Текст книги ""Великая и Святая Русь". Компиляция. Книги 1-39 (СИ)"
Автор книги: Борис Васильев
Соавторы: Михаил Задорнов,Василий Ян,Валентин Иванов,Эдуард Зорин,Михаил Рапов,Михаил Каратеев,Наталья Иртенина,Валерий Замыслов,Юрий Торубаров,Евгений Таганов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 307 (всего у книги 331 страниц)
Еще не пропели первые петухи, а Всеволод был на ногах. К такому обычаю князя давно уже привыкли во Владимире. Никто не удивлялся, когда, выйдя чуть свет за ворота, видел проезжавшую по улицам княжескую дружину.
Город расстраивался, обносился новыми, еще более высокими валами; с утра до вечера слышался со всех сторон быстрый перестук топоров.
Поутихла усобица. Роман Глебович, посаженный Всеволодом на рязанский стол, поклялся ходить по воле владимирского князя, сгинул Мстислав, затаился до времени Ярополк, половецкие орды буйствовали на юге, и бояре, вздохнув облегченно, возводили новые терема – один другого краше. Все чаще стали появляться во Владимире заморские купцы; такого шумного и богатого торговища не знал город со времен Андрея Боголюбского.
Опустив поводья, Всеволод ехал молча. На поклоны отвечал с улыбкой, глядел по сторонам светлым взглядом. Доволен был князь, радостен. Еще бы ему не радоваться: как задумал, так все и сбылось. Справили Пребране свадьбу, каких свет не видал. На свадьбе Святослава не было: занемог или притворился, что занемог, а вместо него прибыл Кочкарь. Давыдка снова петушился перед Святославовым милостником – кто кого перепьет, но Всеволод шепнул ему на ухо, чтобы поостерегся: неспроста, знать, Кочкарь одну чару льет в себя, а другую под стол. Поприутих Давыдка, князя гневить не посмел, хоть про себя и знал: пусть даже и так, но разве Кочкарю одолеть его? Жила тонка. Пьет через чару, а, того гляди, ткнется носом в столешницу.
Но, бахвалясь про себя, скоро и он приметил: уж больно трезвый у Кочкаря взгляд. Телом обмяк, а в зрачках умишко светится, так и стрижет глазами захмелевших бояр.
Ладно. Все было. Целую неделю шумели. А потом отправились в Чернигов, куда только и смог добраться Святослав. Обрадовался старый князь, увидев во главе обоза самого Всеволода рядом с сыном его Владимиром. Высокую честь оказал. Не забыл, как жил на Святославовых хлебах, пока не преставился старший братец его Андрей. Ежели бы не Кучковичи, век бы сиротствовать и ему, и Михалке без удела: нынче – здесь, завтра – там. А побили Андрея до смерти – и воспрянули. Вона как высоко взлетели – так высоко, что и про гнездо, из которого выпорхнули, думать забыли.
Жестоко наказал Михалка Андреевых убийц, а ему бы им свечки в церкви ставить. Нельзя. Даже думать про то нельзя. Грешно. Ой как грешно! Да только что таить: все мы в грехе да покаянии. Правда – она и в княжеский терем дорогу отыщет. Вот и еще у одного птенца окрепли крылья: чуть прозеваешь – забьет насмерть.
Но прятать думы свои давно научился Святослав. И, подъехав к Всеволоду, трижды, истово, облобызал его.
И еще одно удивило во Всеволоде старого князя: на пиру держался он степенно, не буйствовал. Оставив веселящихся гостей, удалился со Святославом в дальние покои.
– Ни мне твоей, ни тебе моей земли не нужно, – говорил он, похлопывая ладонью по подлокотнику кресла, – а Новгород живет сам по себе. Сидел в нем Мстислав, правил противу всех, плел усобицу. Нынче же Новгород и вовсе без твердой руки…
– К чему речи твои, князь? – встревожился Святослав.
– А вот к чему, – помедлив, выговорил Всеволод. – Не приспела ли пора и сыну твоему Владимиру жить по собственной воле?..
Обрадовался старый князь, но вместе с тем и подумал: «Как по книге, мысли мои читает Всеволод». Не спеша с ответом, медленно поглаживал бороду, легонько, по-старчески, покашливал.
Всеволод не торопил его, знал: недоговоренное поймет и сам. Верил: не сидеть Юрию в Новгороде, не поступится Святослав своей выгодой, а о выгоде Всеволодовой гадать еще не приспело. Но и тешить себя преждевременной радостью не смел.
Сидели князья друг против друга, глядели в навощенные половицы. Святослав сказал:
– Жили мы в ладу и в мире с отцом твоим и с братом. А все мы одного корня. Быть по сему.
– Вот и ладно, – чувствуя облегчение, живо отозвался Всеволод. Не слишком ли живо?.. Но Святослав, утопив глаза в лохматых бровях, сидел расслабленно и невозмутимо…
Так-то и стоят у Всеволода перед взором прохладные сени, узенькие оконца, светлые блики на полу, на стенах, оленьи рога, на лавках – ковры и шкуры и – выступающее из полумрака Святославово лицо в полукружье белой бороды. А больше всего запомнились полуприкрытые глаза старого князя. За тяжелыми веками – дремучая темнота. Нелегко разгадать за ними потаенное… Пока пусть так.
…Легко переступает под князем стройными ногами его любимый вороной жеребец. Дергая удила, гнет голову, косится живым глазом на боярские высокие терема. Но зря выглядывают бояре в оконца, зря распахивают ворота, накрывают яствами и медами просторные столы – не к ним в гости поспешает князь. Едет он к Медным воротам, где на месте старого пепелища высится новая изба камнесечца Никитки.
Склонившись с седла, Карпуша, княжий меченоша, постучал черенком плети в перекладину украшенных деревянным кружевом ворот.
Во дворе женский голос зацыкал на разбрехавшегося кобеля. Никиткина жена Аленка, полногрудая, краснощекая, в накинутой на плечи душегрейке, выйдя из ворот, с низким поклоном приглашала:
– Заезжайте, дорогие гости. Милости просим.

Карпуша спрыгнул с коня, подскочил к Всеволоду и взялся уж было за стремя, но князь, опередив его, легко выбросил свое тело из седла. Аленка улыбалась Карпуше открыто и радостно.
А на крыльце уже стоял Никитка, и Всеволод, переступая через ступеньки, шел ему навстречу, приговаривая:
– Дай погляжу на мастера. Дай-ко взгляну поближе.
Никитка склонился перед ним, но Всеволод прижал его к плечу и, отстранив, долго смотрел ему в глаза.
– А помнишь ли, Никитка, наш уговор? – спрашивал он, откидывая рукой со лба непролазную гриву русых волос. – Помнишь ли?
– Как не помнить, княже, – смиренно отвечал Никитка, но скрыть ликования в голосе не мог: неужто правда? И впрямь: неспроста наведался к нему Всеволод.
Еще учителем его Левонтием был задуман новый собор, а умер Левонтий – и будто отлетела вместе с ним Никиткина душа. Долго, больше года, не заходил он в мастерскую. Не мог откинуть тряпицу, не мог взглянуть на вылепленный руками Левонтия храм. Хранил он еще его тепло, и чудилось – исходило из него Левонтиево дыхание.
Но время лечило раны; поработав на боярских усадьбах, намахавшись топором, Никитка возвращался домой, без охоты ужинал и удалялся в приземистый сруб за банькой. В срубе высились комья глины, глыбы белого камня, валялись зубила и тесала. Никитка садился на дубовую колоду, подпирал кулаком голову и долго сидел в неподвижности, словно разглядывал что-то, только ему одному видимое в полутьме заросших паутиной углов. В эти минуты даже Аленка не смела его окликнуть, а если и заходила, то молча стояла в дверях, тяжко вздыхала и вытирала кончиком платка навертывающиеся на глаза непрошенные слезы… И только когда серые сумерки заволакивали оконца, стены сруба вдруг оживали, раздвигались, темные потолки уплывали, как паруса, в усыпанное звездами небо. И Никитка видел себя на вершине холма, на сквозном ветру, вздувающем на спине перетянутую шнурком рубаху. А перед ним, словно из ничего, вырастала церковь – то возникала, то снова таяла в туманце. Но из туманца выступали то купол, то закомары [508] то резные колонки. И снова рассыпались. И снова собирались воедино. И так было долго, очень долго, пока однажды он не увидел ее перед собою всю…
В то время как Всеволод с Никиткой, спустившись во двор, отправились на зады, где была мастерская, Аленка проводила Карпушу в горницу.
