Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 128 страниц)
55
Те несколько дней, что русские пробыли в Чекерсе, Черчилль жил в имении неподалеку. В самом жесте Черчилля, поселившего Молотова в резиденции главы правительства, было желание не только подчеркнуть, что хозяева оказывают русским полную меру приязни и внимания, но, особенно важно, что эта приязнь и это внимание исходят лично от Черчилля – обстоятельство хотя само по себе и знаменательное, но имевшее большее значение для англичан, чем для русских, занятых заботами куда более насущными. Впрочем, в первые дни пребывания делегации в Лондоне участие Черчилля в ее делах на этом ограничилось. Переговоры вел Иден. Несмотря на то что со времени поездки английского министра в Москву прошло пять месяцев, было такое впечатление, что эти переговоры и не прерывались. С новой остротой встал вопрос и о советских границах, и о втором фронте.
Что касается границ, то у русских были основания полагать, что со времени московских переговоров в позиции англичан произошли изменения, в какой-то мере обнадеживающие. На это прямо указывала телеграмма английского премьера Сталину от 12 марта нынешнего, 1942 года. Там была такая фраза: «Я отправил президенту Рузвельту послание, убеждая его одобрить подписание между нами соглашения относительно границ России по окончании войны». На что Сталин ответил: «Очень благодарен Вам за Ваше послание, переданное в Куйбышеве 12 марта». И дальше: «Что касается первого пункта Вашего послания о границах, то я думаю, что придется еще обменяться мнениями о тексте соответствующего договора в случае, если он будет принят обеими сторонами для подписания».
Казалось бы, сейчас время обсуждения, а может быть, даже подписания такого договора наступило, но английская сторона в лице министра Идена дала понять, что позиция ее здесь остается едва ли не прежней. В такой же мере обескураживающей была и позиция англичан в вопросе о втором фронте. Короче, в итоге двухдневных переговоров с Иденом вожделенная цель была так же далека, как в тот самый момент, когда русский самолет с «миссией Бауэра» приближался к английским берегам. Истинно, черчиллевский Чекерс явился той постелью, которую мягко стелют, но на которой жестко спать.
Но, может быть, Иден специально занял столь неуступчивую позицию, чтобы дать возможность Черчиллю проявить понимание?
Соответствующее распределение ролей между министром иностранных дел и премьер-министром иногда носило именно такой характер.
Итак, предстояла встреча с Черчиллем.
Когда на следующее утро русские направились в служебную резиденцию английского премьера на Даунинг-стрит, 10, Бардин, не отрывая глаз от лондонской толпы, одетой уже по-летнему легко и даже нарядно (бомбежки кончились, и небо обрело свои прежние краски; оно было в это утро ярко-синим, в белых яблоках облаков), думал о том, какой нынешняя встреча будет психологически. После разговора, который был вчера у Егора Ивановича с Бекетовым, Бардину хотелось знать, каким Черчилль предстанет сегодня, очень хотелось соотнести все сказанное вчера с живым Черчиллем.
Бардин сидел рядом с шофером и в те редкие минуты, когда машина оказывалась перед задымленной многоэтажной громадой или зеленой стеной дерев, видел в лобовое стекло, отсвечивающее словно зеркало, сидящих сзади.
– Вот вам и хрестоматийный Лондон! – сказал Михайлов Молотову, когда справа обозначилась колонна Нельсона. – Сегодня хрестоматия обретает смысл, какого она не имела прежде. Лондонский Трафальгар стал местом рабочих манифестаций, требующих высадки десанта в Европе.
Пенсне Молотова поблескивало. Где были сейчас его мысли? Не на аэродроме же, где он впервые встретился с Иденом. В какой мере то немногое, что сказал ему британский министр, могло определить содержание сегодняшней встречи? На первый взгляд за протокольной округлостью этих слов не прощупывался никакой иной смысл. Но это было вчера, а сегодня?
