала – продолжал сам, а после непременно ее сжигал. Собирал в закромах притихшего дома все, что могло ненароком навести на нежелательное подозрение, распихивал в коробки и снова уносил вниз, а Юа, занятый сбором не то чтобы сильно нужных им вещей, то и дело подкидывал мужчине то забытую где-нибудь одежду, в которой тот приехал со своего хренового задания, то одежду собственную, тоже измазанную в пролитой крови. Ножи и привезенная карточка точно так же отправились в расход: Юа прекрасно понимал, что сталь, скорее всего, дотла не сгорит, но хотя бы деформируется и сотрет с себя все лишние отпечатки.
Пока Микель таскал туда-сюда весь завалявшийся хлам, пока прихватил и опустевшую Карпову миску, и желтого плюшевого миньона, и чучельного бурого медведя, и продолжающих жить в коробках расчлененных Лиса да висельника-Билли – чтобы уже не вспоминать, милый мой, – намереваясь пробудить растопкой старую гофрированную печь и сжечь все, что сжечь было можно, Юа очень и очень деловито сновал по опустевшей разом комнате, запихивая в свой рюкзак – никакого подходящего саквояжа у Рейна все равно не нашлось, да и юноша был строго уверен, что с мужчины в первую очередь взималась их обоюдная безопасность, а какое-то барахло он сможет донести и сам – все самое необходимое.
В ход пошла сменная рубашка для Микеля и сменная рубашка для самого Уэльса – юнец не был особенно хорошо знаком с правилами перелетов, но кишками чуял, что если на них вдруг по дороге нападут и тряпки окажутся изгаженными в крови или в чем-нибудь еще, то нежелательные, но пагубные проблемы не избегнут возникнуть на весьма и весьма дебильнейше ровном месте.
Бумажник Рейна запаковался в первую очередь, оба сотовых – следом и туда же. Билеты до неведомых северных Хельсинки – Микель объяснил, что сперва они доберутся до них, после попытают счастья в Ругаланне, что в Норвегии, а потом пересядут на ближайший рейс до еще какого-нибудь недалекого городка, переплетенного непосредственно с самой границей. Того же малоизвестного – почем зря – Тромсё, например. В этом самом Тромсё передохнут, полюбуются красотами, восстановят силы и погостят с пару невинных дней, а затем, совершив еще с несколько перелетов на удачу и выбор госпожи-фортуны, каждый раз увеличивая время загостившегося пребывания, доберутся, наконец, и до Лондона, на который у мужчины незаметно упала лазоревая мечта: пожить да временно остепениться.
Уэльсу план нравился, Уэльсу вообще все более-менее нравилось, и вместо уместной, наверное, грусти, он испытывал ни с чем не сравнимый подъем и сил, и обычно спящих эмоций, и странного сосущего ощущения в груди, будто теперь у них все неминуемо получится, будто теперь все сложится хорошо, темная мрачная Исландия останется далеко за спиной, а в том, большом, мире лисий Хозяин его все-таки вовсе не оставит, вовсе никуда не бросит за чертовой ненадобностью.
Уэльс собрал паспорта, собрал попавшиеся на глаза разбросанные помятые деньги, уверенный, что лишними они не будут все равно. Собрал по паре сменного нижнего белья и носков, наручные мужские часы, отчего-то попавшиеся под руку и пожелавшие в обязательном порядке пролезть в нутро рюкзака. Запас мужских же сигарет и несколько коробков спичек – чтобы мало ли и с запасом. Пару найденных резинок для собственных волос, расческу, подаренную эльфийскую книгу, сохранившую на своих страницах слишком много важных для души воспоминаний.
Закончив со сборами – оделся: натянул чистые голубые джинсы, белую футболку, флисовую сине-клетчатую рубашку, шерстяную кофту под шкурный окрас северного оленя-странника. Обвязался клетчатым же шарфом, тут же сверху натянул парку, распихав по карманам темно-синие перчатки и уместившиеся туда мелочи навроде разбросанных по столешнице памятных китайских соленых конфет с Цзэдуном, желая сберечь те в качестве минувших, но сохранившихся в сердце бумажных обрывков, могущей пригодиться записной книжки, мелкого подточенного карандаша и собственных бездарных почеркушек, которые писал дождливым одиночеством об этом вот невозможном Рейне, жасмине и медовом бреду.
Застегнув последнюю пуговицу, завязал волосы в низкий не мешающий хвост, пряча тот под одежду, и, проверив самого себя с еще один раз, обув сразу и сапоги, натянув на спину рюкзак, неторопливо прошелся по комнате, как будто бы внимательно высматривая что-нибудь этакое еще, что можно было бы прихватить, а на самом деле…
На самом деле, наверное, просто заранее скучая и заранее прощаясь, потому что по-настоящему, пусть и немотно, попрощаться получилось бы только в одиночестве.