От старательно выскобленных полов еще попахивало смолой, стены были обшиты узорчатыми досками. Узоры украшали и двери, и даже потолки. От этакой невидали у Карпуши разбежались глаза.
– Да неужто все это – дядько Никита? – выдохнул он с изумлением.
– Где там, – сказала Аленка. – А Маркуха на что?!
– Тоже в мастера подался?
– Ведомо, – с гордостью проговорила Аленка.
– А Антонина, Левонтиева дочь? – допытывался Карпуша.
– Постриглась. Беда с ней. Затосковала так, что никакого сладу, – глаза Аленки наполнились слезами.
В соседней с горницей комнате, за дощатой перегородкой, послышался детский плач. Аленка встрепенулась и тут же исчезла – будто ветром ее сдуло. Карпуша прошел за перегородку и увидел в подвешенной посреди комнаты люльке сучившего пухлыми ножками громкоголосого малыша.
Аленка бережно взяла его на руки и, отвернувшись, стала кормить грудью. Карпуша вышел на цыпочках из избы.
Князь Всеволод уже стоял посреди двора и, улыбаясь, что-то говорил счастливо растерянному Никитке. Карпуша кубарем скатился с лестницы.
– Прошло время прятаться по углам, – говорил князь. – Пора садиться на землю прочно. Поганых не допустим, усобице не бывать. Собирай, Никитка, каменщиков – кликни клич по всей земле. Вези камень. Да только смотри мне, – он погрозил пальцем.
– Порадуешься, князь, – сказал Никитка. – Слово даю.
– Верю, – кивнул Всеволод.
Вовремя подоспев, на сей раз Карпуша попридержал князю стремя. Всеволод засмеялся и, не коснувшись стремени, запрыгнул в седло. Конь, покружив на месте и громко заржав, устремился в распахнутые ворота.
ГЛАВА ВТОРАЯОт Чернигова до Великого Новгорода путь не короток. Да еще с обозом в десять подвод, груженных всяким добром. Да еще по бездорожью. Да с дождями, которые вдруг зарядили совсем не ко времени.
На ухабах молодого князя Владимира растрясло, лицо его посерело и осунулось. Зато Пребрана как была весела, так и осталась: ничего ей не делалось ни под солнцем, ни под дождем. Мамки, приставленные к ней, только головами покачивали, перешептывались, обмирая от страха и изумления: не баба – огонь; ей бы при муже-то смирить свой нрав. Не гоже это – скакать так на коне, будто простому вою. Эка невидаль – застрял в луже возок; али вытащить некому?… Нешто большая радость подстегивать рвущихся из постромков, увязших по брюхо в желтой грязи лошадей?!
Но не знали, не слышали заботливые мамки, как, забравшись под теплую медвежью шкуру, утешала Пребрана молодого мужа, как поила его травкой, бережно положив на колени его голову со слипшимися на затылке мягкими, как у ребенка, волосами. А потом укрывала его шубой и, сев в ногах, пела грустные песни, от которых на глазах у Владимира наворачивались тяжелые соленые слезы.
– Спи, мой дорогой, спи, все переможется, – нашептывала она, не смыкая глаз.
Стучали возы, перебираясь по гатям [509] через болота, покрикивали возницы, в дремучей темноте подступивших к дороге лесов чудилась необозримая даль. Не то что пугливые мамки, даже бывалые вои суеверно крестились, прислушиваясь к доносившимся из чащи надрывным всхлипам и утробному уханью… Кони вздрагивали и жались друг к другу.
Редко встречались деревни на далеких россечах [510] – две-три избы, за избами дроводель; мужики и бабы выходили навстречу обозу, кланялись, пряча недобрые глаза. Словно только что выбравшись из лешачьих болот и еще не отскоблив от своей одежды болотную тину, сами они походили на леших.
В таких деревнях чаще всего не останавливались, спешно проезжали мимо. Для ночлегов выбирали места открытые, на берегах рек и озер, в стороне от нудливого комарья. Зажигали костры, жарили мясо, просушивали одежду. Утром, едва забрезжит над зубчатой полосой леса, снова трогались в путь.