Дом на Даунинг-стрит, как показалось Бардину, был в этот майский день прибежищем покоя и тишины. Несмотря на май, в доме топились печи и из открытой двери пахнуло запахами хорошо обжитого жилья.
Черчилль вышел навстречу гостям. Его уверенно бойкая походка не очень сообразовалась с грузной фигурой. Здороваясь, он, казалось, задерживал руку, чтобы упереть в человека упрямый, неприятно испытующий взгляд. Он хотел оставаться самим собой, оглядывая русских с тем хмурым любопытством, с каким бы он смотрел на них, если бы не был связан необходимостью видеть в них союзников и выказывать радушие.
– Завидую вам, как завидовал мистеру Идену, – он весело-ободряюще взглянул на своего министра иностранных дел, который, услышав свое имя, поднял от бумаг красивое лицо и, полусклонив голову с кокетливой и нарочитой небрежностью, улыбнулся, как показалось Бардину, улыбнулся на всякий случай, не проникнув в смысл слов Черчилля. – Вы летели через линию фронта, – произнес Черчилль и по привычке обратил взгляд на стену – очевидно, справа от себя он привык видеть карту военных действий.
– Господин премьер вернулся из инспекционной поездки по Шотландии, для нас это линия фронта, – произнес Иден. С той минуты, как Черчилль назвал его имя, он подключился к разговору. Как заметил Бардин, у Идена было состояние, очевидно, для английского министра привычное: осторожно-бдительно следить за разговором, который вел Черчилль, и в случае необходимости приходить ему на помощь. – Линия огня! К сожалению, она, эта линия, длиннее, чем нам хотелось бы.
Черчилль направился к своему креслу, сел с той удобной обстоятельностью, какая была ему нужна, чтобы сказать то, что он хотел сказать.
– Линия фронта! – Он задумался, из одного угла рта в другой пошла его сигара. – То, что сделали английские войска в Тобруке, а потом в Эль-Аламейне, станет достоянием летописцев. Вот посудите, – он сказал: «Вот посудите!» – и все, кто слушал его, поняли, что он начал один из тех обзоров положения на фронтах, на которые был такой мастер. Казалось бы, куда как жесткая материя – положение на фронтах, – но он умел говорить об этом так, будто бы рассказывал историю изменчивой и трагической судьбы человека. По мере того как он продолжал рассказ, в кабинет входили военные и штатские. Иногда они просили Черчилля взять телефонную трубку, иногда, склонившись, сообщали срочное и требовали гут же решения, а однажды просьба была изображена на бумаге и бумага была положена так, чтобы он при своей дальнозоркости (в его шестьдесят восемь лет дальнозоркость должна была быть достаточной) видел ее. Ему это не мешало, он отдавал распоряжения и продолжал держать главную мысль в уме, используя даже самую паузу, чтобы усовершенствовать эту мысль. Бардин полагал, это умение дал ему парламент, опыт борьбы с оппонентами, которые неумолимы. Он был великим искусником молниеносного ответа, импровизации. И вот еще что было интересно Егору Ивановичу, когда он слушал Черчилля. Наверно, не все то, что сообщали ему его сподвижники, было одинаково радостно, но он и бровью не повел. Дело даже не в том, что он не хотел обнажать неудачи перед русскими, он, видимо, полагал, что в таком большом деле не обойтись без неудач, а если так, то на печаль у него не должно быть времени.
Бардин чувствовал, что рассказ Черчилля интересен, больше того, рассказ увлекает. Особенно Черчилль был силен в местах эмоциональных: рассказ о переходе через пустыню, об осадах крепостей-оазисов (не пустить врага к воде!), о танковых битвах в песках… Иногда он прерывал рассказ и говорил: «Я помню!..» – и следовала вставная новелла. Он любил говорить: «Я помню!» Его жизнь была полна странствий, и ему легко было сказать: «Я помню!» В рассказе была психология. У жажды свои законы, человек точно попадает на планету, которая не знает воды. Бардину трудно было сказать, повторяется ли хозяин дома, но единственное было очевидным – нужно усилие, чтобы противостоять впечатлению, которое производил этот рассказ, усилие, чтобы не утратить независимости.
