355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » Стокгольмский Синдром (СИ) » Текст книги (страница 96)
Стокгольмский Синдром (СИ)
  • Текст добавлен: 12 ноября 2019, 16:30

Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Триллеры

,
   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 96 (всего у книги 98 страниц)

Пора.

Пора, пора, и больше нет времени отступать назад, больше нет времени думать и сомневаться: теперь – только вперед, теперь – с последним боем за собственную воруемую свободу, а не за чужую жадную прихоть.

Уэльсу все еще было завораживающе-страшно, когда, тихо-тихо повернув в скважине вставленный загодя ключ, он отсчитал три минорных секунды и, глотнув в последний раз уходящего кислорода, осторожно толкнул дверь, тут же подбрасывая в глотку ночи свои несчастные шашки – те к тому моменту, слившись с холодом и удивлением спящей побеспокоенной земли, олохматились, одыбились и, сталкиваясь друг с другом с гулким раздраженным звоном, за два временных пролета вспыхнули шарами газового облака, быстро поползшего по черной пустоте и заполонившего собой совсем и буквально всё.

В ту же секунду Юа, подхватывая с приближенной полки отложенные нож и пистолет, отпрянул назад, ныряя обратно в дом и оставляя дверь приглашающе открытой, и в ту же секунду краем глаза заметил, как шевельнулась, наконец, в гостиной шторка, как отразился серый дым от проскользнувшего зябким штрихом поднятого стекла, как покинуло само его привязанное нутро одуряющее присутствие Рейнхарта и как животный паралич, сковав руки, снова пошел по шкуре пупырышками трясучих мурашек.

Юноша почему-то был уверен, что как только он сделает то, что сделал – проклятые шакалы тут же вломятся следом за ним в сданный дом, тут же попытаются всадить пулю в лоб или переломить глотку, тут же выдадут себя хоть одним-единственным взглядом или звуком, но…

Но ничего – абсурдно и абсолютно ничего – из запланированного, из хоть сколько-то ожидаемого не происходило.

Он продолжал стоять, время продолжало уходить, руки – трястись, дым – валить и валить, оставляя божественно-глупый простор для всеведающего наблюдения, и те, кто оставались там, снаружи, наверное, тоже это понимали. Те, кто оставались там, играли на одних с Рейном правилах без правил. Те, кто оставались там, тоже были до мозга костей проклятыми беспринципными и невозможными к пониманию убийцами, а потому, конечно же, вовсе не совершали столь предсказуемых ошибок, которых ждал от них наивный в своей неискушенности мальчик-Уэльс.

Когда вера в движение времени и мира позорно подогнулась, стала такой же сомнительной, но неоспоримой правдой, как и то, что Земля продолжала стоять на трех китах, а киты те были той же тлей, которую создал в своем вечном сне Предызначальный Стоглавый Лис, Юа, нарушая наложенное на него Микелем табу – ни в коем случае не покидать пределов дома и не высовываться наружу, – все-таки шагнул навстречу влекущему его проему, чтобы…

Чтобы в тот же миг услышать, как за туманами и дымами, в краю неизведанной опасной ночи, разносится грохот выстрела.

Именно что грохот – ему почудилось, будто звуковая волна разнесла на щепки домашние шаткие стены и его собственный рассудок, будто прокричали спустившиеся наземь Хугин и Мунин, одаренные размерами черных пернатых телят прихотью шутника-Локи, будто где-то залязгал мертвый столичный колокол и на плаху легли октябрьские сорванные розы.

Вслед за грохотом первым пришел грохот второй – уже более тихий, осторожный, сломавший напряжение ушных перепонок и теперь больше не кажущийся настолько болезненным и невыносимым, чтобы морщиться, щериться и втихую выть, пытаясь вернуть пробитое взрывной волной затупившееся зрение.

В ответ пришел выстрел новый, в ответ кто-то где-то с судорогой и конвульсией прокричал – Юа с ужасом осознал, что дым воровал положенные тем господние дары не только у глаз, но еще и ушей и отключившегося разума, заставляя путать, связывать и забывать, – и мальчик практически кожей расслышал, как прогибается с гулом земля, как нечто увесистое падает на нее, как стучат по деревяшкам лестницы чьи-то поднимающиеся шаги.