Наконец-то прибыли в Великий Новгород, где все уж было готово к встрече. Бояре согнали на улицы народ. Владыка Илья во главе церковного клира сам вышел приветствовать молодого князя с княгиней.
Не доезжая до города версты три, обоз остановился, мужики почистили заляпанные грязью возы, выскоблили лошадей, сами искупались в прозрачном ручье, надели лучшие кафтаны, надраили до блеска шлемы.
Владимир вырядился в малиновое полукафтанье. Пребрана достала ему из ларя бархатные штаны и шитые серебром сапоги, сама она тоже принарядилась в шелковый сарафан с расшитой бисером широкой каймой.
Молодой князь сел на коня, княгиня осталась в открытом возке.
Уже в виду городских ворот навстречу обозу выехали всадники, спешившись, молча кланялись с покорностью во взорах.
Словно и не было позади тяжелого многодневного пути – дружинники приосанились, с высоты коней игриво поглядывали на столпившихся вдоль дороги молодух, предвкушая спокойный отдых на мягких вдовьих постелях.
Многие из них уже не впервые в Новгороде, многие хаживали сюда и раньше по княжеским срочным делам; иные были когда-то во Мстиславовой дружине, да перешли к Юрьевичам, теперь верой и правдой служили Всеволоду. А доверенным человеком князя, проверенным и перепроверенным, был Словиша, востроглазый и юркий, как змейка.
Ни на шаг не отставал Словиша от возка, в котором ехала Пребрана, зорко глядел по сторонам. Он и спать ляжет на пороге в княжеских покоях, он и поскачет, если понадобится, к Всеволоду – не утонет в болоте, не падет под острой стрелой; оповестит его и вернется назад, чтобы снова сделаться тенью молодой княгини, чутким ухом и зорким оком владимирского князя.
Не обманется Словиша, разглядывая растянутые льстивыми улыбками лица бояр, не прельстится торжественной речью владыки. Знает Словиша: тот же Илья благословлял на новгородский стол и Мстислава. Нынче у Великого Новгорода радость. Боярский совет празднует победу: Владимир Святославович князь кроткий, а пылкому Юрию Андреевичу новгородского стола не видать.
Пусть празднуют. Чем громче радость новгородских бояр, тем лучше. Под шумок-то Всеволод и затянет на горле вольного Новгорода свою удавку. Спохватятся, да поздно. Пусть празднуют.
Пока не спеша, с речами да поклонами, добрались до княжеского терема, уже стемнело. Утомленного Владимира отвели в мовницу [511], где голые дядьки положили его на горячие доски и принялись хлестать вениками; за перегородкой старательные девки хлестали вениками молодую княгиню.
А владыка Илья, сложив с себя церковное облачение, сидел тем часом в своих палатах и беседовал с краснолицым посадником Завидом Неревиничем.
На столе между ними чадила оплывшая свеча, стояла ендова с медом, но к кубкам собеседники не притрагивались, разговор вели вполголоса, чтобы не услышали в переходе. Нынче понаехали из Киева и из Владимира с Суздалем разные неспокойные людишки, а береженого, как сказано, и бог бережет.
Еще свежо было на их памяти бурное княжение Мстислава Ростиславовича, брата смоленского князя Романа. Был Мстислав несговорчив, долго отказывался идти в Новгород, заставлял себя просить и уговаривать. А уговаривали его, потому что не хотели связывать свою судьбу с Всеволодом Юрьевичем: по всему уже тогда видно было, что Всеволод, как пошел с самого начала по стопам Андрея Боголюбского, так и пойдет до конца, а Мстислав поддерживал старый порядок.
Уговорили Мстислава на свою же голову. Дружина уговорила: «Если зовут тебя с честию, то ступай, разве там не наша же отчина?»
Вспоминая недавнее, Завид Неревинич усмехался. Кому-кому, а уж ему-то пришлось хлебнуть лиха. Неспокойный был князь. В свое время, еще когда выбирали князя, посадник заикнулся было на Боярском совете, что, мол, торопиться ни к чему, не худо бы поразмыслить да приглядеться, но владыка застучал посохом и не дал ему говорить. Илья не любит, когда ему напоминают о прошлом, но нынче он прислушивается к Завиду, хоть и старается этого не показать: боится, как бы во второй раз не опростоволоситься.