Бардин смотрел на Молотова. Молотов точно говорил хозяину дома: «Послушайте, вы умный человек и, очевидно, обладаете тем, что называется чувством меры, но тогда поймите, мы приехали сюда из страждущей России, которая приняла в этот год такое, в сравнении с чем все ваши Эль-Аламейны выглядят далеко не так, как это видится вам. По крайней мере, не нам же надо это рассказывать и отнюдь не в таких тонах. Наверно, все это вы рассказывали американцам и теперь решили повторить русским, потому что в первом случае рассказ произвел впечатление? Но что хорошо для американцев, не всегда так же хорошо для русских. И рассказ должен быть другой, да и интонация иная».
Казалось бы, время, отведенное для черчиллевских воспоминаний, вышло. Настал час решения. Англичане предложили проект договора о союзе. Русские сказали «да». Оставалось подписать договор.
…Темный, соответствующий моменту костюм делал Черчилля моложе.
– Сколько бы ни высадили, всех изгоним. Британия – не Бельгия! – Он мог иногда позволить себе начать разговор с третьей фразы, не давая труда объяснить, что этой фразе предшествовало. – Изгоним! – Его шаги были так быстры еще и потому, что они были мелки, мельче, чем должны быть у человека такого роста и комплекции, как Черчилль. – Всех до одного изгоним! – заключил он и посмотрел на Идена, который в этот момент задумчиво шевелил длинными пальцами.
– Надо, чтобы наш союз охранял Европу и после войны, – сказал Иден и этой фразой решительно приблизил разговор к главной теме.
Иден произнес эти несколько слов, когда Черчилль готовился вернуться в свое кресло. Он остановился, и Бардин увидел, что Черчилль пытается застегнуть пиджак и это ему сделать трудно. Видно, пиджак был сшит еще в то неспокойное для Британских островов время, когда все были здесь чуть-чуть худощавее, чем обычно, однако в течение этого года… Война, разумеется, продолжалась и грозила Британии новыми испытаниями, но огонь ушел от британских берегов, ушел далеко, и на него можно было смотреть как бы со стороны.
– Я благодарен мистеру Идену, который наперекор русскому декабрю и военному ненастью пробился в Россию и сделал возможным… Одним словом, хорошо, что мы имеем возможность подписать документ, призванный декретировать нашу волю к миру, – сказал Черчилль и, справившись с пиджачной пуговицей, сел за стол. – Итак, прочтем текст договора статью за статьей. Как вы полагаете?
Тремя часами позже договор был скреплен подписями, церемонный Иден, вооружившись очками, что он делал не часто, понимая, что это его старит, положил перед собой текст речи.
– Мы взаимно обязались оказывать друг другу военную и другую помощь и поддержку всякого рода в войне против Германии… – говорил Иден, а Черчилль смотрел на министра и щурился, улыбаясь своим мыслям. Не часто ему случалось в обществе Идена быть слушателем.
Самолет теперь шел над Атлантикой, и впереди была Америка.
Полярные летчики, для которых генеральной репетицией для полета в Америку были многочасовые рейсы над Северным Ледовитым океаном, великолепно вели самолет. Спокойные, настроенные чуть-чуть иронически, понимающие друг друга с полуслова, они старались не очень обнаруживать, по крайней мере перед пассажирами, невзгоды, которых в таком полете было предостаточно. «Зрителям нет дела до того, что происходит за кулисами», – отвечали они, смеясь, когда пассажиры были особенно настойчивы в расспросах…
Самолет как бы охватил океан с севера и, совершив три промежуточных посадки – Рейкьявик, Гус-Бей, Монреаль, – 28 мая приземлился на вашингтонском аэродроме.
Пять дней, проведенные в Лондоне, помогли Бардину лучше понять происходящее. Оказывается, незадолго до того, как в Лондон прибыли русские, там был Маршалл. Цель миссии Маршалла – русские дела. (Был бы Сережка рядом, сказал бы: «Скажи мне, батя, а этот Маршалл с маршальским жезлом или без оного?») И в самом деле, то была миссия действия или разведки? Как понимает Егор Иванович, где-то в конце зимы, быть может, по просьбе президента американские военные досконально исследовали, возможен ли большой десант в Европе. Они изучили этот вопрос независимо от англичан и дали ответ, не оглядываясь на британского партнера: да, возможен. Подсчеты военных, подсчеты тщательные, показали: в нынешней обстановке, когда германская армия увязла в России, такой десант может быть осуществлен. Возможно, этими расчетами руководили не только благие намерения. Практичные американцы полагали, что открытие второго фронта предотвратит вступление русских в Европу. Если в расчетах американцев присутствовала эта мысль, то можно сказать наверняка, что именно с этого момента (конец зимы – весна 1942 года!) между англичанами и их заокеанскими партнерами начался спор, который продолжался, в сущности, всю войну и решился едва ли не в майские дни 1945 года. Американцы полагали, что настало время для большого десанта, позже будет поздно. Черчилль отвечал: «Рано!» Но вот вопрос, почему. Боялся быть сброшенным в море? Первое время это опасение было, теперь вряд ли. Истинная причина: отнять у немцев и русских возможно больше сил, ослабить их и решить войну в свою пользу. И уж конечно не допустить русских в Европу.
А пока американские военные обратились к подсчетам, какие шансы у большого десанта на успех. Результаты их подсчетов столь обнадеживали, что Рузвельт тут же направил Маршалла в Лондон и почти одновременно телеграфировал Сталину, что хочет видеть авторитетную русскую делегацию в Вашингтоне. Предмет переговоров – второй фронт. (Ходил слух, что президент, увлеченный перспективой большого десанта, вместе со своими иными советниками подсчитал, что для такой операции потребуется шестьсот судов. Однажды, как утверждают, он даже взял лежащий подле блокнот с бланком Франклина Д. Рузвельта и набросал рисунок такого судна.)
Но ведь Маршалл уже был в Лондоне и, очевидно, вел переговоры с Черчиллем. (Сережка бы сказал: «Батя, Маршалл-то забыл маршальский жезл в Вашингтоне».) Не надо быть провидцем, чтобы определить, как они протекали. Англичане наверняка сказали американцам: «Нет». Они сказали это свое «нет», когда русские уже летели в Вашингтон. И вот вопрос к задаче: как это английское «нет» скажется на переговорах в Вашингтоне и способно ли оно изменить намерения Рузвельта? Если не способно, то как поведут себя англичане? Подчинятся мнению американцев и русских или же начнут контратаку? На кого? Ну, не на русских же. Черчиллевский натиск… Президент готов отразить его? А может быть, сию минуту идет над океанской гладью, обгоняя самолет, телеграмма из Лондона, в которой дана своя оценка миссии русских, свой взгляд на их приезд в Лондон… Наверно, трудно просто отвергнуть идею большого десанта, легче один проект заменить другим. Черчилль любит эти проекты. Быть может, потому их так много, что одни из них истинные, а другие должны симулировать истинные. Однако все проекты носят кодовые названия, при этом столь звучные и неожиданно торжественные, будто бы все они настоящие. Быть может, эти названия перекликаются с тем, как видит мир английский премьер, каким он представляется его глазу и воображению. Но названий этих так много, что кажется, их плохо помнит даже тот, кто их придумал.
Был бы Сережка рядом, ткнул бы отца острым локтем: «Батя, англичане умели путать следы еще во времена Холмса!» Сережка! Как он? Бардин закрывает глаза, и разом встают в сознании мерцающие снега под Дмитровом, налет сажи, что, как черный платок, протянулся по ветру вслед за сожженной деревней, деревья, которые беспомощно тычут в небо культи посеченных артиллерией ветвей, и Сережка, сидящий на больничной койке: «Ты меня не жалей… Не надо».
Бардин вздыхает, да так, что кажется, самолет воспринимает этот вздох: «Не виноват перед ним, а есть чувство вины… Есть эта вина, которая залегла булыгой внутри и давит, не дает дышать. Ведь не виноват, а такое чувство – виновен и он тебе судья». Наверно, в том, что сегодня делает Бардин, есть и нечто ратное, нечто от тех испытаний, которые приняла Россия. Так думает Егор Иванович, так хотел бы думать. «Хотел? А на самом деле? Да какое может быть сравнение! Хоть себя не обманывал бы, себя! Огонь, который должен был принять ты, принял твой сын. Принял и отвел от тебя смерть! Да так ли?»
Самолет, как понимает Егор Иванович, шел над океаном. Казалось бы, пришло время страху, а его не было. Совсем не было у Бардина никакого страха. Страх был за Сережку.
56
Русские были в Белом доме в пятницу 29 мая в четыре пополудни. День был неярким, но теплым, и час, предшествующий встрече, русские провели в парке.
Как ни секретно было их прибытие в Вашингтон, Бардина не покидало чувство, что об этом знает больший круг людей, чем хотели бы и русские, и американцы.
Когда их делегация появилась в парке, лежащем рядом, Бардин, оглянувшись, увидел: приникнув к окнам, в парк смотрело несколько человек.
Бардин полагал, не только посол Литвинов, которого американцы знали в лицо, вызвал их любопытство.
А Молотов с Литвиновым свернули в боковую аллею и, очевидно желая соизмерить содержание разговора с длиной аллеи, замедлили шаг. Видно, разговор не вмещался в размеры аллеи, и под тенистым вязом, скрывающим их от любопытных глаз, они остановились.
Литвинов был в светлом костюме, легкое пальто он перебросил через руку. Молотов был в темном макинтоше и темной шляпе, вид у него был много официальнее, чем у Литвинова, да, пожалуй, чуть-чуть не по сезону – видно, что он прибыл из страны, где лето еще не наступило.
Говорил Литвинов, а Молотов слушал, сдвинув брови, глядя вдаль. Он казался сурово-печальным. О чем они могли говорить? Когда Литвинов говорил с президентом о главной проблеме, интересующей русских? Что думают об этом военные? В чем они поддержат президента и в чем ему возразят? Эйзенхауэр? Маршалл? Макартур? А как Гопкинс? Верно ли, что его зовут личным министром иностранных дел Рузвельта?.. А каково тогда положение Хэлла? И что думает Хэлл о главной проблеме, которая интересует Россию? Он по-прежнему здесь в оппозиции? Тогда, быть может, разговор должен вестись без него? Да, Рузвельт и Молотов? А как быть с Гопкинсом?
…Русские пошли из парка. Бардин поднял глаза. В окнах были все те же лица. Нет, тайну русской миссии в Вашингтон надо было еще сберечь. Как бы в ходе вашингтонских бесед Бауэр не стал Молотовым…
Они были в служебных апартаментах Рузвельта тотчас после того, как камердинер вкатил в кабинет коляску с президентом. На ковровой дорожке, ведущей в кабинет, еще удерживался след от колес, когда из кабинета вышел камердинер. В его руках был плед. Камердинер поклонился гостям, дав понять этим своим поклоном, что гости не ошиблись, признав в нем лицо, имеющее отношение к президенту, и это ему приятно. Плед в его руках был обычным шотландским пледом в красную клетку, судя по всему, не новым: бахрома была уже не столь густой и пушистой, как прежде, на сгибе проступало кофейное пятнышко, видимо свежее. Но камердинера не смущало это. Он на ходу развернул и сложил плед, сложил с таким старанием и тщательностью, которая должна была показать – в его руках вещь, нужная президенту, а остальное ему не столь важно.
Из кабинета вышел Гопкинс и, увидев русских, чуть-чуть дружески-фамильярно поднял бледную ладонь, с почтительным уважением пожал руку Молотову и Литвинову, остальным поклонился с радушием гостеприимного хозяина, а приметив Бардина, поднял руку и, соединив большой и указательный пальцы, прищелкнул:
– Такой крепкой водки, какую я пил в Архангельске, в природе больше нет, – произнес он и закашлялся – после архангельского застолья у него явно першило в горле.
Гостей пригласили к президенту.
Бардин ожидал увидеть крупноплечего человека, чуть полноватого и от этого кажущегося еще крупнее, с красивым, несколько одутловато-бледным лицом и ослепительной «рузвельтовской» улыбкой, выражающей полную меру радушия, а увидел седого старика, худого и заметно остролицего, с желто-восковым лицом, на котором тем заметнее были синевато-мглистые круги под глазами. Его улыбка была живой и откровенно дружелюбной, но это была улыбка больного человека.
Бардин понимал, что это первое впечатление должно быть очень верным, но оно уйдет. И действительно, прошла минута, и перед Бардиным, казалось, был прежний Рузвельт, да, тот самый, крупноплечий, с одутловато-бледным лицом и солнечной улыбкой.
Хотя церемония представления велась через переводчика, она не потребовала много времени. Бардин заметил, Рузвельт не без изящества представил своих коллег. Представляя Хэлла, президент, как показалось Егору Ивановичу, с известной обстоятельностью подчеркнул его внимание к русским делам, будто говоря: «Если вы считаете его главой антирусской партии, то заблуждаетесь!» Наоборот, Гопкинса президент представил строже и скромнее, чем мог бы. «Вы знаете друг друга, и тут я вам ничего не мету сказать нового», – точно говорил президент, но скрытый смысл этой сдержанности был иным – президент не хотел усугублять и без того тяжелых отношений между государственным секретарем и Гопкинсом. К тому же не в интересах президента было превозносить Гопкинса – совершенно очевидно, что в отношениях Америки с Россией Гопкинс был фигурой номер один.
На вопрос президента о том, как удалось преодолеть долгий и нелегкий путь, Молотов заметил с тем эмоциональным лаконизмом, который ему был свойствен:
– Перелет из Москвы в Лондон, а оттуда через Исландию, Лабрадор нам не показался утомительным… – и взглянул на своих спутников, точно обращаясь к ним за поддержкой. – Ничего чрезвычайного, за исключением, пожалуй, одного: наш военный советник повредил ногу и остался в Лондоне, нам придется его как-то заменить на переговорах. – Он сказал «на переговорах», сказал впервые и взглянул на президента.
– Сегодня у нас здесь нет военных, – сказал президент, – но завтра генерал Маршалл и адмирал Кинг к вашим услугам.
Он произнес эти несколько слов с той приязнью, с какой говорил до сих пор, но в словах этих было и что-то протокольное. Он будто хотел сказать: разговор мы отнесли на завтра; в нем будут участвовать военные, а следовательно, в порядке дня главный вопрос.
Молотов понял, здесь кратчайший путь к разговору по самому существу проблемы, которая интересовала русских, поэтому был прямой смысл остановить внимание президента. Молотов заметил, что хотел бы обсудить военное положение, обсудить всесторонне. Он говорил с Черчиллем, но тот не дал ответа на вопросы, поставленные русскими. Правда, Черчилль выразил пожелание, чтобы на обратном пути из Вашингтона русские остановились в Лондоне. Быть может, английскому премьеру необходимо время, чтобы ответить на вопрос Молотова.
– Японцы скапливают флот на островах Фучья и Марианских, – сказал президент и характерным жестом, чуть стариковским, защитил глаза от солнца, которое проникло в кабинет. Не очень было понятно, почему он вдруг заговорил о японцах – потому ли, что он считал эту проблему для себя наиважнейшей, потому ли, что не хотел сейчас отвечать на прямой вопрос русского министра. – Трудно сказать, куда устремят японцы этот флот: на Австралию, Гавайи, Аляску или Камчатку?
Молотов выдержал паузу. В самом деле, чем объяснить, что президент ушел от ответа на вопрос? А может, здесь нет ничего предвзятого, а просто желание отнести разговор по существу на завтра? Итак, президент хочет знать, куда бросят свой флот японцы. Молотову ничего не известно об этом, но, как он полагает, стремление устрашить русских является постоянным у японцев.
– Наш главный враг – Гитлер, – сказал Молотов, сделав еще одну попытку вернуть разговор к сути.
Рузвельт умолк на минуту, потом сказал:
– Да, Гитлер. Пока не прояснится в Европе, мы должны на Тихом океане держать фронт… – Он взглянул в окно, следя, как солнце за окном покидает поляну и зелень медленно тускнеет. – Непросто было убедить других в верности этой точки зрения, но теперь она, кажется, стала общепринятой, – добавил он. Кого он имел в виду: только ли американцев или еще и тех, за океаном?
Рузвельт протянул руку к бумагам, лежащим у него на столе.
Манжета на руке президента сдвинулась, обнажив сплетение кровеносных сосудов, как показалось Бардину, неестественно голубых.
– Что знает господин Молотов об условиях, в которых нацисты держат русских пленных в Германии? – спросил президент, тщетно пытаясь освободить стопку бумаг от скрепки. Гопкинс подошел к президенту и помог ему справиться со скрепкой, невзначай бросив взгляд на бумаги, а потом на Хэлла. – Что он знает об этих условиях? – повторил свой вопрос президент и посмотрел на Хэлла, будто желая спросить его, верно ли он понял своего государственного секретаря.
Скопческое лицо Хэлла вдруг подернулось румянцем.
– Да, речь идет о Женевской конвенции, мой президент, – сказал Хэлл и оглянулся на Гопкинса, который принялся тереть тыльные стороны рук – неожиданно их обдало морозцем.
Бардин приметил еще в Москве это его состояние и этот жест, от волнения его бросает не в жар, а в холод. Но почему его хватило стужей теперь? Как понимает Бардин, стопка бумаг, которую взял президент, похожа на памятные записки: чистое поле листа, четкий машинописный текст, просто текст, без названия и без подписи. Очевидно, меморандум подготовлен Хэллом, эту реплику государственного секретаря о Женевской конвенции можно понять именно так. Не исключено, что Гопкинс видит стопку бумаг впервые, вон с каким неприязненным удивлением он взглянул на бумаги, освобождая их от скрепки. Проблема «Хэлл – Гопкинс» имеет свои грани.
Молотов пытается ответить на вопрос президента. Смысл его ответа: русские располагают данными, что немцы бесчеловечны с пленными. Об этом, в частности, рассказали двадцать пять пленных, которым удалось бежать в Швецию из Норвегии.
– Но может быть, необходим договор об обмене списками военнопленных? – спросил президент и пододвинул текст меморандума.
Бардину показалось, что в голосе Молотова появились ноты, которых не было только что, – гневная укоризна, может быть, даже возмущение.
– Советское правительство готово на переговоры с любой страной, но только не с немцами, – был ответ Молотова. – Начать переговоры с немцами, значит, дать им возможность утверждать, что они придерживаются международного права.
Вновь белая рука президента повисла над столом. Рука нетверда, и президент спешит опереться на локоть.
– А не могли бы мы помочь улучшению отношений между Россией и Турцией? – вопросил президент, держа перед собой белый лист меморандума, и его весело-иронический взгляд устремлен сейчас то на Хэлла, то на Гопкинса. В этом единоборстве он не хочет давать преимущества ни одному из них, даже наоборот, он хотел бы дать преимущество Хэллу и этим нейтрализовать его – в переговорах, которые начнутся завтра, Хэлл не должен участвовать.