Еще один выстрел, еще удар и еще один обрывок монотонной насмешливой тишины: тихий хрип, тихий вой, тихое проклятие, сонм знакомых голосистых слов. Тревожный клекот пронесшейся рядом с домом ночной сонной вороны, скрип железа и начавший просвечивать сквозь угасающий дым синий воздух, щупальцами проталкивающийся через заплаты никем не занятой пустоты.

Ноги Уэльса дрогнули, сами собой подкосились.

Неуверенные, скованные наказом и доводящим неведением, сделали чугунный слитый шаг, в то время как руки, изо всех сил стискивая пальцы на вложенном в те бесполезном оружии, выпятились вперед, согнулись в локтях, вернулись, прижимаясь, к телу, и ноги, переняв карусельную побежку, сделали еще один шаг, поднося ближе к дышащей влажным сумраком успокаивающейся тиши.

«Эй, молчи. Стой, не ходи!» – потребовал заселившийся в голове голос, подозрительно сильно напоминающий голос исчезнувшего в никуда лиса – вот хотя бы этими его сигаретными паузами, басами, мажорами и низкими хриплыми «до».

Юа, мотнув головой и злостно ударив ногой по разбушевавшемуся песку, чтобы согнать чертово наваждение прочь, сделал еще один упрямый шаг, моля идиотское сердце, чтобы оно заткнулось, чтобы прекратило стучать жестяной панихидой, потому что он знал, он хорошо знал: если хотя бы один звук проскользнет не в ту щель, застрянет не там, где надо – все мгновенно пропадет, все рухнет, все осыплется.

«Эй, мальчик! Остановись! Не ходи туда. Не смотри. Не ходи, не делай, я ведь уже сказал».

Шаги Уэльса участились, дыхание стало в разы громче, влажнее, нервознее, как у выбежавшей на первый снег бесприютной дворняги.

Где-то там кто-то все еще передвигался, мигал темными костюмированными тенями, проскальзывал грифельным вороньим крылом, и до порога оставалось всего ничего, и руки были готовы, и сердце, сложив себя в пулю из оригами, само легло в барабан, готовое пронзить навылет первым и последним за вечность мстящим выстрелом.

«Мальчик, мальчик… Ты здоров? Скажи, зачем? Ну зачем тебе все это знать? Не ходи, не смотри туда, мальчик. Побудь мальчиком еще немножко. Еще хотя бы совсем чуть-чуть, Юа».

Юа стиснул в зубах нижнюю губу.

Вдохнул застрявший воздушный глоток, напитывая органы идеальной сухостью растертой в том металлической бумаги, и перешагнул разделяющую его с внешним миром черту…

Чтобы ровно через половину смеющейся секунды ощутить, как принятый им за пустоту сумрак приобретает вещную форму, а под ребра, рассекая безумством боли тех далеких снов, что снятся лишь неупокоенным отрубленным головам под подошвой обреченной на стенания Тарпейской римской скалы, вонзается холод заживо сжирающего плоть железа.

«Я ведь тебя предупреждал, мальчик. Зачем же тебе оно было так нужно? Глупый, глупый ты мальчик…»

Едва самодельные дымовые шашки перелетели старанием возлюбленного восточного умницы через дверной порог, выкрашивая буланые сумерки в седую старость, Микель приотворил оконную раму, чутким звериным нутром вычисляя, когда прыжок окажется не таким опасным, когда проклятая воронья стая ненадолго упустит из пальцев бдительность и когда ветер повеет в его сторону, обволакивая массивом дыма и воруя любой и каждый уличающий запах-отзвук-взгляд.

Он слышал, как в пучине зашевелились заторопившиеся мимо ноги, как тихо прохрипели удивленные голоса, как псы, натравленные на кровь, перемешались сбившейся стайкой, привыкшей к условиям и куда более худшим, куда более жестоким и испытующим, чем потешная шаловливая проделка – прав ведь был котенок, говоря, что не способный ни на что толковое лис устроил в гуще убивающих их событий ни что иное, как школьную инсценировку, детсадовский розыгрыш, всеми своими пиарами-лозунгами-буклетами кричащий, что ждет чего угодно, но только не особенной надежды на успех.