Да, неспокойно жилось Новгороду при Мстиславе. Ох, как неспокойно. Едва только прибыл Мстислав в город, одну только ночь успел в тереме переспать, как тут же принялся собирать войско. Боярский совет уговорил (речист был), наковал мечей и копий и двинулся против Чуди [512]. На вече так говорил: «Братья! Поганые нас обижают; не пришло ли время, призвавши на помощь бога и святую богородицу, отомстить за себя и оградить землю Новгородскую?»
Привел к покорству Чудь, набрал в плен множество людей и скота, по дороге нашумел во Пскове, вернулся в Новгород и сразу стал думать: куда бы еще пойти воевать? Надумал – пошел против зятя своего, полоцкого князя Всеслава… А после вернулся в Новгород да той же весной и помер. Мир праху его.
Схоронили Мстислава в одной гробнице с основателем Софийской церкви Владимиром Ярославичем и сразу стали рядить: у кого просить себе нового князя? Всеволода боялись обидеть, а сами давно уже решили обратиться к Святославу киевскому. Теперь не могли нарадоваться: с обоими князьями поладили. Взяли Владимира – польстили Святославу, а Всеволод отдал за Святославова сына племянницу свою Пребрану, – значит, и он не в убытке.
Это сперва только радовались, а сейчас вдруг снова забеспокоились, увидев на улицах Новгорода Всеволодовых дружинников. Приехали веселые, по площадям разгуливают, словно они во Владимире. Не ошибся ли Боярский совет, не провел ли их хитрый князь?
Об этом и вели беседу владыка Илья и посадник Завид Неревинич.
Но беседа не клеилась. Кубки так и стояли пустые. Свеча догорала.
Домой Завид Неревинич возвращался пешком. Впереди шли служки с факелами, освещали дорогу. С Волхова надувал свежак, откидывал полы боярского зипуна [513]. Повернувшись спиной к ветру, Завид Неревинич увидел над частоколом светящееся окно княжеского терема.
И снова кольнула неясная тревога. Но служки уже стояли перед воротами его усадьбы, стучали в дубовые полотна, а за высоким забором раздавались встревоженные голоса дворовой челяди…
Святославов сотник Житобуд во дворе своей избы тесал топором на колоде сосновую жердь. Жена Житобуда Улейка подметала веником крыльцо и пилила мужа:
– Креста на тебе нет, злодей. Как есть всю избу испоганил, изверг.
С вечера был у Житобуда в гостях его приятель, князев постельничий [514] Онофрий. Пили меды и брагу, обнявшись, пели срамные песни. Подбоченясь, Улейка ругала их, но Житобуд, свирепо скашивая глаза, гнал ее прочь:
– Не бабье это дело – совать нос в наш разговор.
– Всех соседей переполошили, окаянные, – увещевала его жена.
– Не наша это забота, – отвечал Житобуд. – А ты, чем лаять, еще бы меду принесла.
– Да где же я меду напасусь на этакое брюхо?!
Онофрий был черевист [515] и багров с лица, обвислые щеки будто натерты свеклой. Он промокал потное лицо убрусом, фыркал и виновато вздыхал. Улейка не уходила. Житобуд серчал:
– Кому велено нести меду?
– Ах ты кот шелудивый, – ругалась Улейка. – Я вот голиком вас сейчас.
Ушел Онофрий далеко за полночь. Житобуд провожал его. Шли по темной улице, спотыкаясь, судили да рядили по-пьяному.
– Никакого прибытку, – ворчал Житобуд. – Уж который год не ходили на половцев. А с нашего мужика много ли возьмешь?
Онофрий останавливался, мотал головой, как кобыла.
– Ты поостерегись-ко, – предупреждал он непослушным языком. – Ты князя-то не чести… Постеля у тебя мягкая?
– Ну, – отзывался из темноты Житобуд.
– Пироги каждый день на столе?
– Ну.
– Вот тебе и «ну». А чьими это милостями?
– Князевыми…
– То-то и оно, – гудел Онофрий и утробно икал. – Мед-брагу пьешь?
– Ноне пили.
