Текст книги "Стокгольмский Синдром (СИ)"
Автор книги: Кей Уайт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 98 страниц)
И лишь тогда, когда к горлу ударила тошнота, когда тело доломалось и прекратило пытаться сопротивляться, когда мальчишка перестал верить и соображать, что обладает жизнью и волей собственной, а не той, что давила невидимым ошейником на глотку, Микель Рейнхарт, ухватив его за волосы и запрокинув покорную голову, впился зубами в трепетную шею, прокусывая ту до крови, вместе с тем хватаясь за выступающие ребра и, вжимаясь всем раскаленным мокрым телом, с хрипом и рыком кончая в разодранное нутро тлеющей липкой струей, ставя несмываемое клеймо преемника ревностного и нетерпимого La Barbe bleue.
Комментарий к Часть 31. La Barbe bleue
**La Barbe bleue** – Синяя Борода.
**Нифер** – неформал.
**Магдалена Кармен Кальдерон, Фрида Кало де Ривера** – мексиканская художница, наиболее известная своими автопортретами.
**Грюнендаль** – одна из разновидностей бельгийских овчарок. Представляет собой крупную собаку с густой черной шерстью
**Вилланелла** – жанр итальянской лирической поэзии и многоголосной песни. Форма строфическая. Исполнялась под аккомпанемент лютни или a капелла.
**Овечка Долли** – первое клонированное млекопитающее животное, которое было получено путем пересадки ядра соматической клетки в цитоплазму яйцеклетки. Овца Долли являлась генетической копией овцы-донора клетки.
**Меконопсис** – мак.
**Кининг** – вопль фей, фэйри, ведьм или баньши, который предвещает смерть тому, кто его услышал.
**Стиль Dongyang** – древнекитайский стиль резьбы по дереву. По праву считается одной из самых элегантных форм рельефной резьбы в мире. Стиль зародился еще в седьмом веке и процветал более 1000 лет. Благодаря многослойности композиций и множеству деталей, при их просмотре создается настоящий 3D-эффект.
**Фэй Лянь** – в китайской мифологии божество ветра.
**Шепардский** – пастуший.
========== Часть 32. Сольвейг ==========
Сольвейг! О, Сольвейг! О, Солнечный Путь!
Дай мне вздохнуть, освежить мою грудь!
В темных провалах, где дышит гроза,
Вижу зеленые злые глаза.
Ты ли глядишь иль старуха-сова?
Чьи раздаются во мраке слова?
Чей ослепительный плащ на лету
Путь открывает в твою высоту?
Знаю – в горах распевают рога,
Волей твоей зацветают луга.
Дай отдохнуть на уступе скалы!
Дай расколоть это зеркало мглы!
Чтобы лохматые тролли, визжа,
Вниз сорвались, как потоки дождя,
Чтоб над омытой душой в вышине
День золотой был всерадостен мне!
Александр Блок
Новые сумасшедшие сны насмехались над Уэльсом улыбками горящих подземных саламандр в черных коттах по стройным и гибким чешуйчатым туловам.
Саламандры эти размахивали пятипалыми лапами, скреблись когтями о песчаный карст подземных пещер и, зазывно заглядывая в приблудившиеся глаза заточенной под зрачок округлой радугой, отплясывали вокруг мутных смолистых чугунов, в которых булькало склизкими пузырями непонятное колдовское варево дубово-желудевого оттенка, шаманские танцы.
Варево пахло сброшенным оперением перелетных птиц, побывавших семь недель назад в Норвегии – перья различимо дышали аквавитом, то есть водкой из картофельного пюре да пряных прованских трав и шапочных снегов, – ягодным ягелем и растопленными шоколадными батончиками с…
С ореховой нугой, кленово-липовым сиропом и тертой звездой заместо сахарной пудры.
Обычными шоколадными батончиками со звездной начинкой, вытащенными из такой же обычной картонной фабричной коробки с прилагающимся штрихкодом китайской страны и размалеванной пятилетними детьми-компьютерами упаковкой.
Саламандры вежливо, как истинные джентльмены ящерного племени, раскланивались. Уверяли, что Юа, стало быть, понимает, насколько трудно с непривычки разжигать новое волшебное пламя под таким же новым неопробованным котлом, и Юа, не особенно соображая, о чем они все говорят, шевеля своими маленькими длинными язычками в лиловых присосках, кивал, соглашался, после чего, снимая с головы зеленую папоротниковую шляпу – дурной шутовской колпак с пером альбатроса в петле, – картинно сгибался – сила здешнего притяжения сама решала, когда приходило время отвесить очередной поклон, даже если рядом никого, кто мог бы этим поклоном насладиться, не было – и, жмуря глаза от чересчур яркого солнца, загоняющего в норы всех утренних крыс, шел себе дальше и дальше, недоумевая, откуда в подземных вроде бы пещерах может взяться и солнце, и вот…
Внезапно, лес.
Лес, к слову, был чертовски большим, шумным и не подчиняющимся ни одному знакомому Уэльсу правилу: проклевывающиеся юные деревца пролезали сквозь щебни да камни прямо на глазах, разбрасывали вокруг расчесанный вердрагоновый мох, начинали пахнуть арабским персиком, перемолотым миндалем с эвкалиптовой приправкой, темной маргаритковой сливой и спелостью припорошенных пылью листьев черешневого цветника. Где-то пробивались плещущим источником голубоватые в своей лазури грибные ручьи, где-то ложились на крыло лебяжьи вьюнковые акации, поднимающиеся к небу и заменяющие сияющими бутонами строптивый полумесяц, и Юа, щуря глаза да кусая от растерянности губы, думал, что вокруг-то до сих пор продолжало царить до скрипа промерзшее зимнее утро: вон и холодком попахивало, вон и пещерные стены кусал стекольный батюшка-иней, вон и там, дальше, где деревья прекращали дурить да самовольно шевелиться, поблескивали в зарнистой крошке наметенные ветром рассыпчатые сугробцы…
Юа отбрыкивался от этого дурдома всеми силами, но румяные яблочки, где-то в иных краях зовущиеся попросту «утром», с доброжелательных ивовых веток брал, неуверенно покусывая сочные бока зубами и лениво думая, что утра – они все-таки, оказывается, разные.
То невыносимо горькие на вкус, будто глотаешь на завтрак перец с табаком, то нежно-сладкие, будто топишь в малиновом липком соке сливки и посыпаешь сверху горстью синей голубики.
Утра – они удивительно разные…
А за грядой из луковичных стрельчатых цветков в аккуратных гончарных горшочках, собирающихся зацвести прямо к Рождеству, он вдруг столкнулся нос к носу с…
Наверное, Лисом.
Вообще Юа, никогда прежде живых лисов не видевший – в зоопарки он захаживал так же часто, как иные его одногодки, бывало, наведывались в пенсионно-престарелые дома какой-нибудь там Небраски, когда сами жили в Барселоне или вот, например, в Сибири… то есть, собственно, никогда, – до конца убежденным, что перед ним все-таки именно Лис, не был.
Зверь оказался подпало белес и вместе с тем рыж, обладал вовсе не таким уж и пушистым хвостом, как мальчику привыклось думать посредством читанных в детстве сказок, да и был куда как мельче даже самого обыкновенного английского спаниеля.
Зато у него водился обширный синий бант на шее, прищуренные желтоватые глаза – очень пройдошные и очень, очень знакомые, – белые перчатки поверх беспалых лап и удивительная привычка держаться ровно, на двух задних ногах, обматываясь этим вот куцехвостом на манер некого…
Шарфа там, скажем.
Или вот боа, связанного старушенцией-зимой в канун перед воскрешающим ее дряхлую шкуру Имболком.
Еще же у Лиса было то, что называлось Adventskalender – календарь, который на самом деле пряничный домик, где за стенками таятся двадцать четыре окошка, марципановые свечки-птички, иглистые елочные венки, маленькие томте-гномы в алых шапках у порожков и подарки из приоткрытых в приветствии рам.
Лис был чрезвычайно увлечен своим полупряничным домом, но когда Юа, сомневаясь в правильности каждого своего поступка, подошел поближе – быстро вскинул кверху острый длинный нос с блестящей пуговкой, принюхался, расплылся в довольной лисьей улыбке и, отшвырнув безделушку к корням зароптавшей ивовой яблони с виноградными пончиками на ветках, тут же приподнялся на ноги, отвесил галантного поклона с лапой у сердца – все больше и больше начиная кое-кого чуточку стершегося из памяти напоминать – и…
Сказал вот вполне по-человечески…
Или, может, это просто Юа, наконец, научился говорить да лаять по-лисьи:
– Доброго утра тебе, моя прекрасная Беллочка…
Новое причудливое имя, которое немножко слишком, слишком и слишком во всех своих смыслах, ему вовсе не приснилось: едва Юа – сонный, взлохмаченный, страдающий невыносимой припухлостью век от короткой передышки ни разу не вылечившего сна – раскрыл глаза, пытаясь собрать воедино крупицы зрения и вылепить из разбегающихся частиц лицо склонившегося над ним Рейнхарта, как тут же снова, вышептанное куда-то на самое ухо, услышал это вот:
– Беллочка…
В условиях обычных юноша бы, наверное, воспротивился: нет, ну в самом деле! Срать уже даже на всех котиков, котяточек и прочих приблудившихся усатых похабников, срать на однокрылых ангелов и на бесконечных мальчиков-юношей-солнышек-дорогуш.
Вообще на все срать.
Срать.
Но, черт, Беллочка…
Беллочка, как ни крути, не вписывалась в привычную расстановку этой своей… ландышевой напудренной мягкостью, наверное. Беллочка была какой-то бабской принцессой с феньками да кружевами вдоль надушенного духами горла, и Юа на будущее дал себе зарок, что надо будет придурочному лису пыл-то поугасить, призаткнуть богатый на извращения – и лингвистические, и не лингвистические… – язык, но сейчас…
Сейчас он слишком хотел обратно спать, чтобы обращать внимание на какую-то там придурковатую Беллочку, делающую из него не страшного в своей аутичной замкнутости аскетичного недорощенного брюзгу, а хренову коронованную деваху-на-пушечном-ядре – чтобы заметить легче, быстрее да проще, а не возиться половину ночи с чертовой горошиной, пытаясь ту из перин-пуховиков отколупать.
Услышав еще одну «Беллочку», зародившуюся точнехонько после вчерашних пыток, Юа поморщился, отмахнулся на пробу рукой, пытаясь выключить в громкоговорителе по имени «Рейнхарт» расшумевшийся с утра пораньше звук, и, страдальчески простонав, уткнулся носом в теплую подушку, практически готовясь умолять чертового садиста с лисьей рожей дать ему побыть в уютных постельных залежах еще хоть чуть-чуть. На задворках сознания тут же мелькнула мысль о сомнительном долге перед обществом и тюремной школе, которая – на пару с долгом – была тут же отправлена на задворки еще более далекие. Шевельнулось там же и что-то о том, что нужно, кажется, куда-то ехать и куда-то бежать, но ехать-бежать-ползти было все-таки вроде бы особенно некуда, и Юа, посчитав, что разговор окончен, и не видя ни одной причины, стоящей того, чтобы куда-либо вылезать, скомканно, хрипло и лапидарно выбормотал заплетающимися покусанными губами:
– Спать… ну же… давай спать, Микель…
Приглашение было соблазнительно заманчивым, он сам это прекрасно осознавал, да и…
Обогревающего печкой лисьего бока отчасти не хватало для полноты покоя, поэтому мальчик, шевельнув бессильными пальцами, попытался мужчину ухватить и оставить на месте рядом с собой, но тот, никак не желая побыть в это чокнутое утро обычным ленивым хаукарлем, ласково его руку перехватил, огладил костяшки. Поднес к губам, касаясь медленным поцелуем. Огладил растрепавшиеся волосы и, легонько чмокнув еще и в лоб, дабы завершить привычный ритуал пробуждения, тихо вышептал:
– Шторм закончился, душа моя. Помнишь, о чем я вчера говорил? Сегодня мы с тобой повезем лорда Кота в его прощальное плаванье…
Юа вымученно захныкал, чувствуя, как в ноздри пробирается тихий запах сырой хвои, и упрямо зажмурил ресницы: раз возвращались окружающие запахи, значит, скоро обещалось прибыть и полноценное пробуждение, а он, ощущая себя так паршиво, как не ощущал уже давно, ни за что просыпаться не хотел, ни за что никуда ехать-идти тоже не хотел, и вообще ничего, кроме сна, Рейнхарта да еды не-не-не.