Прав, конечно.

Он вообще всегда был прав, этот томный удивительный котенок.

И все же, привыкший выкручиваться на последнем издыхании, привыкший – в качестве единственного существующего церковного креста – носить под сердцем семечко своего взращенного цветка, ощущающий, как течет по его запястьям искомканная мальчишеская душа, Микель не мог позволить себе ни проигрыша, ни страха.

Удобный миг пришел к нему неожиданно быстро – четкое дыхание, сопротивление поддающегося, как сломленная плоть семнадцатилетнего девственника, попутного ветра, и мужчина, моля только, чтобы возлюбленный цветок не вздумал пойти на рожон и остался там, где он ему наказал – что, в принципе, все больше и больше представлялось добивающе маловероятным, – тихо и осторожно перебрался через раму, спрыгнул наспех обмотанными тряпкой подошвами на острый мшистый камень.

Удерживая в твердых пальцах готовое к выстрелу заведенное оружие, сделал три или четыре настороженных бесшумных шага, стараясь ступать шаткой, извечно изменчивой, как лунный прилив, кромкой танцующего дыма…

Первую тень он заприметил настолько легко и настолько почти сразу, что даже успел опрометчиво поверить в благосклонность чертовой стервы-удачи, протянувшей на ладони красное смоченное яблочко: хватило всего лишь подтечь сзади, пригибаясь к земле и ступая почти-почти на коленях-корточках. Резко выпрямиться в полный рост, еще резче вскинуть руки – одной ударить стволом в рот, выбивая передние зубы и запихивая дуло до болезненного столкновения с естественной преградой, а другой, согнутой в локте, обхватить напряженную вздыбленную глотку, всем прижавшимся сзади телом ощущая, как забилась словленная в клетку мышка, готовая припасть и к ногам, и к заднице – если только предъявить потешное желание, – и еще ко всему, что ей пожелают назвать, лишь бы сохранить себе чертову пятицентовую жизнь.

– Думается, ты у меня здесь сошка совсем мелкая, а, крысеныш? – пренебрежительным шепотом хмыкнул Микель, озлобленно и накрученно выплевывая каждое растянутое тихое слово на холодное неопрятное ухо. – Что, впрочем, для меня же и лучше. Давай, дорогуша, начинай шевелить своими паршивенькими ножками – поверь, прикончить я бы тебя, конечно, мог прямо здесь и прямо сейчас, но таскание мертвого тела – занятие крайне обременительное, ты ведь должен это понимать, правда?

Говорил он почти беззвучно, говорил строго на ухо, заталкивая в то каждый звук ударом железного молотка, и чертов тупица, столь опрометчиво попавшийся в руки, не понимающий, что отныне примерит на себя незавидную роль вовсе даже не никому не нужного заложника, а гребаного самопередвижного щита, покорно затряс головой, с легкой ноги следуя впереди мужчины туда, куда тот только пытался пойманного живца утащить.

Прокружив в дыму с несколько вальсирующих полукружий, Рейнхарт заприметил следующую тень – а следующая тень, обладая куда как более глубокой выдержкой и куда как более глубокими способностями да подкопленным со временем опытом, тоже заметила его.

Можно было с места выстрелить, можно было тут же уклониться, однако… – как назовешь, так и поплывешь, верно, мальчик мой? – лисы брали хитростью, Ренары и рыжие Патрики импонировали с недавних пор проходимцу-Микелю, и, быстро переменив отсутствующую в принципе стратегию, зиждущуюся исключительно на импровизации, ни стрелять, ни уклоняться он не стал.

Сделал вид, что заметался, пытаясь куда-нибудь увернуться в силу отсутствия мозгов и приличного присутствия собачьего страха, нарочито двигаясь так медленно и пришивая к себе прикрывающее бьющееся тело так плотно, чтобы уже без шансов, чтобы одно в одно, чтобы обязательно дождаться, когда тугоумный медленный громила выпустит свою пулю и совершит первую на очереди роковую ошибку.

Громила, втягивая через ноздри плавающие в дыму чужие нашептанные надикты, додумался до чертовой гениальности лишь спустя зародившуюся и сдохнувшую гребаную вечность, но в силу не слишком развитого воображения так и не сообразил, что мельтешение найденного предателя, упустившего за все это время с десяток блестящих напрашивающихся шансов изрешетить лысую башку, выглядело не то чтобы даже странно – а вопиюще и откровенно ненормально.

Правда, в тот решающий преломляющий миг, когда пушка была нацелена, а курок почти спущен – сраное жертвенное тело в лисьих руках забилось с исступленной силой, неожиданно сообразив ситуацию куда как живее своего бестолкового напарника и попытавшись не выбраться, так хотя бы предупредить и нагадить ненавистному неприятелю в ботинок: ублюдок замычал, ублюдок засучил ногами, ублюдок попытался перехватить руками чужую поясницу, отлепляя и отдирая, вынуждая злобно закусить губы, вспыхнуть проступившей по собственной воле яростью и, теряя контроль, глубже просунув лязгнувший металл, чтобы дулом в самую глотку, все-таки нажать на курок, прошивая брызнувшее кровью нутро всаженной разрывающей пулей.

В ту же секунду, не оставляя времени прийти в себя или усомниться в правильности дальнейших действий, подталкивая немедленно прибегнуть к последней оставшейся возможности и позволяя печенкой прочувствовать, что дым скоро рассеется, Рейнхарт, подкошенным, рухнул вместе с простреленным телом наземь, осторожно то с себя сбрасывая и отползая – одним лишь усилием локтей и чуть шевелящихся следом бедер – на пару метров поодаль – как раз вовремя, чтобы дождаться пробуждения лысой дубины и услышать басистое, пропитанное редкостно-паршивым итальянским акцентом, возмущенное восклицание:

– Эй! Кто стрелял? Хотя бы в кого из двух?

Микель невольно похолодел основаниями ладоней и затянувшими в запястьях жилами, вспоминая про оставшегося в доме драгоценного мальчишку и снова и снова моля и заклиная того, чтобы продолжал отсиживаться внутри, чтобы не смел вылезать, чтобы ждал и берег чертову драгоценную шкурку – а большего от него и не требуется, большего нельзя, с большим дядюшка Микель справится и сам.

На голос брутального созывающего идиота запоздало откликнулись – спустя одну пятую сбитой минуты из дымного тумана выплыла фигура другая, чуть более низкая, подвижная и щуплая, окутанная облаком волокнистых разбросанных волос.

Вытанцовывая подрагивающей шаткой поступью болотной настороженной птицы, прошла, ощупывая ступней каждый надлежащий шаг. Замерла возле сваленного наземь трупа из своей же чертовой команды. Наклонилась, коснулась на пробу двумя мазками ладоней и, снова выпрямившись, с раздраженным американским говором и шипением сквозь передние – определенно выбитые – зубы, выплюнула:

– Это один из наших. Fucking Майк Сталински. Ты, сраный идиот! Сраный безмозглый идиот, Джордано! Как можно было додуматься выстрелить в своего?!

– Да не стрелял я в него! – тут же окрысился голосистый громила. – Собирался, думал, но не стрелял – как сам Бог за руку удерживал. Не мог я выстрелить, когда он вел себя так… Так, чтоб его…

– Как? О чем ты вообще бормочешь, big baby guy? Говори так, чтобы взрослые дяди тебя понимали.

– Да пошел бы ты. А этот Майк – он просто вел себя чудно, Ирвинг.

– Ну-ка, ну-ка. В каком это смысле «чудно»?

– Одна жопа знает, скажу тебе честно. Как будто… как будто этому приятелю немного помогли… – голос его спал, растерял палитру, углубился, фыркнул раззадоренным бычарой с испанского продовольственно-промышленного ранчо тяжелых жизненных условий, где лучше уродиться бомжем или сраным земляным червем на свалке, чем коровой с пенисом между ног. – Как будто его кто-то тащил, Ир. Точно. Теперь я хорошо это понял. Он вроде бы еще и сказать мне что-то пытался, а я никак не мог сообразить, что происходит и почему пойманная в мышеловку крыса ведет себя так странно. Подумал, что, может, надеется на помилование или обдумывает, как тупо просрала свою жизнь, но…. Но выстрелить почему-то все равно не смог.

