Текст книги ""Великая и Святая Русь". Компиляция. Книги 1-39 (СИ)"
Автор книги: Борис Васильев
Соавторы: Михаил Задорнов,Василий Ян,Валентин Иванов,Эдуард Зорин,Михаил Рапов,Михаил Каратеев,Наталья Иртенина,Валерий Замыслов,Юрий Торубаров,Евгений Таганов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 279 (всего у книги 331 страниц)
Антонина скользила по избе неслышно, на отца поглядывала с беспокойством. Вот уже третий день Левонтий словно не в себе – огруз, ослаб, сидит на лавке, вздрагивает от каждого стука. Догадывалась Антонина об отцовой беде, знала – пошло это со дня Ярополкова судилища, как бояре стали кичиться, расправившись с мужиками. Нет-нет и теперь сведут кого на княжий двор, а там и концы в воду. Но Левонтия брать не решались – был у князя Микулица, пригрозил страшным судом. Не суда испугался Ярополк – испугался самого протопопа: ударит протопоп в било, соберет народ, далеко ли и до беды?! Зато многих других людишек побросали бояре в ямы, немало сирот пустили по белу свету. Вот и Левонтий взял к себе в дом востроглазого пострела Маркуху – сына осужденного Ярополком кожемяки Гришки. А еще знала Антонина: живет на задах в бане камнесечец Никитка. Носила она ему еду по утрам, любовалась, пока он ел, – красив и молод, в талии узок, глаза ясные, девичьи…
Иногда Никитка пел. Антонина любила слушать его песни. Сядет, бывало, на лавку, замрет.
А мы свою масленицу провожали,
Тяжко, важко да по ней вздыхали:
«А маслена, маслена, воротися,
До самого велика дня протянися!» —
пел Никитка.
Но случались дни, когда из него и слова не вытянешь. Нахмурится, нахохлится, глядит на Антонину и не видит – должно, вспоминает свою голубоглазую Аленку…
Завидовала Антонина подружке, по-девичьи мечтала: вот и ей бы сыскать такого жениха. Но против воли своей возвращалась мыслями к Никитке. Пугалась – неужто полюбился он ей, неужто позарилась она на чужое счастье?!
От верных людей узнал Левонтий обо всем, что стряслось в Суздале. Но Никитке не рассказывал – все берег его. Успокаивал: поутихнет во Владимире, можно будет и в Суздаль наведаться, поискать Аленку. А покуда – ни шагу с моего двора.
Чаще других бывал у Никитки маленький Маркуха, – нравилось мальчонке смотреть, как из обыкновенной баклушки получались под руками мастера всякие диковинные штуки – игрушечные долбленки и струги, украшенные резьбой, совсем как настоящие: с мачтами и ветрилами. Однажды Никитка вырезал из целого куска дерева Золотые ворота. Увидев их, Маркуха заплясал от удивления – такие хорошие получились ворота: с открывающимися створами, со зверушками на полотнах и продолговатыми бойницами. А еще Никитка вырезал маленького человечка с продолговатой головой и крючковатым носом. Он посадил человечка в проем ворот, и Маркуха сразу признал в нем воротника Кузьму – того самого Кузьму, которого так не любили посадские мальчишки. Кузьма не пропускал их в город, каждый раз норовил ударить копьем по заду. У него была толстая и такая же злая, как и сам воротник, жена Феклуша. Однажды, когда Кузьма подремывал у ворот, Маркуха запустил ему за шиворот ужа. Вот где была потеха!.. Перепуганный Кузьма кликнул жену. Пришла Феклуша, сунула руку мужику под зипун, да и осела без дыхания. Едва выходили бабу. А Кузьма с той поры пуще прежнего возненавидел посадских ребятишек…
Но больше всего из Никиткиных игрушек нравились Маркухе плотники с широкими топорами в руках. Плотники сидели верхом на бревне, а когда Маркуха дергал за планочки, размахивали топорами.
Кожемякин сын был пронырлив, поспевал всюду. Из города приносил разные слухи:
– Боярин Агапий новый терем строит…
– Седни в соборе гости подрались…
Левонтий строго-настрого наказывал Маркухе:
– То, что Никитку у меня видал, никому ни слова. Скажешь с уха на ухо – узнают с угла на угол. Ровно всему свету разблаговестил…
– Не все у меня скоки да голки, – по-взрослому важно отвечал Маркуха. – Не маленькой…
– Да ты не серчай, – обнимал его камнесечец.