Выхаживая между заваленными мусором и кровяными росчерками ковровыми бороздами, он прощался с кроватью, наполненной их смешанными запахами и щемящими сердце сладостными осколками: легкими мирными днями в шутливых баталиях, холодной морской волной, чокнутыми лисьими байками, идиотской непрошеной улыбкой среди ночи и вернувшимся успокоением, что все снова хорошо, все снова есть и все снова когда-нибудь будет. Прощался с диваном, где вовсе и не так давно – всего с насмешливых полтора месяца назад – лишился этой своей гребаной невинности, отдаваясь умелым рукам возлюбленного всей душой сумасшедшего. Прощался с обесцветившимися, потерявшими самих себя, пятнами: вокруг собралась пыль, а они обманывали блеском несгораемой жилой чистоты, сохранив отпечатки сидящих здесь еще до минувших часов игрушек. С ковром, где они с придурковатым мужчиной и его непризнанным кошаком постоянно валялись. С пушистыми овечьими подушками и шкурами, с околевшим камином, с переселившимся на жизнь в гостиную российским срубленным ясенем. С каждой стеной, с каждой трещиной и просочившейся внутрь застывшей дождливой каплей…
А потом, когда дом против воли все-таки услышал и запомнил его, когда все закончилось и деться стало больше некуда, а на сердце потихоньку зашевелилась неуверенная удивленная тоска, которую никто не звал, Юа, опустившись на краешек кровати, просто скрестил на груди замкнутые руки, неосознанно огораживая себя от всего, что могло так глупо попытаться причинить боль, и, покусывая губы, остался дожидаться порядком задерживающегося Рейнхарта, как будто бы имевшего абсолютную тупость позабыть, что до выхода остался всего какой-то час, даже меньше, и лучше бы им, наверное, поторопиться, лучше бы приехать в аэропорт раньше, чем нервозно и бесприютно торчать здесь, все еще грызясь напрягающей мыслью, будто кто-то сюда может, дьявол, нагрянуть.
Чем дольше он сидел, покачиваясь вперед и назад, поигрывая перестуком каблуков и покашиваясь то на зашторенное окно, то на яркие масляные отсветы, полыхающие по коридорным стенам от подчинившейся – впрочем, в методах убеждения Рейна можно было и не сомневаться – и разгоревшейся, видно, подвальной печи, тем нервознее ему становилось, и вскоре сознание – тоже вот давно тронувшееся и подкосившееся – начало подкидывать воображению гадостные психологические выверты, за которыми юноше мерещилось, будто снаружи…
Снаружи кто-то непременно…
Есть.
Должен быть.
Обязательно должен.
За дверьми то и дело похрустывало, поддувало, проносилось тревожной палой поступью по вышвырнутой из мирского омута прихожей, приподнимая и завихряя морскими узлами разбереженный песок. Трескались оброненные осенью ветки, постукивали монотонной тревогой ощупываемые стены, и Юа казалось, будто в довершение ко всему он еще слышит и напрягающее нервы «щелк-щелк-щелк» чужих изучающих шагов, будто почва под окнами оборачивалась асфальтом, и по тому бегали даже не посланные по следу кровоглазые убийцы, а всякие там пустоголовые французские дамочки с глазами жизелей, русалок, мавок, вилис, ундин и уродливых когтистых троллих, проведавших, что в этом сезоне в человеческой моде снова высокие утонченные шпильки из канадских голубых секвой, без которых просто-таки невозможно, неприлично выйти в темный ночной свет.
Не уверенный, что прав в своей причудливой паранойе, не уверенный, что прав в том, что там действительно кто-нибудь есть, и что его воображение вовсе не достигло своего апогея, создавая новую – но, как сказал бы Рейн, весьма и весьма убогую – монстроидную палитру, Юа тем не менее был строго уверен в кое-чем другом: он обязан вытащить из настырного проглота-подвала украденного у него лиса.
Быть может, и не для того, чтобы признаться в подслушанных против воли шорохах-тенях, пока сам так и не разобрался, что происходит и происходит ли вообще, но заставить оттуда выбраться – уж как минимум.
Недовольно и вместе с тем завороженно поглядывая на приближающиеся – пока он, поднявшись и все так же покачиваясь, хмуро брел навстречу – наваринские дымные сполохи биологической солнечной батареи вечного несгорания, попыхивающей огнем и раскаленным жаром даже здесь, на далеком верху, Юа, еще разок оглянувшись и никого вокруг не заметив, с силой ударил ногой по доскам подвальной площадки, грубо и с напором проорав: