Текст книги ""Великая и Святая Русь". Компиляция. Книги 1-39 (СИ)"
Автор книги: Борис Васильев
Соавторы: Михаил Задорнов,Василий Ян,Валентин Иванов,Эдуард Зорин,Михаил Рапов,Михаил Каратеев,Наталья Иртенина,Валерий Замыслов,Юрий Торубаров,Евгений Таганов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 329 (всего у книги 331 страниц)
В знойные летние дни, когда палило солнце и разморенные люди неприкаянно бродили по улицам города в поисках спасительной тени, Мария выезжала в Суздаль.
Здесь был простор, над зелеными холмами дули привольные ветры, от берегов Нерли наносило запах созревающих трав. Лодия княгини, украшенная деревянным узорочьем, с высокой кормой и красными ветрилами, всегда стояла в затоне на Каменке – подле самого княжеского дворца. Вечерами, когда солнце склонялось к земле и по мягким зеленям стлались длинные тени, Мария в сопровождении дворовых девок отправлялась на прогулку.
Досада всегда была вместе с ней.
Кормщик подымал ветрила, легкий ветер вздувал их, и лодия ходко шла к устью Нерли. Обратно возвращались на веслах.
Иногда в Суздаль наведывался Всеволод с дружиной. Тогда в городе сразу становилось тесно, празднично и шумно. На воду спускались еще две лодии, дружинники, истосковавшиеся от безделья, садились на весла и устраивали на реке гонки, которые обычно заканчивались многодневным пиром. В полях за Каменкой жгли костры, прыгали через огонь, соскучившиеся по парням девки до утра водили хороводы.
На одном из таких хороводов и повстречал Досаду Кузьма Ратьшич. Не видел он ее с той поры, как привез во Владимир радостную весть о Всеволодовой победе на Влене.
После того Ратьшич был надолго оставлен князем в Переяславле, а когда вернулся, Досады во Владимире не застал – уехала она с княгиней Марией на лето в Суздаль.
Вскоре наведался в Суздаль и Ратьшич – наказал ему князь проведать чернеца Чурилу, узнать, как продвигается летописание. У Чурилы Кузьма не задержался, тем же днем примчался на княжий двор, но ни Досады, ни княгини в тереме не было. Тогда и поскакал он в поля, где горели уже костры и слышался девичий смех.
Княгиню заметил он еще издалека, а когда подъехал поближе и спрыгнул с коня, увидел и Досаду.
Мария сидела на скамейке, застланной красным трапезундским ковром, и веселилась, глядя на резвящихся вокруг костра молодиц; Досада стояла рядом – тоже веселая и румяная: или это костер бросал на ее лицо свои горячие отблески?
Оставив коня пастись в ложбинке, уже затянутой вечерней дымкой, Кузьма поднялся на пригорок, и Мария сразу признала его. Глаза ее заблестели, она даже привстала, надеясь увидеть и князя, но Ратьшич был один, и взгляд княгини наполнился грустью.
Кузьма приблизился к ней, поклонился и глухим от волнения голосом передал, как велено, поклон от Всеволода: князь-де жив-здоров, но приехать не может, потому что ждет известий из Новгорода.
– Садись, Кузьма, будешь моим гостем, – сказала Мария, указывая на лавку рядом с собой, но Кузьма остался стоять.
Досада заметила устремленный на нее настойчивый взгляд княжеского любимца. Она вспомнила Ратьшича (да и не забывала вовсе!), вспомнила вечер, когда прибыл он из Переяславля с доброй вестью, и почувствовала вдруг, как сами по себе щеки и шея ее наливаются жаром.
Еще жило в ее памяти расставание с Юрием, еще не прошла старая боль, поднимавшаяся в ней с сильными ударами сердца, едва только вспоминала последнюю встречу, когда уговаривал ее Юрий с ним вместе покинуть Владимир. Где он сейчас, жив ли, в какие его забросило края?.. А может быть, и нет его уже, может, только и остался он в ее сердце, и кости его, умытые чужими дождями, белеют посреди нелюдимой степи?