Маркуха убегал на улицу, толкался среди пестрой толпы, заглядывал к гончарам и кожевникам. Бывал и у златокузнецов. Больше всех по душе ему пришелся старый мастер Фотей. Фотея хорошо знали не только во Владимире и Суздале, слава его доходила аж до самого Новгорода. Князь Андрей наградил умельца золотой ящеркой за искусную и тонкую работу: сделал Фотей ожерелье для княгини – такое ожерелье, что и у греков поискать.
В мастерской златокузнеца не горели жаркие горны, не кипело железо, не гремели тяжелые молоты по наковальне. Небольшой верстак Фотея стоял у самого окна: вместо огромного горна теплилась в хибарке маленькая печь; в тигле, напоминающем горшочек для ухи, плавилось серебро и золото. Сидел Фотей, сгорбившись, за верстаком, часто-часто постукивал молоточком по наковаленке, вкрапливал голубые глазки в драгоценные пластинки, узеньким долотом выбивал узоры по серебру – затейливых птиц и невиданных зверушек. Интересная была у Фотея работа. Жмурясь от восхищения, смотрел Маркуха на кольца, серьги, пряжки и кубки, расставленные по полочкам в мастерской. Смотрел и дивился – а все человек!
– Скучен день до вечера, коли делать нечего, – смеялся Фотей.
Маркуха ничего еще не умеет, разве только мастерить свистульки из ивовых прутиков. Но научиться хотелось всему – и кожу мять, и горшки лепить, и мечи ковать, и высекать из камня людей и птиц, как это делает дедушка Левонтий.
Чуя Маркухину тягу к мастерству, отыскал Никитка за баней надранные трубки липовой коры – Левонтий хотел сделать из них Антонине цевки для ткацкого станка, да так и не удосужился, – размочил трубки в воде, снял верхний слой, а луб нарезал неширокими лентами.
– Будем лапти плесть, – сказал он Маркухе, – вона твои-то как прохудились.
Из дубовой деревяшки выстругали два кочедыка. Никитка пояснил:
– Кочедыком лыковую ленту потянем промеж плетения…
Маркуха оказался способным учеником. Первые лапти сделали прямого плетения: такие долго не носятся – от силы две седмицы. Лаптям же косого плетения с подковыркой нет износу. Научил Никитка мальчонку плесть и новгородские бахилы – высокие лапти в виде сапог.
Именно такие лапти сплел Маркуха для дедушки Левонтия. Старый камнесечец прослезился, получив подарок.
– Быть тебе, Маркуха, большим мастером. Ловкие у тебя руки, приметливый глаз, – похвалил он сироту.
Маркуха заулыбался, растаял от похвалы.
– Я тебе, дедушка, еще лапти сплету. И Антонине тоже, и Никитке, – пообещал он.
Антонина грустно улыбалась, гладила Маркуху по льняным волосам. Вечерами, после ужина, она садилась с ним рядом на лавку, ласковым речитативом рассказывала сказки:
– В стары годы, в старопрежние, в красну весну, в теплые лета сделалась такая соморота, в мире тягота: стали проявляться комары да мошки, людей кусать, горячую кровь сосать. Появился мизгирь, удалой добрый молодец, стал ножками трясти да мережки плести, ставить на пути на дорожки, куда летают комары да мошки.
Слушая Антонину, Маркуха засыпал, положив голову ей на колени. Когда дыхание мальчика становилось ровным, девушка брала его на руки и осторожно относила в ложницу.
Раз, уже на вторую неделю после суда, учиненного Ярополком, кто-то подкатил к воротам Левонтиевой избы.
– Поди узнай, кто такие, – сказал встревоженный Левонтий дочери, – да накажи Никитке, чтоб носу на дворе не показывал. Маркухе тоже накажи.
Антонина вышла. Во дворе послышались голоса, заскрипели жеравцы. Отволокнув оконце, Левонтий увидел возок, запряженный двумя рыжими лошаденками. Рядом с возком шел широкоплечий седобородый мужик в синем зипуне и заломленной на затылок шапке. Знакомого в мужике Левонтий не признал, потому и подивился доверчивости Антонины. Кто такой?.. Пошто сразу впустила?!
Пока Левонтий, немало обеспокоясь, гадал, кого бог принес в такую тревожную пору к нему на двор, в сенях послышались грузные шаги, и дверь распахнулась. Первой на пороге показалась сияющая Антонина, за ней – тот самый мужик в синем зипуне.