Видно, Молотова немало раздражают эти меморандумы Хэлла. Он, Молотов, приехал из страны, объятой огнем войны. Второй фронт – единственная и действительно насущная задача его миссии. Он об этом хочет говорить, а ему навязывают разговор о советско-турецких отношениях. Но президент говорит об отношениях России и Турции, говорит с явным желанием, чтобы на его реплику откликнулся советский министр, очевидно, это имеет смысл и для президента.
– Ну что ж, мы готовы обсудить и это, – произносит Молотов, сдерживая волнение.
Рузвельт вздыхает облегченно: эти два хэлловских меморандума и ему стоили сил, но все, кажется, обошлось.
Вот и хорошо, – говорит Рузвельт и смотрит на Гопкинса, но тот неприязненно насторожен. «Что же тут хорошего? – точно говорит он президенту. – Этот старый хрыч Хэлл не нашел ничего лучшего, как явиться сюда с турецким меморандумом… За этим ли летели сюда эти люди, преодолевая ненастье войны и стихии? Нет, в самом деле, что тут хорошего?»
Но президент доволен, что ему удалось сегодня сделать предметом разговора меморандумы Хэлла, по крайней мере, есть какая-то видимость делового разговора, в котором участвует государственный секретарь. После этого завтрашний разговор, пожалуй, можно провести и без него.
– Быть может, господин Молотов счел бы возможным встретиться с государственным секретарем и обсудить всю сумму вопросов, которые имеет в виду департамент? – произнес Рузвельт, он хотел бы сделать здесь все возможное.
– Да, конечно, – соглашается Молотов.
– Хорошо, – удовлетворенно замечает президент.
– Хорошо, хорошо, – подхватывает Хэлл и розовеет от удовольствия, хотя удовольствия в этом лаконичном диалоге для него мало: президент вызвал Молотова на разговор о хэлловских меморандумах, а затем устроил эту встречу государственного секретаря с советским министром, чтобы отстранить государственного секретаря от участия в переговорах и сделать возможным участие в них Гопкинса.
– Значит, экипаж русского самолета впервые прошел по океанской трассе из Москвы в Вашингтон? – спрашивает президент, улыбаясь, – более чем сложный маневр, который он только что осуществил с первым дипломатом Америки, решительно улучшил ему настроение.
– Да, впервые, господин президент, – говорит Молотов. Ему еще не ясно, почему президент вернулся к этому разговору, но сам разговор советскому наркому приятен.
– А нельзя ли пригласить русских летчиков к президенту и дать ему возможность пожать им руки?
Молотов смеется:
– Благодарю вас, господин президент. Они сочтут это за честь.
Некоторую скованность – Егор Иванович заметил ее в Рузвельте, когда они вошли в кабинет, – к концу беседы удалось победить.
Президент сказал, что он хотел бы провести нынешний вечер в кругу гостей и приглашает их на обед, всех гостей. Как показалось Егору Ивановичу, в этом жесте не было ничего протокольного. Просто президент полагал, что предстоящему разговору с русскими большая мера человеческой теплоты не будет противопоказана.
Когда Бардину сказали, что обед будет в овальном кабинете президента, он вспомнил знаменитые пресс-конференции Рузвельта, некоторые из них проходили здесь. То, что принято было называть овальным кабинетом, точнее было бы назвать залом – он был достаточно просторен. Как многие другие апартаменты дома, которые успел повидать Егор Иванович, зал был выдержан в светлых тонах. (Этот дом был ярко-белым и изнутри.) Наверно, потому, что здесь был кабинет президента, место его деловых встреч, но и благодаря самим формам помещения зал не обременяли обычные дворцовые атрибуты: лепнина, хрусталь, посеребренный и позолоченный металл и дерево. Единственным украшением был довольно строгий бордюр по грани потолка, как бы подчеркивающий форму кабинета – правильный овал.