Сказывали страннички, будто видели молодого князя в Рязани, по другим слухам – подался он с дружиной к половцам. И уж не раз жалела потом Досада, что не послушалась своего сердца, не покинула отчий дом – как знать, а вдруг помогла бы она любимому, удержала его от опрометчивого шага, уберегла в минуту опасности…
Нет, не о Ратьшиче думала все эти дни Досада, не до него ей было, да и что ей в Кузьме? Вон сколько вокруг молодых да ладных парней – любому только намек подай, в тот же день зашлют к отцу сватов. Только не до сватов ей нынче – свербит незаживающая рана, спать мешает по ночам, потому что и ночью все то же: то Лыбедь приснится, то стог, то мчится она с Юрием на коне по бескрайнему белому полю.
– Грустный ты что-то сегодня, Кузьма, – сказала Мария, разглядывая Ратьшича и догадываясь о причине его грусти. – Пошел бы к девкам в хоровод. Вона как стрижет тебя глазами Краса. Аль девка не по тебе?
– Другая у меня на уме.
– Про другую и думать забудь, – строго сказала Мария.
– Как знаешь, княгиня, – покорно отозвался Кузьма. – Я бы и сам рад, да разве сердцу прикажешь?
– Экий ты, Кузьма. Девку бы пожалел. Горе ведь у нее.
– А счастье рядом ходит.
– Тебе – счастье, а ей?
Вздохнул Кузьма, поглядел на Марию печальным взглядом и, поклонившись, собрался уходить – княгиня остановила его:
– Не серчай на меня, Ратьшич.
– И ты не серчай, княгиня. Не передать ли что Всеволоду?
– Поклон передай. И еще скажи: жду я его в Суждале, – помешкав, добавила: – Соскучилась я по князю, так ему и скажи.
В последний раз взглянул Кузьма на Досаду – она же даже не обернулась в его сторону – и спустился с пригорка. Поймал коня; стиснув пятками ему бока, помчался, вздымая пыль, по светящейся среди лугов дороге.
Ветерок с Ополья принес раннюю прохладу. Ратьшич поежился и подумал, что зря пустился на ночь глядя в путь, но поворачивать коня ему не хотелось, да и думы были невеселы: нет, не полюбит его Досада, зря он старается, зря надрывает сердце. А брать ее в дом без любви – только маяться. Где уж ему тянуться за боярской дочерью!
Гнал он коня по пустой дороге, стегал его плетью. Сердился конь, вскидывал голову, недоуменно взглядывал на седока: аль подменили ему хозяина или бес в него вселился? Но, устав от скачки, Ратьшич сам придерживал его, а то и вовсе опускал поводья – ехал тихо, не видя и не слыша ничего вокруг.
Так наехал он за полночь на одинокий костер, удивленно остановился. У костра полулежал, опершись на локоть, небольшого росточка мужик, рядом пощипывал траву оседланный конь.
Услышав топот, мужик вскочил на ноги, вгляделся в темноту.
– Эй, кто там? – крикнул Ратьшич с коня.
– Подъезжай, увидишь, – сказал мужик.
«Смелый», – подумал Ратьшич и приблизился к костру. Приглядевшись наметанным взглядом, сообразил, что под кафтаном на мужике кольчуга; в траве лежал шлем. Длинные русые волосы крупными прядями спадали мужику на плечи.
Кузьма сам себе не поверил:
– Да никак, Словиша?!
– Он самый и есть. А ты Кузьма.
– Верно.
Ратьшич проворно спрыгнул на землю, обнял дружинника. Пригляделся: вроде бы все такой же, только лицом потемнел, да заострились скулы. Глаза глядят по-прежнему молодо.
– А сказывали, что сидишь ты у Владимира в порубе, – опустился на корточки возле огня Ратьшич.
– Верно сказывали, – кивнул Словиша. – А нынче вот – ко князю гонцом, везу от Святослава гостинцы.
– Порадуешь Всеволода…
– А ты-то как? – спросил Словиша.
– Живу, не жалуюсь.
– Да-а, – неопределенно протянул Словиша и сломал о колено сухую валежину, сунул ее в огонь под красные уголья. – Еду вот я на коне, гляжу вокруг, и сердце радуется. Дай, думаю, разложу костерок. В ночи все равно не ждет меня князь. А то соскучился по родному дымку, когда-то еще посижу у огня?..
Ратьшич тряхнул головой, засмеялся.
– Ты что? – удивился Словиша.
– Вот ведь какие чудеса случаются, – сказал Кузьма. – Скакал я нынче и думал: велико Ополье, а ни живой души на дороге. Хоть бы кто повстречался…
– Тебя тоже в ночь понесло.
– А! – Ратьшич махнул рукой.