– Примай гостей, хозяин, – сказал мужик, снимая шапку и крестясь на образа. – Аль не признал?
Голос вроде знаком, а ликом – нет, неизвестен. Еще раз пригляделся Левонтий. Вспоминая, наморщил лоб.
– Никак, Ярун? – проговорил сперва неуверенно, но, видя, как засветилось лицо нежданного гостя, твердо сказал: – Ярун, вот те крест. Да отколь же ты?! Да как же?!
– Ишь, не забыл, – кивнул Ярун Антонине и, обняв Левонтия, троекратно, истово облобызал его, смахнул слезу.
– А постарел ты, Ярун.
– Да и ты, чай, не моложе стал.
– Был конь, да уездился…
– Годов двадцать, почитай, не виделись. Вона – и дочь вырастил, и молвой оброс. О твоих-то делах и у нас в Новгороде пошумливают, сказывают, палаты каменные выстроил всем на удивление. Наши-то на вече толковали, хотели тебя сманить…
– Куды уж мне, – живо отозвался Левонтий. Антонине сказал: – Привечай гостя, дочь. Да Никитку-то зови.
В избу вбежал Маркуха, уставился на незнакомого человека.
– А это чей? – спросил Ярун.
– Сирота он, – сказал Левонтий. – Батьку его на княжом дворе в яму бросили. Вот и обретается у меня.
– Иди-ко сюды, – ласково позвал купец Маркуху. – Я тебе пряник медовый дам.
И верно, пошарив в зипуне, он достал пряник, подул на него и протянул мальчонке. Маркуха взял пряник, тут же сунул его в рот и полез на печь.
Ярун оглядел почерневшие стены Левонтиевой избы, покачал головой.
– А не богато живешь, мастер…
– Деньги не голова: наживное дело, – отозвался Левонтий.
Пришел Никитка. Антонина уже рассказала ему о Яруне. Был молодой мастер и раньше наслышан о новгородском госте – Левонтий часто вспоминал, как шел на Яруновой лодке до самого Киева. Потому поклонился Никитка гостю с уважением, рукою коснувшись пола. Снятый с головы облезлый треух смущенно мял в руке.
– Из Чернигова иду, – сообщил Ярун хозяевам за угощеньем. – Слышно, у булгар меха подешевели.
– Много ли торговал? – спросил Левонтий.
– Да ведь как оно – много ли, мало ли: всю жизнь, почитай. И к германцам ходил, и к хорезмийцам.
О хождении в Хорезм говорил Ярун в охотку. Сам дивился – как на такое подвигнулся?! От булгар плыл он Волгой – путь знакомый Левонтию. Потом пробирался через пустыню – на верблюдах. Три седмицы шел, и ни живой души. Попал в песчаную бурю – едва жив остался. А еще есть там змея такая – серая с приплюснутой головой. Гюрзой ее зовут. Стоит укусить той змее человека – и припасай домовину. Нехорошие там места. Одно слово – чужбина. Гадов разных видимо-невидимо. В развалинах попадались желтые паучки с жалом на хвосте. От яда этих паучков образуется нарыв, и все тело горит как в огне. Баяли старики, что когда-то в тех краях, где легла караванная тропа, протекала большая река. У реки стояли цветущие города и крепости. Но река повернула в другую сторону, русло ее высохло, и города занесло горячим песком. Давно это было. Ярун собственными глазами видел развалины древних городов. А когда повернула река, никто не помнит, даже самые старые старики.
Зато в Ургенче, главном городе Хорезма, много воды и зелени, а на деревьях произрастают удивительные плоды. Некоторые из этих плодов Ярун встречал и в Царьграде, но о многих никогда не слышал. Люди там живут богато, но богаче всех живет хорезмшах. Узнав, что Ярун прибыл из далекого Новгорода, хорезмшах пожелал его видеть и прислал за ним своих воинов. Он подарил ему белого коня с богатым седлом и сбруей, шелковый халат и чалму с драгоценными каменьями.
Дивились хозяева рассказу Яруна, слушали новгородского гостя, не прерывая. Маркуха вздыхал на печи, Антонина охала, недоверчиво покачивала головой.