– Нет… нет же.. не хочу… я… – страдальческим стоном почти-почти прорыдал Уэльс.
Воинственно царапнул лисью руку, прикусил от поднимающейся в голове боли подушку…
И вдруг почувствовал, как его бережно и любовно накрывают поверх макушки увесистой громадой одеяла, как оглаживают щеки и как, запечатлев по горячему поцелую на каждом веке, укатывают практически в этакий китайский пирожок с неизведанной начинкой да очень, очень недоброжелательной запиской грядущей судьбы – ну, право, любому, кто его повстречает и проявит хоть какие пожелания да надежды, судьба так или иначе улыбнуться не сможет.
– Микель…? – из последних сил прошептал разморенный домашний мальчишка, понимая, что внезапно предложенному усыпляющему соблазну не волен сопротивляться совершенно никак. – Что ты…?
– Поспи еще, моя Беллочка, – приглушенно послышалось откуда-то сверху, из-за одеяльных завалов-сугробов-дюн.
Огладило, притиснуло на мгновение к себе всего, а затем, утрамбовав злободневный рисовый пирожок сверху еще одной подушкой, чтобы от умилительного зрелища частоколом закололось быстрое-быстрое сердце, оставило в покое, растворяясь в размытых утренних запахах, плавучих туманных штрихах, каплях успокоившегося дождя за стеклом и улыбке черногривой Белоснежки, впрок запасшейся чертовым молотым…
Кофе.
Vanlang-ом так каким-нибудь или вот Carte Noire.
Юа поерзал, пожевал краешек одеяла. Подумал, что воздух почему-то горчит чем-то невыносимо… апельсиново-рыжим, прямо как недавние отведанные утро-яблоки или где-то там же виденные грибы-лисички, и, прикрыв обратно вересковые пустоши ресниц, свернулся в своей пухово-бамбуковой норе черно-белой пандой, буквально тут же проваливаясь в продолжение сомнительно приятного сна, где золотистый с белым подпалом Лис, щуря умные желтые глаза, брал мальчишку под руку, увеличивался в размерах и, укрывая хвостом уже его, а не самого себя, предлагал провести маленькую безобидную экскурсию по Подлеску Рождественских Венских Сосисок…
⊹⊹⊹
В результате того, что раннее утро было бессовестно проспано, Юа оказался втянут в воронку туго затягивающихся событий с резкого, обухом, толчка в спину да безжалостного пинка под задницу, когда Рейнхарт, желающий продлить его отдых настолько, насколько это вообще было возможно с ним-то рядом, содрал с пробудившегося в вопле мальчишки одеяло, окутал мокрым холодом отсыревшего за ночь воздуха и, бормоча что-то о том, что нужно поторопиться, потому что и карета уже подана, и лорд Кот нервозен и готов, принялся Уэльса, шатаемого из стороны в сторону лоскутным болванчиком с мучной набивкой, стремительными рывками…
Одевать.
Правда, в процессе, как только дело дошло до манжет на теплой шерстяной рубашке в клетку, остановился да прервался: Юа видел, как побледнело его лицо, как наполнились любопытным оттенком вины кошачьи глаза, когда мужчина, ласково попросив оставаться на месте, куда-то снова подевался, на миг позволяя хорошенько вспомнить и еще разок опробовать на кислый вкус ту тревогу, что неминуемо охватывала Уэльса, когда он был вынужден полуголым дожидаться гребаного психопатского волка, ушедшего в лес да по сюрпризы, однако…
Долго она – чертова тревога, в смысле – не продлилась: пусть дом и вздыхал в сумрачную дождливую взвесь, успокаиваясь от покусавшего ночью шторма, пусть тело и постель все еще горели следами-ожогами вечерних событий, но за окном перемигивались фары дожидающейся машины, по кромке стен бродил задумчивый утренний Карп, прокладывающий себе врата между мириадами кошачьих миров, да и Микель, растерявший всю свою чудовищность, ощущался теплым, знакомым, ни разу не пугающим и, что главное, куда-то воистину спешащим.