Словиша достал из брошенной рядом с плащом сумы хлеб и кусок жареного мяса, разломил, половину протянул Кузьме, мясо разрезал узким засапожным ножиком.
– Видел я вчера на переправе через Нерль булгарских купцов, – сказал он, уплетая за обе щеки. – Едут не нарадуются: тихо стало, бояться некого. Не шалят на дорогах разбойнички, твердой рукой правит Всеволод.
– Он и зипунников с Волги потеснил, – согласно кивнул головой Ратьшич.
– А на юге все враждуют из-за Киева. Попал я по пути в Рюриков стан. Да, не скоро вернется Святослав на свою Гору. Объединятся Ростиславичи – не видать ему Киева.
– Зря старый князь поддержал Романа.
– Думал, силы за ним неисчислимые.
– На Новгород понадеялся…
Словиша хмыкнул.
– Новгородцам голову в костер совать ни к чему. Вон и нынче уже поговаривают: зачем нам Владимир, позовем другого князя. Не сядет Святослав в Киеве – не видать и сыну его новеградского стола, – сказал он.
– Умен князь Всеволод. Даром что молод, – кивнул Ратьшич.
– Умен, – согласился Словиша.
Небо на востоке начинало сереть. В траве вспорхнула и защебетала ранняя птаха.
Костер догорел.
Когда Ратьшич со Словишей подъезжали к Владимиру, солнце уже озарило купола многочисленных церквей.
У самых Серебряных ворот навстречу им попался юркий мужик с перекинутым через плечо мешком. Сзади плелась молодуха и что-то кричала ему вслед. Мужик сплюнул и остановился.
Ратьшич улыбнулся: от вчерашних пасмурных мыслей не осталось и следа. Молодец Словиша – сам бог послал его Кузьме.
Все вдруг высветлилось вокруг: и сбегающие налево к Клязьме зеленя, и широкая речная пойма, и лес, укрывший сплошной стеной муромскую сторону, и крытые щепой беспорядочно раскинувшиеся на косогоре избы посада.
Кузьма пришпорил коня и нагнал Словишу под высокими сводами ворот.
Зихно, поправив мешок на спине, проводил любопытным взглядом всадников.
– Ноги у тебя как у борзой, – сказала, нагоняя его, Злата. – Куды летишь, спотыкаешься?
– Тьфу ты, – сплюнул Зихно и сел на обочине. – Никуды не пойду.
– Вот и сиди.
Зихно поглядел на Злату с тоской, поковырял пальцем дырявый лапоть.
– Ну скажи, ну что ты за мной увязалась?
– Захотела и увязалась, – бойко ответила Злата и, подоткнув сарафан, села с ним рядом.
Закончив роспись Успенского собора, – неделю тому назад это было, – Зихно снова загулял у клобучника Лепилы. Злата все дворы оббегала, выплакала все глаза. Никитка, как мог, успокаивал ее:
– Да никуды не денется твой Зихно. Дорогу домой знает.
Зато Аленка подливала масла в огонь:
– У непутевого все по-непутевому. Поди, пристроился к какой вдовице под бочок.
Злата – в слезы. Едва успокоила ее Аленка.
– А не поискать ли богомаза у судовщиков? – предложил Никитка, вспомнив, как однажды рассказывал ему Зихно о знакомом своем Яшате.
Пошли к судовщикам. Нашли Яшату.
– Не, у нас его не было, – сказал судовщик. – А вы загляните-ко к златарю Толбуге.
Постучались к златарю. Толбуга, распухший с перепоя, с покорябанным лицом и подбитым глазом, шепнул Никитке, что Зихно был у него, пил, но жена проводила богомаза ухватом.
– Злючая она у меня, – сказал Толбуга. – Ну ровно пес цепной.
Сказал и опасливо нырнул за дверь. В горнице послышались возня и глухие удары.
– Я те покажу цепного пса! – слышался за дверью басистый женский голос. – Я те покажу!..
Перепуганные, Никитка со Златой выскочили за калитку. Отдышались. Постояв на солнцепеке, решили искать Лепилу. Едва достучались до клобучника.
– Чо грохочете, людям спать не даете? – спросил Лепила, отворяя дверь. Узнав Никитку, вымученно улыбнулся.
Из темноты раздался знакомый голос богомаза:
– Высока у хмеля голова, да ноги жиденьки.
– А ну-ка, покажись на божий свет, – просунулся в дверь Никитка.
Зихно выполз из-под рваной ферязи, уставился на него пустыми глазами. Никитка схватил богомаза за шиворот.