– А нонче по дороге из Чернигова, – продолжал Ярун, с доброй ухмылкой поглядывая на Левонтия, – встретились мне два молодца. Обоз ушел вперед, еду я на своей телеге, а к задку обротями привязаны еще два коня – про запас… Вечерело уже. Глядь, из лесочка-то и выходят двое с рогатинами. Один, тот, что повыше, коня схватил за узду, другой – покоренастее – рогатиной размахивает, велит с телеги слезть. Перетрусил я. «Не губите, говорю, мужички. Обоз мой вперед ушел, а при мне всего и добра, что зипун да драная шапка. Гость я, говорю, поспешаю ко Владимиру, а дальше к булгарам путь держу…» Мужики те, выслушав меня, переглянулись да ко мне с вопросом: кого-де я во Владимире знаю, у кого на постой встану. «У Тимофея, говорю, у моего побратима. А еще, говорю, знаю я камнесечца Левонтия». Услыхали они это и ну меж собой переругиваться. «А что, – спрашиваю я их, – какая у вас, мужики, печаль?» – «А та печаль, – отвечают, – что посланы мы ко князю Михалке, да Ярополковы людишки коней у нас увели, а пешком далеко ли утопаешь?»
– Володарь! – выдохнул напрягшийся в начале рассказа Левонтий.
– Он самый, – подтвердил Ярун и продолжал: – Другой же, тот, что с ним, – Давыдка, Андреев дружинник…
Антонина вскрикнула. Никитка привстал с лавки.
– Этак-то до Чернигова и к осени не добредут, – разочарованно протянул Левонтий.
– Добредут, – ответил Ярун. – Я им тех коней, что в запасе были, уступил. Упустя время, да ногой в стремя. Скачут-поскачут добрые молодцы в Чернигов, а тебе привет передают.
– Долг платежом красен, – заулыбался Левонтий. – Бери, Ярун, любую плату за тех коней – всем миром соберем.
– Люди свои, как не помочь, – с улыбкой пробормотал Ярун.
Рядом с прежним задумал боярин Захария срубить себе новый терем, красивый и богатый. Лучших плотников кликнул – рассказал, что и как. Стены будут у терема дубовые, наличники да причелины резные, крыльцо высокое, красное, княжеское. Пусть все вокруг знают – в чести боярин у Ярополка. А уж впереди-то… Впереди-то мечталось о таком, что сердце выскакивало из груди.
Лиха беда начало. Приехал боярин в Заборье, поглядел вокруг, порадовался. Видать из Заборья округу верст на десять окрест: луга, да пашни, да густые леса. И решил Захария поставить на взлобке свой загородный терем – охота рядом и сердце отдыхает от забот. А перво-наперво приказал закладывать на месте будущей усадьбы новую деревянную церковь. Старосте Аверкию наказал:
– За церковь будешь в ответе.
– Только прикажи, боярин, – покорно отвечал Аверкий. – Будет тебе и церковь, будет и терем.
И еще попросил староста:
– Есть у меня, боярин, невеста. Приведу к тебе – благослови!
Ухмыльнулся Захария, милостиво пообещал:
– Покажешь невесту – благословлю.
Ошалел Аверкий от счастья, задом толкнулся в дверь, выкатился за порог.
Душно было в избе. Обмахивая распаренное лицо шитым убрусом, Захария кликнул дочь. Пришла Евпраксия – стройная, смуглая, неприступная. Села против отца на лавку, праздные руки с длинными пальцами сложила на коленях. Опустила ресницы.
– Скучно тебе, Евпраксиюшка?.. Ты бы в лесок сходила али вечерком на посиделки.
Бледная улыбка скользнула по ее губам. Уж кому-кому, как не Захарии, знать – отчаянная у него дочь, с другими девками не сравнить. На охоте, бывало, не отстанет от мужиков: нагонит зайца, стрелой пронзит летящего гуся. Меткий у нее глаз, твердая рука. А ловка-то, ловка – на коне сидит что твой добрый молодец. Любит Евпраксия натянуть на себя кольчугу, шлемом накрыть голову да и скакать так по полям, поигрывая гибкой плеточкой.
Не знала Евпраксия ни забот, ни тревог, а в последние дни загрустила. «Верно, напугали ее холопы, – думал Захария. – Ладно еще, не надругались».
Приютила Евпраксия вызволенного мужиками из поруба старого гусляра Ивора, часами слушала его песни. Недобрые были они, Иворовы песни, – смешливые да похабные. Недаром, знать, упрятал его в яму князь Андрей. Да и Захария, признав в Иворе давешнего узника, надумал гнать его со двора. Вступилась Евпраксия, а то бы погнал. Но ради любимой дочери на что не пойдет боярин Захария!.. Как поглядит она на него, ну ровно малое дите спеленывает – ни ногой не повести, ни рукой не шевельнуть. Остался Ивор при молодой боярышне. Ел боярские хлеба, а в песенках над боярами глумился. И еще чего вздумала Евпраксия – сажать гусляра за боярский стол. Вскипел Захария, но и это снес. Евпраксия, видя, как сердится отец, нарочно медку гусляру подливала:
– Пей, старче, пей. Сладок мед-от. Небось и у князя такого не пивал.
– Пивал я, матушка, разные меды. И у князя Андрея, и у отца его князя Юрия, и у деда Андреева – князя Владимира Мономаха. И в Чернигове пивал, и в Рязани, и в Киеве, – отвечал старик.
– Ишь какой угодник, – язвил Захария. – Знать, милостивы были к тебе князья, богато одаривали!..
– Одаривали, боярин, одаривали, – кивал Ивор седой головой. – Всего было вдосталь. Кормили меня князья щедро – в порубах водицы подавали и мякины не жалели… Как же, одаривали!..
Слушая непотребные речи гусляра, наливался Захария гневом, кусал в кулаке конец своей бороды. Евпраксия заливисто смеялась. «Молода еще, зелена», – бормотал Захария.
Жил Ивор на боярском дворе две недели, на третью неделю ушел, не сказавшись. Хватилась Евпраксия, а гусляра и след простыл. Даром что стар. Захария вздохнул облегченно. А Евпраксия еще думчивее и молчаливее сделалась – беда!.. «Увезти ее, что ли», – размышлял боярин. Так и сделал.
Хорошо в Заборье. Все радует глаз. Выйдет Захария за околицу – бабы трудятся на боярском капустнике, пройдет к реке – мужики заколами ловят рыбу к боярскому столу, остановится на опушке леса, прислушается – стучат топоры, рубят лес для боярской усадьбы. Мальчонки пасут боярских коров на боярских лугах, боярские сокольничьи ловят для боярина белых лебедей. Понюхает боярин дымок, знает – девки варят меды. Наварят, зальют в корчаги, свезут в боярскую медушу. Гончары обжигают в печах посуду для боярского двора, кузнецы куют орала для боярской пашни.
Хорошо в Заборье. Не нарадуется Захария, отмякнет душой, добродушно покрикивает на работничков:
– Поболе рыбы ловите!.. Покрепче варите меды!.. Лес рубите – не уставайте!.. Капустку-то поливайте – не жалейте воды!..
К вечеру, как уговаривались, пришел староста Аверкий, привел упиравшуюся невесту. «У старосты губа не дура», – подумал Захария, разглядывая девушку. Степенно спросил:
– Чья будешь?
– Холопа твоего Пашуты дочь. А зовут меня Любашей.
Боярин густо покашлял в бороду, одобрил выбор старосты:
– Пойдешь за Аверкия – получишь вольную. Живите с миром.
В сваты старосте дал Захария своего меченошу, разбитного Склира, русого парня с веселыми, палючими глазами. А сам заутра отправился с Евпраксией поглядеть на обряд.
В избе у невесты вымыли и выскребли полы, разложили на видном месте дары: вытканные и вышитые Любашей холсты, убрусы, повои.
Вызвав Пашуту, Любашиного отца, в сени, Склир, по обычаю, стал расспрашивать его о невесте: бела ли лицом, не больна ли, послушна или строптива. Потом вошел в избу, низко кланяясь, объявил:
– Ехали мы лихо, въехали тихо, охотники-купцы, честные молодцы. Есть у нас барашек-бегун, а ищем мы ему ярочку. А баран да ярочка – вековая парочка.
Второй сват, старый Петрил, колесом выпячивая грудь, усмешливо добавил:
– Есть у нас соболь красной, а еще нужно ему куницу – красную девицу.
Любашин отец Пашута, перекошенный старичок с подергивающимся левым плечом, испуганно поглядывал на боярина и его дочь, заученно твердил:
– Милости просим дорогих гостей. Отведайте нашего угощенья.
На что Склир сухо ответил:
– Мы ведь приехали не пир пировать, не столы ставить, а в сватах…
Любаша, сидя за занавеской, со страхом прислушивалась к их речам. За нелюбимого шла, за старого. Сердцем льнула к Давыдке, но далеко занесло ясного сокола; может, и нет его давно в живых, может, выклевали вороны его ясные очи, дождями омыло его белые кости. Крупные слезы стекали по Любашиным губам. Глотала она их, обжигая рот соленой горечью.