«Просрала свою жизнь. Точно. На вас, ублюдки… Лучше бы ты и дальше ничего не понимал. Блядь», – мысленно выругался внимательно вслушивающийся в чертов разговор – в буквальном смысле залегший на дно – Рейнхарт.

Времени таиться и мешкать не оставалось – изначально, провидением свыше и чертовой импровизацией сквозь пальцы, хотелось втихую выкурить их всех, снять одного за другим бесшумно и незаметно, плавая в тумане и играя в поганого призрака, как во всех этих блядских и врущих «Крепких Орешках» и прочей белиберде. Хотелось заставить выстрелить, хотелось заставить думать, будто они его прикончили, и в это же самое время прикончить всех их, именно той паскудной крысой ползая в ногах и сворачивая глотки, но теперь, когда оба блохастых пса, черт знает где поднабравшихся обременяющего человеческого разума, взяли наизготовку пушки и, прекрасно помня, чему их точно так же учили, сами склонились к земле, безжалостно воруя последние утекающие секунды, о подобной ванильной роскоши можно было больше не мечтать.

Вскинув руки с зажатыми в тех стволами, Рейнхарт, прицелившись и к твари одной, и к другой – выстрелил парой параллельных амбидекстерных взрывов, отчетливо видя, что в громилу попал, и тот, подкосившись, грузно сполз наземь, так и оставшись лежать сбитым раздробленным мертвецом, а вот в случае с поганым американцем заместо красного на циферблате игровой немецкой рулетки выпало черное, и пуля прошила только его правое плечо – пустяковая сквозная царапина для того, кто привык подгребать зеленое бабло граблями из обритой человеческой кожи.

Моментально вычислив, где затаился выкуриваемый неприятель, Ирвинг тоже вскинул звякнувший ствол, тоже выстрелил – на глушителе, почти без намека на смертный набат и даже толком не целясь, и Микелю стоило всех его умений и всей выработанной за годы чертового опыта маневренности, чтобы увернуться, чтобы отпрянуть в сторону и едва не сломать себе при этом засаднивший позвоночник, только вот…

Только вот оставался в рукаве «I’m fucking loving american guy’а» и еще один гребаный trick or treat: метательного ножа, зализанного и запрятанного предавшим дымом, Микель не заметил, и паршивое лезвие, прорезав плетью воздух, вонзилось в бедро острыми зазубренными зубьями, срывая с языка разозленное болезненное шипение.

На камни брызнула алая теплая киноварь, в голове зазвенело битым стеклом, дым истончился еще на одну прошивающую прослойку, и теперь – мужчина знал наверняка – его уже без труда могли разглядеть даже те две твари, что вынырнули из-за угла надвинувшегося сгорбленного дома, разрывая встречный холод неспешным похрустывающим шагом.

Он срочно нуждался хотя бы во временном щите-укрытии, у него потряхивало адреналином и страхом руки, из-за спины надвигался посвистывающий мотив «Where The Wild Things Are» ублюдок, в черном пустынном доме оставался дожидаться объятый даденным обещанием мальчишка, а гребаный гордый ноябрь шептал, что извечно верил лишь в плохих и жестоких, так слепо рвущихся в чертовом своем дерзновении выше цинковых звезд.

Ноябрь верил в них двоих, ноябрь был родом из того же безумного вымирающего племени, что и мальчик-Юа, ноябрь обдувал ему спину снежно-дождливыми ветрами, и Рейнхарт, вспомнив еще одну старую прожитую истину – когда у соперника в пальцах собрались все шулерские тузы, остается лишь ударить ногой и перевернуть проклятый стол, – усмехнувшись сквозь зубы вонзенным в железную петлю волком, выпуская из останавливающихся пальцев чертову осторожность, перекувырнулся через голову, спасая потрепанную пыльную шкуру от просквозившего над той патрона, и, подкармливая застоявшуюся ночь пулей собственной, мазнувшей одну из фигур лишь по вспоротой покрасневшей руке, с чужими досадными клыками у горла бросился на пытающегося прошить его американо тем единственным способом, что еще оставался ему подвластен – как на заре всех паршивых человеческих времен, только и только…

Врукопашную.