Лепила отступил за порог, завопил истошно:
– Режут!
Протрезвев от крика, Зихно уперся в притолоку обеими руками.
– Ты меня, Никитка, не трожь, – сказал он заплетающимся языком. Увидев Злату, осклабился. – Вот и голубка на порожек присела: гули-гули…
Злата заплакала, отвернувшись. Никитка упрекнул богомаза:
– Креста на тебе нет, Зихно.
– У баб у всех глаза на мокром месте, – буркнул богомаз, но заметно попритих и покорно поплелся за Никиткой. Злата, всхлипывая, шла сзади.
Встречные мужики на улице останавливались, узнавали богомаза, подшучивали:
– Снова взяли Зихно в полон.
– Ведут, как быка на поскотину…
Два дня богомаз отсыпался. На третий, попарившись в баньке, сказал, что сговорился с игуменом и идет в Суздаль расписывать монастырскую трапезную.
– Да что ж тебе во Владимире не сидится? – удивился Никитка.
– Скучно у вас, – виновато улыбаясь, сказал Зихно.
– А ты все веселья ищешь?
– Душа на простор просится…
Больше ни о чем его расспрашивать Никитка не стал. Ушел в свой сруб, заперся, до обеда не выходил. Днем, когда позвала Аленка, молча похлебал уху и снова исчез.
Зихно с вечера собрал краски и кисти, сложил в мешок. Злата незаметно сунула ему туда же кусок хлеба и две репы. Утром, ни свет ни заря, была уже на ногах.
– Ты куда это собралась? – спросила ее Аленка.
Злата, будто и не слыша, молчала.
– И не смей с ним ходить, – догадалась Аленка. – Ишь, чего выдумала.
В горнице появился Зихно, стал прощаться с хозяевами:
– Спасибо вам, добрые люди, за хлеб, за соль.
Никитка сказал:
– Моя изба – твой дом, Зихно. Ежели надумаешь, возвращайся. Всегда рады будем.
Зихно поклонился ему, поднял мешок, взвалил на плечо:
– Не поминайте лихом.
Только тут Аленка заметила, что Златы нет в избе. Туда, сюда сунулась, выскочила во двор.
– Ты чего суетишься? – спросил ее Никитка.
– Никак, ушла девка с богомазом.
Никитка засмеялся:
– А где же ей еще быть?!
Выбежала Аленка за ворота – ни души на улице…
…Ковыряя пальцем лапоть, Зихно сказал:
– Нет, не возьму я тебя с собой, Злата. Возвращайся лучше к Никитке. Пропадешь ты со мной…
Опустив взгляд, Злата молчала. Зихно поморщился, почесал со старанием пятерней в затылке. И с чего это вдруг она привязалась к нему – ну, словно собачонка.
Сроду не бывало такого с богомазом. Привык он жить сам по себе. Нынче в брюхе пусто, завтра – пир, нынче – сена стог, завтра – пуховая постель, нынче попадья, завтра – боярыня. Неужто пришел конец его привольной жизни?!
Из ворот, вихляя колесами, выползла телега. Понурая лошаденка мотала головой, отмахивалась от мух, мужик, свесив ноги с передка, клевал носом.
– Тпру, – подошел Зихно к телеге.
Мужик проснулся, вскинул на него мутные от тоски глаза. Покосился на Злату.
– Не подвезешь ли до Суждаля? – попросил его Зихно.
– Отчего ж не подвезти, – сказал мужик. – Садись.
Богомаз бросил на дно телеги мешок, сел позади мужика. Телега тронулась.
Не оборачиваясь, мужик спросил:
– А девка не твоя ли?
– Тебе-то что? – сказал Зихно.
– Да мне-то ничего. Только девка, кажись, твоя.
– А хоть и моя?
Зихно осерчал. Мужик взмахнул кнутом, ожег лошаденку по тощему заду. Телега затряслась, затарахтела на выбоинах. Злата все так же неподвижно сидела на обочине. Зихно поморщился.
– Стой, – сказал он мужику.
Телега остановилась. Зихно спрыгнул с задка, подошел к девушке.
– Ты чего? – спросил, оборачиваясь, мужик.
– Пойдем, что ли, – сказал Злате Зихно и взял ее за руку. Рука у нее была холодной и влажной. Богомаз улыбнулся, и лицо девушки медленно осветилось встречной улыбкой.