Евпраксия отдернула занавеску, обдала Любашу запахом дорогих благовоний, села рядом с ней, обняла за плечи. Женским сердцем почуяла – не радость, беда вошла в избу Пашуты. Не по своей воле идет Любаша за Аверкия. Да и она, Евпраксия, будь даже среди холопок холопкой, даже самой обелью безродной, не пошла бы за этакого козла. Но дело было сделано, сваты уж просили показать невесту.
Любаша встала, и Евпраксия залюбовалась ее стройной фигурой. Да и лицом была она хороша – знать, не один парень сохнул по ней, думал – ему достанется. А вот на ж поди, приглянулась Аверкию; выдадут за него девку, нарожает она старосте сопливых ребятишек – мал мала меньше. Будет стирать мужу порты, стряпать да работать от зари до зари на огороде. К тридцати почернеет, превратится в старуху – обвиснут груди, пробороздят лицо, как орало поле, глубокие морщины.
Вышла Любаша к сватам бледная, прямая, по очереди поклонилась всем – отцу, боярину, дочери боярской, меченоше Склиру, своему и Аверкиеву отцу. Оглядел ее Склир бесстыдным блудливым взглядом:
– Ай да ярочка!
– Ай да куница, красная девица, – поддакнул ему Петрил.
Любаша покраснела, а Склир бил уж отца ее по руке. Все, кроме невесты, остались запивать сделку. Аверкиеву отцу Вашке принесли из телеги шубу, он надел ее и сел к столу; Любашин отец Пашута тоже надел шубу и тоже сел к столу. Потом они встали и ударили друг друга по рукам.
– Жить да богатеть, друг друга любить, – прошамкал Вашка.
После пили меды, ели рыбу и курятину, а Любаша голосила за занавеской:
Покатись, мой зычен голос,
Ко всему роду-племени,
Ко всей-то родне сердечной…
Возле избы на лужайке толпилось полдеревни – бабы, мужики, малые ребятишки. Заглядывали в сени. Боярин распорядился выставить перед избой бочку меда – из своего запаса.
Пашута, охмелев, целовал Захарии руки, ерзал носом по мокрому столу:
– Век буду твоим должником, боярин…
– Ты и так мой должник, – отстранялся от него Захария. – Должок-то не забудь. К осени расчет. Помни…
Поздно вечером разошлись гости. Любаша уложила пьяного отца на лавку, вышла из избы – подышать ночным росным воздухом. Большая круглая луна выползала из-за леса. Прохладный ветерок тянул с Клязьмы. А за Клязьмой, в непроходимой чаще, утробно ухал филин.
Не Любаша первая шла замуж за нелюбимого, не она и последняя. Не в радость жить с Аверкием, а что делать?
У плетня выросла высокая тень – Любаша вскрикнула, хотела бежать в избу, но крепкая рука обняла ее, скользнула по плечам, по спине… Сразу узнала девушка боярского меченошу Склира. Горячие щеки его прижимались к ее лицу, жадные губы шептали ласковые бесстыдные слова. Не слыхивала еще Любаша таких слов, и, хоть противился разум, сердцем тянулась она к веселому меченоше.
– Люблю тебя, Любаша, – пьяно бормотал Склир. – Не ходи к Аверкию, стар он. Уедем во Владимир. Будешь жить в красном тереме, в шелках-бархате красоваться, есть будешь с золотого блюда…
– Не могу я, оставь, – хмелея от его слов, несильно отстранялась Любаша. Кружилась у нее голова, манила мягкая трава за плетнем. Думала, слабея: «Да что же это я?..»
Заутра, чуть заря, поп Кирша отправился в церковь приготовиться к венчанью. С вечера перепил меду, утром похмелился и теперь, идя по деревне, про себя бормотал обряд, как бы не позабыть. Был он неграмотен, псалтырь открывал только для виду, а службу всю помнил наизусть – выучил еще при старом попе, отрабатывая ему за науку в поле. Да еще платил попу зерном, да медом, да воском… Думал: помрет поп – оставит ему свой приход. Ан поп и помер, съев грибков на поминках. Отнесли его на погост, и за упокой души над ним вдохновенно пел Кирша, молодой и счастливый. Мужики и бабы приняли нового попа милостиво – как-никак свой, из Заборья, а старого попа им оставил Микулица. Микулица перевел попа в Заборье из Двориков, откуда его выгнали прихожане: говорили, ругается непотребно на клиросе, хоть уши затыкай.