Спешащий Микель – это Микель, у которого абсолютно ничего – ну, или практически ничего – не припасено в карманах да рукавах, потому что если Микель торопится – значит, ждет чего-то, что находит для себя как минимум интересным, а если он находит что-то интересным – следовательно, торопится к тому навстречу и отвлекаться на всякие прочие мелочи, могущие, в принципе, и подождать, не станет.
В итоге Микель вернулся с бинтами.
Марлевыми бинтами, ножничками, флаконом йода да перемазанной в себе же самой зеленки.
И пусть Юа бился, пусть шипел и рычал, что не надо, что и так заживет, что не смотри ты, тупой лис, туда, куда тебе смотреть не нужно – лис этот, конечно же, смотрел все равно и смачивал йодом-зеленкой растравмированные запястья тоже все равно, накладывая поверху эластичные бинты и осторожно перевязывая крахмальными надкушенными узелками.
То же самое он проделал и с лодыжками, там же, на месте – то есть в ногах и на полу, – аккуратно надев поверх мальчишеских израненных ног теплые носки из оленьей шерсти, и Юа, старательно отворачивающий лицо и делающий вид, будто ничего не чувствует и не видит, в итоге оказался копией этакого мальчика-эмо с очень тонкой душевной экологией, ранимым сердцем, непригодным для фильтрования окружающей грязи, и явными – налицо да на два перевязанных запястья – склонностями к суицидальным порывам, которых никогда не мог отыскать в себе даже при всем огромном желании, что иногда, еще в детстве, мальчишку и накрывало ленивым талым любопытством.
Юа точно знал то, что не понимал ровным счетом ничего из происходящего: голова его кружилась, руки и ноги – особенно в области самых беззащитных местечек – ныли, глаза толком не раскрывались, во рту царила мерзостная желудочная горечь, а задница снова отказывалась подолгу выдерживать сидячее положение, хлюпая треклятой мокротой: что-то там Микель все-таки вчера изволил подтереть, но, видно, не все и не до конца; Юа вообще уже давненько смутно заподозрил, что у чертового психопата имеются целые ворохи особенных наклонностей-фетишей, и хождение мальчишки с его спермой в оттраханной заднице – явно занимает главенствующее место одного из них, из этих обескураживающих хмельных извращений.
Разодетого во все одежные слои из тех, то только попались Рейнхарту под руку, Уэльса маленьким неуклюжим снеговичком вздернули на ноги. Придерживая за плечи, повели в прихожую, где, всунув в зубы двойной бутерброд с рыбьим маслом, а в руку – чашку с остывающим какао, спустились вниз и принялись торопливо, но бережно обувать, оглаживая кончиками пальцев стянутую бинтами носочную кожу.
Юа…
Не возражал уже совершенно ни против чего.
Стоял, голодно жевал свой бутерброд. Давился горячим пока какао, когда ботинки все-таки стягивали слишком туго чертовой шнуровкой, и по телу пробегала ломкая холодная дрожь. Косил глаза на Микеля, который обычно ленивый-ленивый, только с пинка с места и сдвинешь, а этим вот утром носился так, будто напился накануне да на завтрак какого-нибудь… сваренного теми же саламандрами бодроперцового зелья. Косил глаза на тупую рыбину, явно готовую к отправлению в финальное эпическое плавание к острову Крит: рыбина, сгруженная в самую мелкую и узенькую из тех кадок, что только отыскались в нескончаемых и щедрых на воображение лисьих залежах, примотанная крепкими веревками да собачьими кожаными ремнями, ютилась в обхвате старушечьей инвалидной коляски, предназначенной под весьма и весьма габаритную даму… ну, или, может, не даму, а кого-нибудь из тех безызвестных, кто затерялся за семидесятью тремя полами, изначально созданными Богом, но как будто бы разделенными его же потугами на пола всего лишь два: а вот просто так, чтобы помучились, идиоты такие.
Откуда, конечно, взялась именно инвалидная коляска, а не какой-нибудь там бомжеватый экс-самокат – было немножечко непонятно и даже немножечко любопытно, но, в конце всех концов, речь-то шла о фантастическом мистере фоксе…
О фантастическом мистере фоксе, мать его инопланетную.
Инвалидную вот тоже.
Потому что ну разве земная да здоровая могла такого уродить?