Держась за руки, они вернулись к телеге, сели спиной к мужику, свесив ноги с задка. Сняв кафтан, Зихно набросил его Злате на плечи:
– Холодно.
Телега покатилась под уклон. За поворотом город скрылся из виду. От клязьминской поймы потянул свежий ветер. Серебряной лентой сверкнула за развесистыми ивами река. А там, где Клязьма сходилась с Нерлью, на низменном лугу, то исчезая, то снова показываясь из-за деревьев, открылась их взору нарядная, как невеста, белая церковь Покрова.
Сильно сдал за последние два года Чурила. Хвастался он могучим здоровьем, буйная сила была в его руках, да и сейчас гнул он подковы, но однажды, возвращаясь в свою келью с заутрени, вдруг почувствовал, как заволокло туманом монастырский двор. Остановился Чурила, протер глаза – думал, надуло ветром соринку, – но туман становился все гуще, и уж не мог он идти, а присел на дубовую колоду, удивленно поводя во все стороны большой кудлатой головой.
Шел мимо него трапезарь [650] с зажженной от лампады лучиной, удивился:
– Эк перевернуло тебя, Чурила. Уж не пьян ли?
– Пьян, да не от вина, – сказал Чурила, слепо протягивая к трапезарю руку. – Помоги добраться до кельи.
Принюхался трапезарь – не пахнет от чернеца вином, перепугался:
– Ровно слепой ты…
– Слепой и есть. Ни двора не вижу, ни святой церкви, ни креста на ней. Солнышко на небе аль ночь темна?
– Солнышко, Чурила.
– Припекает лицо… Да и голос твой вроде знакомый, а кто такой – не угадать.
– Трапезарь я.
Подхватил он Чурилу под руку, повел ко всходу. А на всходе монах ступеньки переступить не может: что ни шагнет, то споткнется. Едва добрались до кельи.
Посадил трапезарь Чурилу на лавку, что дальше делать – не знает.
– Зови игумена, – надоумил его Чурила.
Опрометью выскочил трапезарь во двор, переполошил монахов, разыскал в соборе игумена. Когда привел его, в келье у Чурилы уже толпился народ. Вздыхали монахи, дивились:
– Еще вечор здоров был.
– Никак, обет нарушил…
– Чурила – чернец праведный, – заступались за него другие. Кто зло, а кто участливо, но все глядели на него с испугом: что, как нечистая сила вселилась в их собрата? Сопели, крестились, с недоверием рассматривали толстые книги, расставленные на сосновых досках вдоль стен. Уж не от них ли вся и беда?..
Игумен, войдя, застучал посохом, закричал тонким голоском:
– Кшыть на вас, бездельники!
Трапезарь стал выталкивать монахов из кельи, напоследок его и самого вытолкал игумен.
Оставшись один, игумен перекрестился, перекрестил Чурилу, сел рядом с ним на лавку, стал пытать его, не грешен ли, не сотворил ли чего, порочащего святую обитель.
– Да не грешен я, не грешен, – мотал головой Чурила. – Вот те крест, говорю, как на духу: чист я и перед богом и перед людьми.
Увидев слезы на его незрячих глазах, игумен смягчился, совсем уже по-отечески тепло сказал:
– Да уймись ты, дай-ко взгляну на очи.
Чурилу игумен любил, чтил его за книжность и за то, что навещали его в монастыре княжеские мужи; раз даже сам Всеволод приехал, переполошил монахов, долго беседовал с Чурилой в его келье, а уезжая, пожаловал две монеты. Другой бы монах закопал их в кубышке или пропил в миру, а этот отдал на святой храм для обновления почерневших и пооблупившихся икон. Нет, не жаден был Чурила, и мирских грехов за ним не водилось, – то, чем раньше славился, нынче не в счет. Было: бражничал он в миру, во многих драках и непристойных делах замечен был, но приласкал его князь, доверил летописание, освободив от прочих монастырских повинностей, – и преобразился Чурила. Он и помочь, ежели надо, не отказывался: то дров нарубит в лесу, то дорожки расчистит от снега…

Любил, любил игумен Чурилу, и надо же – такая беда.
– Давно ли слепнуть стал? – участливо спросил он монаха.
– Разом затмило…
– Эко оно. Да не тужи, Чурила. Неспроста в народе сказано, что после грозы – вёдро. Отдохнул бы ты.