Первый раз венчал Кирша в церкви, да и то не в срок. Обычно свадьбы играли перед самым снегом, когда урожай соберут в снопы и снопы смолотят. Но Аверкию, видать, невтерпеж – боится, как бы кто не опередил его: Любаша – девка приметная.
«Дорогонько обойдется ему свадебка, – рассуждал Кирша, отпирая церковь и с удовольствием втягивая в себя запахи елея и горелого воска. – Дорого да сладко. Обменялись сваты пряником и пивом».
Из-под горы тащился к церкви дьячок, тоже с похмелья. Заплетаясь ногами, подбрел к Кирше, встал поодаль, чтобы винным духом не разило. Выругался Кирша:
– Святые угодники на пьяниц угодливы: что ни день, то праздник.
– То не пьян еще, коли шапка на голове, – в тон ему сметливо ответил дьячок.
Кирша погрозил ему кулаком:
– Поиграй-кось…
Прислушался. С противоположного конца деревни донеслось нестройное пение. Сквозь девичьи голоса прорывались надтреснутые звуки гудков.
– Скоморохов нарядили?
– Как водится, – ответил дьячок. – Невестушку в баню повели, косу расплели, смыли волю вольную да красу девичью…
– Ну, я тебе! – цыкнул на него поп.
Свадебное шествие приближалось к церкви. В толпе плясали, стучали заслонками и колотушками. Скоморохи вертелись перед людьми, прыгали через головы, весело покрикивали:
– Золото с золотом свивалось, жемчужина с другою скаталась!
– Пей, чтобы курочки велись, а пирожки не расчинивались!
– Гусь с уткой идет, боярин вина несет!..
Шумели вволю. У церкви приутихли. Невеста склонилась, коснулась зубами церковного замка:
– Мне беременеть, тебе прихоти носить.
В полумраке, у налоя, покачивались тонкие языки лампадных огоньков – высвечивали серьезное лицо Кирши, покрывало, толстую книгу. С икон глядели глубокие глаза святых.
– Господи, господи…
Поплыли перед Любашей рубленые стены, холодом обдало сердце: грешна, грешна. Но Кирша уже читал молитву. Бабы позади невесты шептались:
– Аверкиева свеча дольше горит – быть вдовцом…
– Тьфу ты, нечистая сила.
Когда Любашу и Аверкия обводили вокруг налоя, сваха разодрала девичью повязку. К подножью налоя бросали деньги – сулили в дом молодым богатство.
Кирша раскраснелся от возбуждения – вдохновенный голос его взлетал под невысокие своды церкви, эхом докатывался до молодоженов. Аверкий счастливо улыбался. Через силу улыбалась и Любаша. Глаза же ее были прикованы к Склиру, стоявшему рядом с женихом. Меченоша держался прямо, бородка его топорщилась, губы были поджаты, левая рука до белоты сжимала крестовидную рукоять меча.
Венчальные свечи задули разом – чтобы жить и умереть вместе.
Едва живая вышла Любаша из церкви. А тут подружки окружили молодых.
Отставала лебедушка
Что от стада лебединого,
Приставала лебедушка
Как ко стаду ко серым гусям, —
пели они. Скоморохи снова вырвались вперед, забренчали в гудки.
«Да как же это? – думала Любаша. – Почему?!» И опять, и опять вспоминала вчерашний вечер, красную луну над лесом, летящий с Клязьмы ветерок, сильные руки Склира и пылкий шепот его: «Люблю тебя, Любаша… Будешь жить в красном тереме, в шелках-бархате красоваться, есть будешь с золотого блюда…»
Подружки, набегая с боков, осыпали Любашу и прямого как жердь молчаливого Аверкия пшеном и просом.
– Дай бог вам любовь да совет, – наставляли старухи утирая рты вышивными убрусами…
Вечером Склир упал боярину в ноги:
– Батюшка боярин, казни али милуй. Но без Любаши жить я не могу. Думал, пройдет. А не прошло – как дальше быть?..
Надолго, ах надолго запомнилась мужикам эта свадебка! Чего только не съедено было, а уж выпито-выпито-о…



