Кровь стекала по коже, облепляла горячей, закупоривающей телесное дыхание влагой. Заливалась за ремень частично сдернувшихся штанов и скользила по левому костлявому бедру, доставая до чашечки подогнутого колена и бугорка округлой лодыжки – Юа чувствовал, остро чувствовал, как мерзко его телу, как странно его телу: липко, муторно, шатко в контексте утекающего рывками линейного времени, но отчего-то…

Отчего-то вовсе не больно.

Не так больно, как должно, когда мясо сквозит убивающей его голодной раной.

Нож, просадивший плоть до хрустнувших слабых костей, вынули в тот же миг, что и вонзили, кровь брызнула тугой горячей струей в пробоину, голова завертелась кругом, а в ноздри ударили запахи сыромятной свиной кожи и жидкой ртути, и за темными ресницами покачивалось то самое неповторимое небо, под зимним сиянием которого бери и властвуй, так просто и так легко бери и властвуй, и все поверят, что ты отныне король.

Юа привычно терпел, Юа болезненно шатался, Юа позволял затаскивать себя обратно в дом, попутно выпустив из рук вложенный туда Рейном нож, оставляя один лишь недоуменный требовательный пистолет, но совершенно почему-то не помня, как и зачем тем нужно пользоваться: то ли жать на крючок, когда целишься в противника, то ли жать на крючок, когда пытаешься попасть в самого себя, только…

Только кто из них оставался противником, а кто – им самим, Юа тоже больше не понимал.

Микель все не появлялся, оглушившие сердце выстрелы смолкли, дым с концами рассосался, вокруг сомкнулись стены поглотившего снова дома, и мерзкий мохнатый человек – если он, конечно, был человеком, а не каким-нибудь невиданным чудовищем, – напевающий под нос старую заезженную песенку о мальчике по имени Сью, с насмешкой уверял, что:

Well, I grew up quick and I grew up mean.

My fist got hard and my wits got keen.

Roamed from town to town to hide my shame,

but I made me a vow to the moon and the stars,

I’d search the honky tonks and bars and kill

that man that gave me that awful name…

– Твоего любовничка больше нет, бедный вертлявый крысеныш. Никто за тобой не придет. Просто смирись и веди себя тихо. Тогда тебе будет почти хорошо.

Юа ему и верил и не верил, Юа ощущал, как рвутся его волосы в чужих грубых пальцах и как пытаются заупрямиться шальные ноги, но терпят не то чтобы совсем удачу – чем больше они сопротивлялись, тем сильнее из разодранного подреберья текла кровь. Чем сильнее текла кровь – тем невыносимее кружилась голова. Чем невыносимее и дурнее кружилась голова – тем меньше в легких оставалось исцеляющего воздуха, и тем меньше Юа понимал и узнавал проклятый перевернувшийся уродливый закон, и единственное, что у него теперь получалось все лучше и лучше – это случайно обретенный дар плакать так тихо и беззвучно, чтобы никто даже не догадался об этих чертовых текущих слезах.

Царство нигредо поработило его, лоскутный мир просрочился, тотальная дезориентация сводила с ума, и пока где-то там – под прогнувшейся до сгиба крышей – болтался призраком знакомый уже господень лик, сотканный из молочной туманной субстанции, чужих сновидческих мечтаний и тщетных надежд на нисхождение освобождающего света, мальчика, ударив по голове рукояткой охотничьего ружья, остановили перед погребальной кроватью, остро пахнущей запахами крови, впитанного желания и недавних свершившихся таинств.

Запах немного отрезвил, запах немного напомнил, пусть и скручивая пополам только-только просочившиеся воспоминания, разрезая по кускам и деля их между Уэльсом и неизвестным ему человеком-оборотнем.