Ласковые слова игумена немного успокоили монаха. А вечером пришла к нему знахарка, в соборе служили за него молебен. К утру полегчало. Пробился сквозь молочную пелену солнечный свет, через неделю снова прозрел Чурила, но прежняя зоркость так и не вернулась. Теперь не мог уж он писать при свече, да и в пасмурные дни буквы прыгали перед его взором, сливались в единую полосу. Лишь близко склонившись к листу, мог он разобрать написанное.
И без того неразговорчивый и угрюмый, стал Чурила еще молчаливее. Но совета игуменова послушался: все чаще выходил он за монастырь – бродил по берегу Каменки, а то выбирался и на Нерль. Помогал мужикам ловить бреднем рыбу.
И, сидя на пеньке, уставившись пасмурным взором в утекающую к горизонту зеленую даль, перебирал он в памяти минувшее. Свежий ветер обдувал его лицо, трепал волосы на начавшей лысеть со лба могучей голове. Вся жизнь предстала перед Чурилой – всплывали забытые встречи, сказанные мимолетно слова; лица, стертые временем становились отчетливее. А после складывалось все в единую пеструю картину.
Краски еще были беспорядочны, но мысль уже пробивалась сквозь них, прорастала, как стебель из брошенного в пашню зерна.
А потом настал день, когда он понял, что уж больше не может молчать. Рождались слова, разрывавшие скупые строки летописи, и он, сначала робко, а потом все увереннее, стал записывать их для себя на смытых листах старинного «Шестоднева» [651]…
Нет, не сломала жизнь упрямого Чурилу. Могучая, неведомая и страшная сила все чаще и чаще толкала его к заветному труду. Глаза его, хоть и не стали зорче, но обрели просветленную ясность, счастливая улыбка неожиданно одухотворила его лицо.
Не доезжая до Суздаля, мужик остановил лошадь и сказал:
– Я тут на Городищи сверну.
С холма хорошо были видны городские укрепления, над которыми тут и там торчали купола соборов и островерхие кровли теремов. Зихно соскочил с телеги, помог спрыгнуть Злате. Телега тронулась и скрылась за кустарником.
Богомаз забросил на спину мешок и стал спускаться к реке. Шагал он широко, размашисто, и Злата едва поспевала за ним.
В реке, под нависшими над водой деревьями, голые мужики ловили раков. На пеньке сидел монах и басовито покрикивал им:
– Куда глядите, лешие? Под бережком, под бережком пощупайте.
Мужики покорно шарили под берегом, вытаскивали раков, бросали их в ведро, которое нес за ними по берегу белобрысый и тоже голый мальчуган с выпирающими из-под кожи ребрышками.
– Ты погоди, а я потолкую с мужиками, – сказал Зихно Злате и сбросил на траву мешок. Злата, застеснявшись, отвернулась, села, надвинув на лоб пестротканый платок.
Зихно спустился к берегу.
– Эй, мужики! – сказал он.
– Чегой-то?
Мужики выпрямились, стоя по колено в воде. Монах на пеньке пошевелился и обратил в сторону богомаза бледное лицо с жидкой бородой и выцветшими глазами.
Зихно замешкался, кашлянул, неторопливо приблизился к нему. Поклонившись, спросил:
– Ты, чернец, не из монастыря ли?
– Оно и так видать.
– Иду я из Владимира в Суждаль, – пояснил Зихно, теряясь под его пристальным, насмешливым взглядом.
– Суждаль у тебя под боком, – ответил монах. – Вона шапочки церковные горят…
– Небось и сам вижу, – буркнул Зихно. – Я тебя про что спросить хочу?
– Говори…
– Не знаешь ли ты чернеца Чурилу? Сказывают, пишет он летопись, обитает в монастыре, а меня к нему шлет камнесечец Никитка. Богомаз я…
Заулыбался монах, от краешков глаз к вискам побежали мелкие морщинки.
– Я Чурила и есть, – сказал он, тыча себя в грудь перстом. – А ты, никак, Зихно?
– Угадал! – обрадовался Зихно, что так быстро нашел нужного человека. Но тут же засомневался:
– А ты и вправду Чурила?
– Сроду не брехал.
– Что-то не очень чтобы похож ты на него. Про Чурилу сказывали: богатырь-мужик.
Монах засмеялся:
– А я?
– Да щуплый ты какой-то, – замялся Зихно.
Голые мужики смеялись:
– Да Чурила, Чурила он! – кричали они. – В Суждали все его знают.