Рядом с мистером фоксом, как Юа успел убедиться с энное количество раз, помноженное на такую же энную бесконечность, удивляться всегда и везде категорически воспрещалось.
Чтобы, как говорится, не тело, так хотя бы нервы оставались в целости…
Хоть как-нибудь.
Через десять неполных минут, пробежавших по петлистому кругу лапками клубочно-ниточных мышек, Микель, тщательно снарядив и экипировав примолкшего мальчишку, постояв перед тем на коленях и оцеловав подрагивающие руки, потершись-поластившись о живот и поглядевшись в распахнутые стыдливые глаза, наконец, соизволил вспомнить, для чего и почему вообще все это предназначалось, и, огладив напоследок скользкую рыбью башку, плещущуюся мимикой то взволнованной, а то и печальной, покатил свою старушечью коляску к кабинке такси, водитель в котором, выронив на кожаную обивку соседствующего сиденья сигарету, бесстыдно долго и бесстыдно сомнительно глядел на странное со всех сторон трио, пока – с пинка и яростной подачи выбесившегося Рейнхарта – не сообразил высунуться наружу, плюхнуться ногами в обитых шерстью ботинках в лужу, и, чертыхнувшись да резко упав в настроении, потащился открывать багажник, дабы пристроить эту трижды гребаную больничную коляску.
Одну только коляску, потому как рыбину в бочке сумасшедший человек, конечно же, порешил забрать с собой в салон.
И плевать, что животных в том провозить настрого воспрещалось: против резонного замечания мужчины с опасным лицом, что рыба – не есть животное, хоть она и Кот, бывший рыбак и нынешний водитель, проведший рядом с морской стихией четыре десятка лет отмирающей жизни, пойти во благо собственной угоде…
Не смог.
⊹⊹⊹
Вопреки тому, что Рейкьявикский порт Гранди начинал встречать свои первые бодрствующие минуты уже с ранних шести утра, когда на борт очередного баркаса, обитого ржавым грязным железом, опускалась черноголовая северная чайка, протяжно кричащая в небо морским тюленьим котом, на самом деле никто кроме тех же чаек, покорных судов и бойкого залива не просыпался: мужики в рабочих костюмах-комбинезонах, тоже показавшихся Уэльсу сплошь грязными, ходили хмурыми, небритыми и всячески неприветливо-опасными. Любой такой, если подойти с неправильно угаданной стороны или не вовремя одернуть, мог без лишних раздумий дать в челюсть медвежьим кулаком и, перекинув через плечо косу-бороду, разрычаться пуще мажорной многобальной волны, время от времени захлестывающей каменные пирсы да серые пристани.
После вчерашнего природного бедствия половина вывесок, приглашающая на рыбацкий завтрак или ранний обед – на момент прибытия Уэльса с Рейнхартом часы остановились где-то между мучительными восьмью и девятью часами, – валялась на земле, другая половина билась на прибрежных волнах, что никак не могли погасить адреналина и прекратить пытаться поднять новый штормящий вал, задевший накануне крылом нептунового дракона.
Вывеска с пробитыми в ней громадными электрическими синими буквами, лишенными питания и складывающимися в – ни о чем, по сути, не говорящее – словечко «Kaffivagninn», и вовсе обнаружилась запутавшейся в ветрилах небольшой рыболовной яхточки, прикорнувшей в истоке миниатюрных верфей, и Микель, уловив потерянность мальчишки и смутное желание к чему-нибудь эту вывеску приплести, чтобы хотя бы так отрешиться от продолжающих и продолжающих слипаться глаз, негромко пояснил, ласково поглаживая озябшего детеныша по холодной щеке:
– Ты видишь перед собой частичку вон того замечательного кафе. Того-того, которое длинное, беленькое, страшненькое как ослиный хлев и, на первый взгляд, совершенно безвкусное. Правда, пусть выглядит оно и неказисто, но кормят там вполне сносно и даже вполне аппетитно: думаю, ты бы не отказался от датского открытого сэндвича с креветками и плошки свежего морского супчика с кусочками обжаренного тунца. Да и я бы не отказался и с удовольствием пригласил бы тебя прямо сейчас на завтрак, милая Белла, если бы не одно маленькое паршивое «но»: по утрам там все просто-таки кишит щетинистыми брутальными мужчинами в комбинезонах, которые напиваются на долгие часы вперед кофейком и жуют за обе щеки чудные пончики «клеинур», которые, собственно, тоже весьма и весьма недурны…
Юа – как и Микель, кажется – был, мягко говоря, все еще зверски голоден: какой-то жалкий кусок хлеба с таким же жалким рыбным паштетным маслом воспринялся желудком за откровенное издевательство после всего того буйного кошмара, который Рейнхарт устроил вчера накануне, но, раздумывая, что во благо утоления голода придется торчать в одном помещение с кипой шумных орущих мужиков, тошнотворно пованивающих свежей рыбной слизью, кишками да чешуей, он поспешно пришел к выводу, что как-нибудь перетерпит и поест попозже.
О чем, помедлив, и сказал господину фоксу, натыкаясь на вполне ожидавший подобного ответа кивок и разбегающийся по мачтам, парусинам, фальшбортам да развешанным повсюду рыболовным сетям полурассеянный взгляд.
Наконец, что-то там нужное заприметив, мужчина тронул мальчика за плечо, кивком указал тому в какую сторону идти и, сетуя на коляску, что абсолютно никак не желала ехать самостоятельно и мешала обнять рисово-котеночный клубок, закутанный в белую кофту да в свое привычное полупальто, покатил булькающую рыбину вверх по набережной, по направлению к надводному спуску, где вдоль бревенчатых портков плескались самые обыкновенные весельные лодочки, сторожимые одним-единственным дряхлым стариком с обвислыми мешками морщинистых щек, из-за чего тот – прибавляя к этому лысовато-седую макушку – становился похожим на тощего и изморенного, но все-таки почтенного бульдога.
Уэльса, к собственному его неудовольствию, затянувшееся между ними молчание тяготило.
Он печенкой чуял тушующееся смятение Рейнхарта, не позволяющее тому толком раскрыть рта и привычно затрепаться, и, фыркая себе под нос, бурча желудком, морщась от боли в каждом телесном уголке да потихоньку превращаясь в привычный раздражительный бурун, спросил первое, что спросить в нынешней ситуации вроде как было логично:
– Куда мы идем, дурная лисица? Ты же, кажется, собирался отпустить этого тупого палтуса, а сам с какого-то хера устраиваешь очередные увеселительные прогулки… С этой чертовой коляской, если не знал, ты похож на идиота, хаукарль.
Вообще то, на кого в чужих глазах была похожа его лисица, Уэльса заботило до потешного мало: наоборот, чем более ненормальной та выглядела – тем лучше, потому как, значит, никто не должен был попытаться к ней сунуться, выжигая на мальчишеском сердце пылкую параноидальную ревность, но…
Но, вопреки этому, наговорить чего-нибудь пообиднее да покрепче просилось так, что сдерживаться и не хотелось, и не получалось.
Вот просто-таки снова потому что.
Должен же он был отплатить за вчерашнее унизительное мучение и ту вшивую внутривенную резь, которая продолжала немым надзирателем следовать по пятам да скалиться из отброшенной сутулой тени?
Рейнхарт же, не спешащий отчитывать и без того настрадавшегося мальчишку за упрямый язычок, норовящий задеть да подцепить трезубцем колючего поломанного крючка, облегченно выдохнул. Убедившись, что с ним все еще разговаривают, улыбнулся уже спокойнее, без прежнего рвущегося натуга, время от времени начинающего нервировать Уэльса вычурной кричащей неискренностью, и, зализав обратно на макушку выбившиеся на лоб волосы, чуть более привычным поучительным тоном ответил:
– А мы туда и направляемся, душа моя. К местечку, которое поможет преуспеть в наших приключениях. Так что никакая это не увеселительная прогулка, хоть я и ни разу не вижу, что такого плохого случилось бы, окажись это даже она. Подумай сам: отпускать милорда возле любого из этих причалов – идея не слишком хорошая, учитывая, сколь много здесь крутится потенциально опасных рыбаков. Что, если они посадят господина Кота на вероломный крюк прежде, чем он успеет понять, как воспользоваться вернувшейся под плавники позабытой свободой? У рыб, знаешь ли, память кощунственно коротка… Поэтому нам с тобой нужна лодка, чтобы отвезти его подальше и уже где-нибудь там… – вопреки всей той щепетильной осторожности, с которой мужчина пытался себя вести, не желая ни словом прогневать невесть что думающего и чем болеющего мальчишку, тот ему договорить не дал, что делал, в общем-то, не так уж часто, да и то только в те моменты, когда кипел не то страхом, не то злостью, не то вящей – увы, целиком и полностью заслуженной – недоверчивостью.
Вот и сейчас тоже юноша вспыхнул, напыжился, подтянулся весь разом и, невольно ощупывая подрагивающими с промозглости пальцами левое запястье под бинтом, перепуганно и предупреждающе взвился:
– Не хочу я, слышишь?! Не хочу! Мало мне тебя, так еще и… там же кто-то третий… будет… и… Не буду я ни с кем делить сраную тесную лодку! Нахрена тебе опять что-то такое в голову ударило?! Мало было вчерашних «гостей» и всей той дряни, которая после них началась?!
Юа и сам не знал, что на него нашло, но чем дольше он оставался при Микеле, чем дольше игнорировал это свое бесполезное учебное заведение и чем яростнее отстранялся от остальных людей, всегда-то с трудом вынося чужое присутствие, тем кошмарнее и тошнотворнее становилось при мысли, что в какой-то момент чью-то рожу, будь то даже обычный и безобидный шкипер-гребенщик, придется продолжительное время терпеть рядом с собой и с Рейнхартом, который, чего доброго, еще и болтать к этой роже полезет.
Только вот объяснить все это было попросту невозможно, а Рейнхарт, бредущий шагом в шаг в упоительной тесной близости, после отгремевшего истерящего вопля впал не то в оцепенение, не то в недоумение, не то и вовсе в ошкурившее тоскливое уныние.
Сбавил скорость, осадил набирающую инерцию коляску и, приподняв брови да чуточку округлив глаза, растерянно и поспешно заверил, пытаясь притронуться кончиками пальцев к вздыбленному мальчишескому плечу, которым тот вдруг удумал яро и бойко, что жеребец на ковбойском родео, забрыкаться:
– Ну, что ты, мое глупое ретивое сердце? Я вовсе не собирался никого приглашать в нашу с тобой теплую компанию: хватит с нас в качестве третьего лишнего и бедного одинокого милорда. О чем ты вообще думаешь, позволь мне узнать…?
Юа, вдохнувший холодной-холодной зыбкости, набежавшей и от луж, и от большой соленой воды, и с низких брюх раздутых северных туч, непроизвольно осекся, чувствуя, как запальчивый пыл потихоньку гаснет, оставляя на продавленном месте неловкую оторопь, сконфуженную потерянность и прихватывающий за горло навязчивый стыд.
Отвечать резко перехотелось, отвечать и до этого не сильно-то хотелось, но Микель смотрел так жалобно и так… откровенно-просяще, что Уэльс, поспешно отвернув голову, только тихо и отрывисто проворчал, сам уже не соображая, с чего решил, что к ним непременно должен добавиться кто-то… еще:
– Не знаю я, дурной хаукарль. Ты же захотел свою сраную лодку и поплелся за ней сюда, вот я и…
– И что с того? – мягко уточнил мужчина, прижимаясь теснее, перехватывая правой рукой руку Юа, насильно переплетая с той жгучие пальцы и оставаясь катить запетлявшую коляску рукой исключительно левой, уже не обращая внимания, что рыб, тараща глаза, бьется на штормящих волнах и злостно плещет хвостом, в расстроенных нервных порывах вдыхая запахи тигельного металла, топленого угля, шлейфованной древесины и, конечно же, другой рыбы, переваренной в смолистой атмосфере обжитого промышленного порта. – Я просто возьму ее напрокат, эту несчастную лодку. Скажем, до самого позднего вечера, пока здесь все работает, чтобы никуда не гнаться и неторопливо делать свои дела, а как справимся – так ее и вернем. Зачем нам для этого нужен кто-то еще, золотце? Мы, Создатель не приведи к обратному, живем во вполне цивильном мирке, чтобы не отыскать способа выторговать и мнимое межрасовое доверие, и право обладать чьей-либо вещью, да и веслами шевелить я, думается, способен и без всякого бесполезного помощничка.