– Здесь, значит, ты порешил одного из наших? – задумчиво протянул тот, оглядывая пустую надруганную кровать, не оставившую на снятых и сгоревших простынях никаких греховных следов, и Юа – вопреки заторможенности души и разрушению разума – не смог удержаться от непонимающе вскинутых глаз – двух кусочков отшлифованного антрацита, – задавая тугой туманной глухотой вопиюще кричащий вопрос. – Я видел, – поясняя, хмыкнул неизвестный убийца, постучав себя дулом по затянутым стеклами темных очков глазам. – Я видел, как ты вонзил в него свой ножик. Я был третьим. Тем, кого ты не смог поймать.

Юа неуверенно приоткрыл охрипший ободранный рот, но не сумел выдавить ни звука, тупо и отрешенно ощущая, как его грубо хватают за шкирку, издевочным швырком бросают на постель.

Раскладывают, точно гибкий покорный кусок толченой теплой глины. Нависают сверху, надавливают коленом на занывший живот, выпуская из открытой раны еще и еще свежей выжатой крови, чтобы уже наверняка затряслось тело и во рту обосновалась слабая анемичная тошнота скорого завершения.

Распятый перед безымянным своим палачом, юноша с точно таким же безразличием скосил уставшие глаза, посмотрел на все еще зажатый в его пальцах пистолет, который от него даже не попытались отобрать: сломленный волк – уже никакой не волк, сломленный волк – собака, а собак боятся одни лишь крысы да мелкая нечисть, да и его самого теперь принимали за маленького мальчика, за тщедушного сломанного труса с порванной тонкой кишкой, что уже не воспротивится, не соберется, не выкарабкается из обрушившейся поганой ямы под громким и тусклым названием «жизнь».

– А ну-ка выбрось ты свою игрушку, парень, послушай моего совета, – понимающе хмыкнул палач, и Юа, не видя ни единой причины, почему должен воспротивиться, послушно разжал пальцы, с новым приливом отрешения глядя на странного мужчину, в знакомом танце разложившего его на постели, но отчего-то ни разу – даже близко – не похожего на того, кто должен был, просто должен был, обладать…

Обладать…

Обладать желтыми глазами и аккуратно-священной родинкой под левой скулой: они же, хреновы индийцы, уверяли, будто родинки – знаки богов, отметки, отличительный знак, стигмат мудрой пожитости, и чем нагляднее эти самые родимые пятна, чем ближе к лицу, тем с большей любовью относится к их носителю непредсказуемый небесный господин, тем богатее почести однажды нислягут на его плечи.

Обладать смуглыми играющими пальцами, гибкой, но крепкой шеей, твердыми буграми жилистых плеч, очерченных алыми бороздками от раздирающих шкуру агонизирующих ногтей.

Обладать холмами окрыленных ястребом лопаток, тугой сильной спиной и поясницей, которую так нестерпимо алчно хочется ощупывать, терзать, царапать и вжимать в себя ближе, ближе, еще невозможно ближе.

Обладать бедрами, покачивающимися и движущимися столь соблазнительным ритмом даже во время чертовой незаурядной походки, что в горле моментально пересыхает от одной только мысли о куда как более тесном с ними знакомстве, и безумно жаждется обхватить их ногами, сжать, заплестись нерушимым гордиевым узлом.

Обладать пижонски-развязной – и вместе с тем собранной, вальсирующей, кружащейся в вечном пьяном латинском танго – манерой ходить, передвигаться, держаться и просто говорить, маня пройтись по облакам и собрать в карман пригоршню дышащих, омытых осенней – то есть пожизненной и самой горько-сладкой – влюбленностью ветров.

Обладать неповторимыми волосами-губами-подбородком и излюбленным птичьим патрицианским носом, тоже пахнущим просмоленным полынным табаком.

Тот, кто хранил в себе все эти безумствующие сокровища, был невыносимо далеко, был снаружи, был в последних лепестковых цветах селитрового дыма, а здесь…

Здесь и сейчас оставался лишь…

Лишь один он, потерявший способность жить одиночеством мальчишка, и наложивший на него свое проклятье оборотень из плачущего по углам Чернолесья.