Житобуд с подозрением косился на постельничего. Давненько уж он его обхаживает. Постельничий всегда рядом с князем. Словечко за Житобуда замолвит – и вспомнит про него князь. Десять лет уж, а то и боле, как ходит Житобуд в сотниках.
– Ты ко князю всех ближе, – льстил он Онофрию.
– По коню и седло…
– Попросил бы за меня.
– Попросить-то недолго, – отзывался из темноты постельничий.
– Ну? – с нетерпением мычал Житобуд.
– Страхолик ты…
– Зато вернее пса.
– Знамо…
Лицо у Житобуда все в шрамах. Пол-уха нет. Один глаз голубой, другой – зеленый. А ручищи – что твои пудовые гири. Быку рога на сторону заворачивает. Человека кулаком бьет насмерть.
Прощаясь, Онофрий все же пообещал:
– Не то шепнуть князю?..
Житобуд обнял его и поцеловал в губы. Постельничий утерся.
– Ишь, какой прыткой.
– За мной не пропадет.
– Помни, – сказал Онофрий.
Нынче с утра у Житобуда в голове стоял туман. Его подташнивало, и он, стругая жердь, сочно отплевывался.
Улейка ворчала:
– Эк перекосило-то тебя. Ровно леший.
– Заткнись, баба, – вяло огрызался Житобуд.
В ворота забренчали.
– Никак, снова вчерашний гость, – вскинулась Улейка.
– Не должон бы, – сказал Житобуд и, воткнув топор в лесину, пошел открывать.
У ворот княжий отрок, не спускаясь с седла, звонко сказал:
– Дядько Житобуд, тебя князь кличет.
Открыл рот Житобуд. Вспомнил, как корил по пьяному делу князя. Задрожали у него коленки, с места сдвинуться не может.
Княжий отрок смеялся, откидываясь в седле:
– Не трясца [516] ли у тебя, сотник?
– Эка зубастый звереныш, – бормотал себе под нос Житобуд. Сквозь страх пробивалась в нем досада на самого себя: когда уж зарекался пореже заглядывать на дно чары, а все неймется. Седина в бороду – пора бы остепениться.
Оседлал он коня, не торопясь поехал в Гору [517]. По дороге недобрые мысли совсем его доконали. Но, когда отрок, спешившись, взял коня его под уздцы, вздохнул облегченно, подумал оторопело: неужто Онофрий и впрямь не донес про запретные речи, а замолвил за него словечко? И когда только успел?!
Князь Святослав сидел на деревянном стольце, опустив на грудь большую гривастую голову. На сотника не взглянул, не проявил ни гнева, ни любопытства.
Помялся Житобуд в дверях, низко, до пола, согнулся в поклоне, а разогнуться не посмел, пока не услышал тихого, как шелест падающего листа, голоса князя.
– Подойди, Житобуд, – сказал Святослав, – подойди, не бойся.
Неуклюже переступая носками вовнутрь, сотник сделал несколько робких шагов и снова остановился, переминаясь с ноги на ногу.
Князь шевельнулся на стольце, покашлял в темный кулачок и встал. Житобуд попятился к двери, но Святослав, не глядя на него, отошел к слюдяному оконцу, помедлил, щуря на свет и без того узкие, отечные глазки.
И будто не Житобуду вовсе, а самому себе сказал:
– Звал я тебя, сотник, для важного дела. Отвезешь грамотку князю Роману в Рязань.
Обернувшись, вперил в него нахмуренный взгляд. Так же тихо добавил:
– Онофрий за тебя поручился. Рад ли?
– Ох, как рад, князь, – бледнея, закивал Житобуд.
– Встань, – сказал Святослав. – Встань, Житобуд, и слушай. Да слова из слышанного не пропусти… Грамотка сия зело [518] важная. В чужие руки попасть не должна. А дороги на Рязань тебе ведомы. В чаще хоронись. Звериными тропами пробирайся, а пуще всего стерегись Всеволодовых людишек…
С этими словами он степенно подошел к столу и протянул Житобуду перевязанный шелковой ниточкой свиток.
– Ступай с богом.
И, покряхтывая, вернулся к стольцу. Сел, задумался. Поняв, что беседа закончена, Житобуд снова низко поклонился и бесшумно выскользнул за дверь.



