– Фома ты неверующий, – сказал Чурила и встал. Тут уж все сомнения отлетели прочь: Зихно едва доставал монаху до плеча.
– Ведро-то раков мне принесите, – наказал Чурила мужикам. – Гость у меня нынче.
– Принесем, как не принести, – весело пообещали мужики. По всему видно было: любили они монаха, считали своим человеком.
Чурила и Зихно поднялись на взлобок, где сидела Злата. Девушка, увидев их, встала.
– Никак, и баба с тобой? – сильно окая, удивился монах.
– Златой зовут, – сказал Зихно.
– Женка?
Зихно мотнул головой: нет, мол. Чурила насупился пронзил Злату строгим взглядом.
– А ведаешь ли ты, богомаз, что девица, коя в распаление впадает, неугодна пред отцом своим является?
– Нет отца у нее, чернец, – ответил богомаз. – Сирота она. А идет со мной оттого, что любит.
– Любить – не грех, – сказал Чурила, – но законная женитьба пред богом законна.
У Златы слезы навернулись на глаза, и монах, заметив их, смягчился:
– Не гневись на меня. Ибо так в «Палее толковой»[652] сказано, а не мной.
И, обернувшись к Зихно, спросил:
– Так с чем послал тебя камнесечец?
– Иду расписывать трапезную в твоем монастыре, – сказал Зихно. – А тебя об одном прошу: не гони Златушку, приюти ее у добрых людей.
– Добрыми людьми мир держится, – ответил, подумав, монах. – Есть у меня на примете давнишний мой друг. Нешто к нему податься? Сам он стар уже, а сын его Артамоха в сотниках…
– Не сотворил бы чего? – усомнился Зихно.
– Артамоха-то?
– Чай, не старик.
– Артамоха нынче во Владимире. А старичку-то, Еноше, смышленая баба в доме – клад. Покормить, водицы подать али еще что…
Так подошли они к городским воротам. Воротник, крепкий парень с мечом на поясе, приветствовал Чурилу с почтением. Широко улыбаясь, спросил:
– Наловил ли, чернец, раков?
– Нынче мужики расстарались.
– А енти чьи? – указал парень на Зихно со Златой.
– Из Владимира они. От камнесечца Никитки. Богомаз вот с женкой.
Парень важно кивнул:
– Ну, проходи, коли так.
Чурила шел неторопко, с достоинством. Вел гостей по шумным улицам, как по обжитой келье. Все знали в Суздале монаха, и он знал многих. Мужики, останавливаясь, заговаривали с ним. Чурила охотно выслушивал их, давал, ежели просили, советы. Так вышли к самому валу на северной стороне посада.
Чурила постучал кольцом в калитку приземистой, в три косящатых окна, избы.
– Ишь ты, слюда в окнах-то, – заметил Зихно. – Богато живет твой Еноша. Уж не боярин ли?
– Бояре здесь не живут, – сказал Чурила. – А Еноша – мостников староста.
Долго ждать хозяина не пришлось. Еноша оказался низеньким скрюченным старичком с мешками под глазами и острой бородкой на нездоровом худощавом лице.
– В гости к тебе, староста, – сказал монах, кланяясь.
Лицо Еноши расцвело:
– Чурила?!
– Сам зришь.
– Входите, входите, милые гости, – пролепетал хозяин, забегая вперед и распахивая перед ними двери в избу. – Вот здесь садитесь. На лавочку. Под образа. А я сейчас медку… Я быстренько…
– За медком не спеши, – остановил его Чурила. – Мед от нас не убежит. А ты наперво взгляни-ко на эту отроковицу [653]… Что? Приглянулась?
– Справная девка, – оторопев от прямого Чурилиного вопроса, в смущении сказал Еноша.
– Ты вот что, – напомнил Чурила, – ты мне давеча жаловался, что стар стал, а дочерью бог не порадовал: водицы подать некому…
– Говорил, говорил, – закивал Еноша, – было такое.
– Ну а коли говорил, вот тебе и девка. Дочкой будет.
Еноша ласково смотрел на Злату. «Быстро и складно», – подумал Зихно, с благодарностью глядя на Чурилу.
Потом пили мед, и монах рассказывал о своих странствиях. Прощаясь со Златой, Зихно сказал:
– Ты без меня со двора ни шагу.
Злата, тиская узелок, который так и держала все время в руке, согласно кивнула головой.


