– Полежи спокойно, парень. Ты, может, и не виноват ни в чем, что свершилось, и не мое дело судить да швырять камнями, когда и сам такой же, как ты, но работа есть работа, тебе ли не знать. Я действительно постараюсь, чтобы тебе не было больно. И потом… Сейчас ты будешь прямо как принц, принимающий свою смерть в постели. Разве не мечта, а? Она ведь одна на всю жизнь, эта проклятая смерть, и жаль, что многие в упор не понимают, каких она на самом деле заслуживает почестей…

Юа не знал, смеялся этот человек, потерявший в черном стекле свое лицо, или все-таки не смеялся, а был так же серьезен, как скукожившаяся вокруг атональная темнота, но пальцы мальчишки дрогнули, огладили сталь, изгибы, затворы, барабан и…

Спусковой крючок.

Напряглись, становясь растянутыми отвердевшими бычьими жилами в лучах сгорающей предутренней ночи.

Вместе с тем горло Юа вдруг почувствовало, как на него опускается медвежья рука, ощупывающая, находящая и пережимающая источник животворящего тока одним касанием резко сцепившихся пальцев.

Тело, отзываясь всегда одним и тем же вариантом, пришибленно содрогнулось, покорно выгнулось, в неистовой пульсации воспротивилось быстрому надвигающемуся завершению, когда еще даже не успело толком распуститься за свои чертовы семнадцать весен, а пальцы…

Пальцы, сжимающие железный ствол, дрогнули снова.

Юа уже не ощущал холода или инородности слившегося с ним неодухотворенного человекогубца, Юа не понимал разницы между теплым и ледяным, между светлым и темным, между руками чужого человека-зверя и руками его собственными…

Но когда боль вконец истекла и покинула его, когда все завертелось подорванной детской каруселью и последний одиночный титр нашептал на ухо, что ему действительно жаль, что не в его все происходящее власти, что лучше просто протянуть ладонь и послушно побрести следом в край всех утерянных на свете детей, пальцы Уэльса, самостоятельно решившие, что перед смертью уже все равно, перед смертью уже глубоко наплевать, стиснулись свинцовой хваткой, послали по локтю и нервам короткий приказной импульс, пытаясь дозваться до запечатанной в черепной коробке божественной вычислительной машины. Пальцы освободили все зажимы, ударили пронизывающим разрядом, оживили и дернулись, и правая обездвиженная рука, вопреки собственному изумлению вскинувшись и обхватив непонятного застекленного человека объятием за напрягшуюся железную спину, уткнувшись в ту сталью мертвого дула, нажала на курок, позволяя душе оглохнуть, а полуслепым глазам в последний раз повстречаться с глазами иными – распахнувшимися навстречу вспышкой застывшего в глубине ребенка, удивленными, кристально-серыми и ни разу, ни разу не важными, не теми, не значимыми, не искомыми. Просто…

Просто человеческими.

И всё.

Полежав с немного на надломанной ноющей спине, помучившись под навалившимся сверху добивающим весом, снова и снова ворующим его кровь, Юа кое-как тот отодвинул, кое-как выкрутился, выпутался, тонким извивающимся мотыльком сползая из-под затихшего мертвеца на холодный пол.

Поднял белое березовое лицо, глядя на убитое им тело без капли сожаления или грусти – те еще придут, но придут много и много позже, когда жизнь все расставит по угодным ей местам и страхи отпрянут в свою извечную шахматную тень.

С Богом не спорят, вопрос «за что?!» – самый нелепый из всех, что только можно задать, и безумие заставляет дышать намного лучше самого крепкого кофе, поэтому иногда – когда иного выбора больше не существует – бывает даже простительно стать на время безумным.

Юа почему-то вспомнил, что на дне его голландского вычурного ранца лежит запечатанный армейский осенний табак, что в убивающем полусне ему слышалась безгласная песнь убитого апостола Иоанна, потерявшего за тремя оливковыми холмами свои пристегивающиеся крылья. Юа – немного близоруко сейчас – покосился на собственную разбрызганную челку, качающуюся на сквозном ветру под каждым незначительным выдохом, словно колосья сладкой сентябрьской пшеницы, в стеблях которой попрятались обклеванные угольным вороньем солдатские мертвецы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю