Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 128 страниц)
19
На краю села, на отшибе, чуть ли не в открытой степи, стоит школа. Еще не войдя в нее, можно почувствовать, как она светла – так много солнца в это ветреное, по-степному ясное утро, и он, этот свет, конечно, ворвался в широкие окна и заполонил здание.
– Я заметил: когда нас ведут в школу, предстоит нечто значительное, – произносит Галуа, и его лицо, которое он растер холодными ладонями, пламенеет. – Теперь скажите, Тамбиев: беседа?.. Кто он?
– Малиновский.
– Вот видите! Что я сказал?.. – обращается Галуа к Хоупу, который не торопясь шагает поодаль, перекинув через плечо вещевой мешок. – Вы слыхали: Малиновский!
– Да, Малиновский, – улыбаясь повторяет Хоуп. – У всевышнего хороший слух – он услышал наши молитвы…
Оказывается, школа полна не только света, но и тепла… Ума не приложишь, как можно обогреть школу в такую стужу. По всему, печи недавно промазали глиной – запах просыхающей глины, разумеется для крепости сдобренной навозом, а вместе с этим и свежее дыхание чуть подсыревших дров чувствуется в доме.
– Пожалуйста, генерал-лейтенант вас ждет… – лысый, с квадратным черепом полковник приподнял плечи и свел черные брови, отчего лицо его сделалось воодушевленно-свирепым. – Прошу вас… – Он шагнул к двери. – Товарищ генерал-лейтенант, можно к вам?..
Дверь распахнулась, и навстречу корреспондентам шагнул генерал, который, наверно, не только Тамбиеву показался неожиданно молодым.
– Здравствуйте, – генерал поклонился, и его длинные, видно тщательно промытые, волосы рассыпались, и их прядь накрыла ухо. – Здравствуйте, – повторил он, протягивая руку, и придержал другой рукой рассыпающиеся волосы.
Большой, с приятно покатыми плечами генерал обошел гостей, и каждый из них почувствовал взгляд его внимательно-пытливых глаз, точно о каждом генерал хотел составить впечатление до того, как разговор начнется, и соотнести это впечатление с тем, что удастся узнать о человеке в ходе беседы. А Тамбиев смотрел то на Галуа, то на Хоупа, думал: как воспринимают Малиновского они и каково мнение одного и другого? Ну, Галуа, пожалуй, может сравнить этого русского с Манштейном, которого русский поколотил только что в этих степях, сравнить и сделать вывод: у русского, пожалуй, меньше фанатизма и больше юмора, меньше лоска и больше душевных сил, а вместе с этим больше трезвости, и скромной осмотрительности, и здравого смысла. А Хоуп?.. Что подумал он о Малиновском? Не иначе, сын русского крестьянина, наверняка думал Хоуп, которому эта приволжская степь чем-то напоминает поле, что возделывал отец или дед Малиновского где-нибудь на Дону или на Днепре, а этот мороз и этот скудный снег воспринимаются им не только в связи с тем, хороши они или нет для русских войск, но и хороши ли для русского хлеба. Наверно, комната, в которой они находились, была классом географии – у карниза продолжали висеть портреты Пржевальского, Беринга и Седова… То ли руки у немцев были недостаточно длинны, чтобы дотянуться до карниза, то ли они пощадили русских первопроходцев по той случайной и счастливой причине, что те были в эполетах и могли быть приняты за царских сановников.
– Располагайтесь, пожалуйста, – протянул Малиновский руку к некрашеному сосновому столу, стоящему посреди класса, – очевидно, стол был сколочен недавно, его тщательно оструганные доски пахли смолой. – Хотите по глотку французского коньяка?.. С мороза хорошо! – Он засмеялся, махнул рукой. – Среди тех дивизий, которые отрядил Манштейн, одна была прямо из Франции… так ей мы и обязаны этим!
Прежде чем распечатать бутылку, генерал приподнял ее и, обратив этикеткой к гостям, произнес:
– Настоящий «Конкорд», при этом, как говорят французы… си се ван вье се ле плю мье…
Галуа засмеялся, как всегда в минуты крайнего изумления, беззвучно.
– Вы говорите по-французски?..
Малиновский заулыбался, показав крепкие зубы, вскинул голову так, что пряди сухих волос взметнулись и опали:
– Да, немножко… Прежде – лучше.
– Прежде?
– Да, я ведь был во Франции вместе с русским экспедиционным корпусом…
– Вуаля… пандант ля премиер гэр? – Галуа норовил перейти на французский; кстати, в этой степени французским владел и Хоуп.
Но Малиновский осторожно и твердо возвратил беседу к русскому.
– Что та война в сравнении с этой? – спросил Малиновский. – Ну, хотя бы… танковое сражение под Котельниковом!
– Вам противостоял Манштейн? – спросил Галуа.
– Да, во главе трех пехотных и трех танковых дивизий…
– Простите, а что вы знаете о Манштейне? – это спросил Хоуп.
– Из молодых, стоящих… – произнес генерал, задумавшись. – Говорят, в военном деле, как, впрочем, и в дипломатии (Малиновский взглянул на Тамбиева), есть… мастера прорыва и, пожалуй, отражения!.. Да, в позиционной войне такой человек ничто, а вот когда надо быстро собрать силы и рассечь кольцо, ему нет цены: темперамент, энергия, а может, и авантюризм… вот таким мне видится Манштейн, – он рассмеялся – он был явно иронически-снисходителен к немцу.
– Простите, а себя вы причисляете к мастерам иного типа? – спросил Хоуп – ему была интересна психология сражающихся, и он решил начать беседу с этого.
– Да, очевидно, – ответил Малиновский, не переставая улыбаться, – он понимал, что беседа началась необычно и не совсем по существу, но не сетовал на собеседников. – Впрочем, не мне судить…
– Мастер прорыва… это что же, умение генерала стукнуть кулаком по столу, а если надо, пустить в ход парабеллум? – спросил Хоуп.
– Да, допускаю, что Манштейн может быть и таким, – сказал Малиновский.
– Но в Котельникове не помог ни кулак, ни парабеллум, не так ли? – продолжал Хоуп: казалось, эти вопросы он заготовил заранее – в них была известная последовательность.
– В Котельникове? – Малиновский рассмеялся, махнул рукой – в этом жесте было и хорошее настроение, и доброе здоровье, и знак того, что дела у генерала в это студеное январское утро идут хорошо… – Ерин… дай мне карту!
Полковник Ерин, тот самый, с квадратным черепом и свирепыми глазами, положил на стол перед генералом карту, на которой Аксай и Сал выглядели большими реками, а Котельниково и Зимовники едва ли не стольными градами. Малиновский взглянул, и тень тревоги, а вместе с тем и тень печали пробежала по его лицу – карта сберегла о тех памятных днях и ночах такое, что уже уходило в прошлое.
– Наверно, для такого человека, как Манштейн, характерно следующее: операция, которую он задумал, звалась «Бог», при этом первая ее часть – «Зимней грозой», а вторая «Ударом грома»… Как видите, против нас были обращены и силы неба! А если всерьез, то взгляните сюда… – он провел рукой по карте. – Манштейн начал свое наступление двенадцатого декабря по сигналу «Удар грома». Его танки – их было несколько сотен – двинулись компактной и сильной колонной вдоль дороги Тихорецк – Сталинград, – кулак Малиновского, энергично сжатый, очертил полукруг, определив движение танков. – Надо отдать должное Манштейну, его удар был нацелен точно, а наступление велось в темпе, когда скорость удваивает реальные мощности и триста танков могут сойти за шестьсот. Были взяты один за другим два рубежа, – ладонь Малиновского, поставленная ребром, опустилась на карту и как бы разрубила железную дорогу Тихорецк – Сталинград. – Манштейн достаточно развил успех и подходил к Сталинграду, когда мы получили приказ выступить против него, – моя армия находилась в двухстах километрах от места боев… Была пурга, какая может быть только в декабрьской степи: не снег – сухой песок, не вьюга, а песчаная буря. Нет дорог, все вязнет, все буксует, разве вот только ноги человеческие… По сорок километров в сутки, по сорок – вот и получилось, что первой пришла пехота, а потом танки… Да, вначале только пехота, а уже вслед за ней – танки да, пожалуй, авиация… Вот это был контрудар! Но главное даже не в том, что двадцать девятого декабря Манштейн был уже там, откуда за две недели до этого по «Удару грома» он пошел на Сталинград… – Генерал свернул карту и провел теперь осторожной ладонью по столу. – Не в том!..
– Простите, а в чем главное? – спросил Галуа – впервые он поднял глаза от записной книжки, в которую с прилежной дотошностью записал все, что говорил Малиновский.
– В чем главное? – переспросил генерал и взглянул на дверь, куда только что вышел полковник. – Ерин, как с обедом? Прошу вас… это рядом, – произнес он, обращаясь к гостям.
В комнате, куда были приглашены гости, стоял такой же чисто оструганный стол, что и в кабинете командующего, но сервированный к обеду: средиземноморские сардины, тонко нарезанная буженина, яйца под сметаной, селедка, разукрашенная крупными кольцами лука, – все свежее, нестерпимо красивое.
Тамбиев смотрел на Малиновского, сидящего во главе стола, и думал: рейд к Зимовникам был трудным, но на лице этого человека нет усталости. Наоборот, весь он, спокойно уверенный, был олицетворением силы, а может быть, и превосходства над врагом, превосходства, которого не было вчера и которое есть сегодня. А Малиновский угощал. Видно, он любил принимать гостей, был хлебосолом, и сейчас, казалось, озабочен только тем чтобы гости хорошо поели. Но гости хотели продолжения разговора и, пока несли в ярко-белой, опоясанной золотой каймой супнице бог весть откуда появившийся борщ, а потом разливали его, бордово-красный, весь в золотисто-янтарных бликах жира, пока разливали борщ, этот разговор возник.
Тамбиеву казалось: как ни обширна и сложна была беседа, Галуа шел со своей ухватистой киркой одной колеей, в то время как у Хоупа была другая. Хоупу был интересен человек на войне: его вера, психология, степень мужества и степень страха, что он может и что выше его сил. Интересы Галуа были обращены к иному: стратегическое начало войны, как ее понимают одни и другие, чем был отмечен день вчерашний и день сегодняшний, если психология, то в стратегических масштабах, если настроение, то только в том случае, если оно влияет на массы.
Беседой завладел Галуа, и она заметно обрела военно-стратегический характер. Казалось, что все время, пока продолжалась беседа в штабе, Галуа копил свои вопросы, чтобы их выложить сейчас. То, что теперь говорил Малиновский, показывало, что усилия Галуа удались.
– Смею думать, в поведении немцев появились черты, каких не было даже в пору Московской битвы, – осторожно начал Малиновский, не отрываясь, однако, от борща, который благоухал всеми своими ароматами – хозяин был южанином и знал толк в борще. – Пленные показали, как беспорядочны и, пожалуй, извилисты стали их пути на войне за последние три месяца. Так бывает, когда армии недостает резервов… Но это не все, – он поднял чарку водки, приглашая гостей сделать то же самое, но тоста не провозгласил – видно, у него была потребность выпить, он, как это принято в его родной Одессе, мог пить водку и под борщ. – И вот что характерно: при такой нужде в людях и технике немцы вдруг обнаруживают расточительность, которая им не свойственна: уходя, они оставляют много техники. Можно сказать, что отступающие части плохо вооружены, а по этой причине легко уязвимы… Поэтому если разгром, то разгром полный – такого не бывало прежде…
Галуа слушал Малиновского, склонившись над блокнотом. Как ни аппетитен был борщ, казалось, Галуа забыл и об этом, хотя проголодался порядочно и любил поесть. У него был свой, выработанный годами, метод записывать живую речь, при этом, как однажды он признался Тамбиеву, он предпочитал записывать по-русски, полагая, что перевод может исказить смысл сказанного собеседником. При том знании русского, какое было у Галуа, он успевал следить и за переводом, осторожно уточняя его или даже исправляя. Впрочем, наркоминдельские переводчики всегда учитывали, что рядом Галуа, и сами стремились придать переводу такой характер, чтобы вторжение Галуа было естественным: они как бы приглашали Галуа принять участие в переводе.
– А Красная Армия?.. Как она? – Галуа понял, что Малиновский говорил о самой сути – надо было, чтобы он сказал все, что хотел сказать. – Как она? Что сегодня свойственно ей?.. Именно сегодня?
– Мы ведем наступление в больших масштабах, чем прошлой зимой, и главная наша трудность – растянутость коммуникаций.
– Это трудность немалая, – тут же реагировал Галуа – ему импонировало, что, отвечая на его вопрос, Малиновский начал не с успехов Красной Армии, хотя, казалось, имел на это право.
– Да, немалая, тем более в зимнее бездорожье, – согласился Малиновский. – Если нам удалось совладать с этим, то по двум причинам…
– Да, да?
– Реформы, которые осуществлены, так сказать, в структуре армии, укрепили ее. К тому же возросла стойкость солдата, его способность сражаться. В обстоятельствах, когда солдат прежде отступал, он сегодня стоек…
Тамбиев заметил: Одесса сообщила говору Малиновского свои краски – не строю речи, а именно говору. Они были так характерны, эти краски, что, не зная биографии Малиновского, можно было достаточно точно определить: Одесса.
– Вы имеете в виду танковый рейд Манштейна? – спросил Галуа. Он знал, что на первом этапе наступления, до того как подошли наши танки, советские войска, стоящие перед танками Манштейна, явили чудеса отваги.
– Да, и это… – подтвердил Малиновский скромно – разговор увлек его, и казалось, единственное, о чем он жалел сейчас, что борщ остыл. – Согласитесь, что, когда в открытой степи на тебя идут сто пятьдесят танков, нужно немалое мужество, чтобы остановить их.
– Их остановили? – Разумеется, Галуа знал, что танки были остановлены, но хотел еще раз услышать это от Малиновского.
– Да, конечно, – подтвердил Малиновский со свойственной ему скромной немногословностью.
– А как по-вашему, что стоит за этой стойкостью, как вы сказали? – подал голос Хоуп – пришло время и ему вступить в беседу. – Вера, которая была поколеблена, а теперь обретена?
Малиновский взглянул на Хоупа: в этих серо-сизых глазах с желтинкой были и пристальная заинтересованность и мысль.
– Нет, вера не была поколеблена даже летом сорок второго, когда было тяжелее тяжелого, но она росла с опытом… а опыт, нет, не только военный, но и душевный, это много, очень много…
– Но это уже не опыт, а возмужание? – возразил Хоуп.
– А что есть возмужание, как не опыт? – спросил Малиновский.
– А как сорок третий?.. – Галуа пытался вновь повернуть беседу к проблемам стратегическим. – Что ждать от него?
Малиновский наполнил рюмки – он это делал неторопливо, стараясь затратить на нехитрую процедуру ровно столько времени, сколько требовалось для нужной ему паузы.
– Вы сказали: сорок третий?.. Но ведь это зависит не только от нас.
Галуа оживился:
– Второй фронт? – Он бы сообщил этому вопросу капельку юмора («Мол, извечная проблема, второй фронт!.. Как обойтись без этого в таком разговоре?»), но здесь это было неуместно, явно неуместно. – Этой проблемы без второго фронта не решишь?
– Нет, я этого не сказал, – заметил Малиновский, останавливая Галуа. – Но армия наша хотела говорить об этом круче… – он взглянул на Тамбиева, точно намеревался сказать: «круче, чем, например, дипломатия». – Вы понимаете меня: круче.
– Круче… с союзниками? – спросил Галуа.
– Да, разумеется.
– В каком смысле?
Малиновский поднял рюмку.
– Союз есть союз, когда слово не остается только словом… Так вот: за союз истинный и за сорок третий год…
Через час корреспонденты простились с Малиновским. Он надел полушубок и вышел вместе с ними из дома. Снегу прибыло, и машина ждала гостей на шоссе. Генерал простился с ними на полпути от дома к шоссе. Они шли, время от времени оглядываясь: Малиновский все еще стоял.
Малиновский… В это январское утро 1943 года, снежно-ветреное и морозное, этот человек, в полушубке и унтах, стоящий на окраине большого донского села, хотя и думал, что ему ведомы пути и перепутья войны, однако обманывался насчет своей прозорливости… Он не знал, что у победы на Дону будет легкая рука. Не вещун и предсказатель грядущего, он, естественно, не ведал, что еще в эту зиму встанет во главе Сталинградского фронта и освободит Ростов, а во главе Юго-Западного – Донбасс и Таврию. Ему трудно было предугадать и то, что через год после этой встречи на Дону его войска, на этот раз собранные под знамена Второго Украинского фронта, дадут бой врагу уже у стен Ясс и принесут заветную свободу Румынии и Венгрии. Не знал он, что уже после победы над Германией пересечет бескрайние просторы России с запада на восток, а кстати и многие из тех мест, где прошел с войсками в страдные дни войны, у далеких наших восточных рубежей даст бой Квантунской армии и вынудит ее просить мира… Но в это морозное январское утро 1943 года человек в полушубке и унтах, стоящий на окраине донского села, не без надежды смотрел вперед, веря в счастливую судьбу своих войск и в какой-то мере в свою полководческую судьбу…
20
В Котельникове корреспонденты были расквартированы в домах местных жителей. Хоупу была отведена большая комната в просторном глинобитном доме, выходящая тремя окнами на дорогу. В доме хозяйничали молодая женщина с девятилетней дочерью и старик, то ли отец женщины, то ли ее свекор, который, однако, больше находился во дворе, чем в доме, заметно избегая встреч с гостями.
Был он высок, но ходил не сутулясь, в его манере ходить, держать голову, во взгляде темных, тронутых туманом старости глаз было нечто гордо-отрешенное. Казалось, ничто не могло изменить гордо-величавого вида, даже его ветхий тулупчик, латаный-перелатаный, даже его сапоги, подошва которых отвалилась и была скреплена проволокой, даже его очки, к которым вместо дужек были приспособлены тесемочки. Да, да, и в этом ветхом тулупчике и в драных сапогах он каким-то чудом умудрялся сохранить стать и достоинство.
Ему надо было много работы, чтобы заполнить долгий день, и он работал. По двору ходили поросенок да три курицы – он их холил, кормил и поил. Когда куры и поросенок были накормлены, принимался колоть дрова. Отдыхал он, присев тут же, на пне, который приспособил для колки дров. Пень стоял неподалеку от штакетника, за которым была улица. Все, кто шел по улице, видели старика.
– Здравствуйте, Христофор Иванович, – говорили прохожие, обращаясь к старику с почтительной ласковостью.
– Здравствуйте, – отвечал старик и снимал ушанку, обнаруживая лысину.
В сарайчике, куда уходил он время от времени за кормом для кур, была у него винтовка. Пятизарядная старая, видавшая виды винтовка образца девяносто первого года, с которой наши предки ходили в начале века на японца, а позднее, в первую войну, – на немца. Христофор Иванович определенно прежде не держал в руках винтовки, да вряд ли он был когда военным. Это легко устанавливалось, когда к вечеру Христофор Иванович уходил в степь – где-то там у него был пост. Взяв винтовку в руки, как берут ее солдаты, наперевес, он, едва выйдя за ограду, клал ее на плечо прикладом назад, – ему, несолдату, так было удобнее.
– Кто наш хозяин? – спросил однажды Хоуп молодую женщину и попросил Тамбиева перевести вопрос. – Кем он был прежде?
Хозяйка сказала, что старик доводится ей свекром. Он учитель, преподавал математику. Хоуп захотел поговорить со стариком и попросил хозяйку сообщить старику об этом, однако тот ответил, что у него нет времени.
Но после встречи корреспондентов с местными старожилами, которая происходила в городской библиотеке и на которую народу собралось много, вернувшись, Хоуп сказал Тамбиеву, что хотел бы все-таки поговорить со стариком. Просьба прозвучала почти категорически, и старик не отвел ее. Он вошел в дом так, будто никогда там не бывал, и сел на венский стул, стоящий у стола, так, точно никогда не сидел на этом стуле. На нем была толстовка, подпоясанная матерчатым поясом, с отложным воротником, сшитая, видно, в двадцатые годы – тогда толстовки были модны. Из небогатого гардероба Христофора Ивановича (можно было сказать с уверенностью) толстовка надевалась только в школу, – математику он преподавал в ней.
– Мне рассказали в библиотеке про немца, что лежит в степи… – произнес Хоуп, с пристальной внимательностью глядя на Христофора Ивановича. – Вы к этому имеете отношение?
Скрипнул венский стул под Христофором Ивановичем.
– Да, самое прямое.
– Что там произошло?
Старый учитель качнул головой один раз, потом второй.
– Если быть кратким, вот что. – Он сказал: «Если быть кратким». Видно, математика, где все сжато до пределов формулы, приучила его к краткости, подумал Тамбиев. – Вон за тем холмом стоит кирпичный завод, а рядом с ним контора, из кирпича, разумеется, два этажа… – Он сделал паузу, раздумывая, достаточно ли был краток в своем рассказе. Пожалуй, про то, что здание конторы сложено из кирпича, можно было бы и не говорить, а вот про два этажа – существенно. – Уже после того, как прошла наша армия, колхозники подобрали в степи двух немцев: майора, вы можете с ним поговорить, и солдата, а вот с ним уже словом не перемолвишься… – Он помолчал не без печали – не иначе, вспомнил происшедшее. – Поместили их в комнате на втором этаже и дали нашим трем старикам по винтовке, установив очередь дежурств. Наказали: стеречь, а заодно и топить печку – она рядом с дверью, за которой немцы. Моя очередь пала на ночь, и вот тут все и стряслось, – он тронул лоб ладонью и ощутил, что он влажный – не хочешь тревожиться, да растревожишься. – С вечера слышу: неспокойно за дверью. Я-то не силен в немецком, всего только и мог удержать в памяти: «Криг, криг, криг!..» И еще: «Цайтунг, цайтунг, цайтунг!..» И, наконец: «Вассер, вассер, вассер!» Одним словом, идет там поединок жестокий, и кто-то уже просит воды. Вот я и думаю: «Не дело майора с солдатом сажать – правда, она между ними не поровну распределена, у солдата ее больше…» Так я подумал, а печка моя тем часом разгорелась и этак осторожно тронула мне спину… Дело стариковское: меня и повлекло в сонную яму. Только слышу за полночь: «У-у-у-у!.. У-у-у-у!..» Ну вот, еще волков в этакое ненастье не хватало, думаю. А голос еще и еще: «У-у-у-у!» Я-то волков знаю, и голос их зловещий мне знаком – в этакое ненастье они озорные. Волки и волки, с той мыслью и взяла меня опять дрема… Однако что это я? – Он умолк, поймав себя на многоречивости. – Короче говоря, когда поутру пришлось сдавать пост, за дверью у меня не два немца, а один… «Где камарад?» – спрашиваем у майора, а он этак приставил палец к виску и ну дырявить: мол, сошел с ума и исчез в белом ненастье… Только тут я и сообразил: это же солдат немецкий выл в степи волком… Когда кинулись, а он тут же лежит, мороз его спек… Вот, пожалуй, все.
Он приготовился встать и уйти, но Хоуп попросил его повременить, – казалось, Христофор Иванович согласился неохотно, его история была исчерпана.
– Как вы понимаете: сошел с ума?..
Христофор Иванович качнул седой головой:
– Трудная задача… Там у них образовалась стычка жестокая: может, и сошел с ума, а может, и нет, – старик на все вопросы отвечал в соответствии с известным правилом: «Бабушка надвое сказала».
– А повидать майора можно? – спросил Хоуп.
– По-моему, можно, – произнес Христофор Иванович и пошел к двери. – Да только это не моя власть… Что не моя, то не моя.
Повидать майора оказалось делом непростым – фронт оторвался от этих мест, он уже шел на немца, этот фронт, где-то под Ростовом. Пришлось тревожить полковника Ерина из штаба Малиновского. Разумеется, разрешение было дано, при этом незамедлительно. Последнее имело значение: после всего случившегося не прошло и двух суток, событие требовало расследования, солдат еще лежал в степи…
Из разведотдела фронта мигом примчался золотобородый подполковник с предписанием устроить встречу немца с корреспондентами и, в зависимости от обстоятельств, направить пленного в лагерь. Золотобородый, как понял его Тамбиев, происходивший из Саратова и выросший в немецкой семье, знал язык настолько, что пробовал писать стихи, а потерпев неудачу, воздвиг литературоведческий труд о немецких поэтах-антифашистах. Разумеется, разведотдел не потребовал знания немецкой литературы, но что-то пригодилось и в разведотделе: офицер писал листовки. Все это золотобородый рассказал Николаю Марковичу, пока они ждали «виллис», который должен был доставить их на кирпичный завод, рассказал охотно, почувствовав интерес Тамбиева к себе и к тому, что он делал в разведотделе, да кстати и отрекомендовался: Касьян Сергей Тимофеевич.
Когда сели в «виллис», Хоуп вспомнил про Христофора Ивановича, но старого учителя не просто было уломать, пришлось подполковнику употребить власть: Христофор Иванович поехал.
Близился вечер, и степь казалась лиловой, особенно в тех местах, где легли балки, их уже заполнило чернильной полутьмой.
Немец-майор увидел в корреспондентах некое начальство, которое ждал вторые сутки, и, приветствуя, так ударил каблуками об пол, что окно распахнулось, точно приглашая корреспондентов взглянуть на степь, где лежал мертвый солдат.
– В вашем доме я видел вторые рамы, – сказал Хоуп Христофору Ивановичу, указывая на окно. – Здесь их нет?
– Где они есть, а где их нет, – ответил Христофор Иванович в обычной своей манере – в его ответе одновременно были и «да», и «нет». – Где печь послабее, там они есть, а где пожарче…
– Здесь пожарче? – уточнил Хоуп, улыбнувшись.
– Как видите.
Касьян предложил майору сесть. Майор это сделал с робкой готовностью, но лишь тогда, когда сели все остальные.
Золотобородый представил корреспондентов. Майор вскочил и хлопнул каблуком об пол еще раз и тут же обратил глаза к окну – на этот раз оно не открылось. Касьян объяснил ему, что корреспондентам стала известна история с гибелью солдата и они хотели бы задать несколько вопросов, – немец поклонился в знак согласия и поднял несмелую ладонь, дав понять, что намеревается говорить.
– Хочу сказать сразу, – заметил немец, указывая на Христофора Ивановича. – Старик не виноват.
Корреспонденты улыбнулись: немец был не дурак; одним ударом он хотел расположить к себе и Христофора Ивановича, и присутствующих. Однако вначале – анкета, самая элементарная. Итак, Ганс Гизе, сорок три года, майор саперных войск, родом из Гамбурга, окончил строительный институт, женат – начал рассказ майор, хотя в этом не было крайней необходимости, об этом можно было и не сообщать.
– Вы… профессиональный военный? – спросил Хоуп, вопрос был для него важен, под этим знаком он хотел рассмотреть происшедшее.
– Да, инженер-мостовик, – ответил немец.
– Вы знали… погибшего прежде? – инициативу диалога Хоуп взял в свои руки – он был заинтересован больше своего коллеги.
– Знал ли я Фейге?
– Его звали Фейге?
– Да, Курт Фейге… Нет, я его впервые увидел здесь, – произнес майор, пораздумав, и посмотрел в угол напротив – там висела шинель Фейге, что свидетельствовало: немец оказался за окном без шинели.
– Сколько вы пробыли с Фейге здесь, простите? – продолжал спрашивать Хоуп.
– Семь или восемь дней… Нет, пожалуй, семь, – произнес Гизе не без смятения – видно, он сейчас не мог решить, куда отнести последнюю ночь: к жизни или смерти погибшего. – Да, семь, – повторил он и с силой оперся о левое колено – Гизе волновался, и колено вздрагивало.
– Что он говорил вам о себе?
Майор взглянул на шинель и тотчас отвел глаза, будто в углу находилась не шинель Фейге, а он сам.
– Он сказал, что ему пятьдесят восемь, что он плотник или столяр, скорее плотник, что его призвали в прошлом году и определили к саперам, что он отец четырех сыновей, трое из которых призваны и уже погибли…
– Кого он винил в их гибели?..
Гизе посмотрел на Хоупа внимательно – он почувствовал в его вопросах некую тенденцию и, возможно, усомнился в том, что перед ним корреспондент…
– Войну, конечно, – ответил Гизе.
– Ваши беседы с ним были… мирны?
– Да, конечно, – поспешно подтвердил немец. – Что нам делить… в нашем положении?
– В ту ночь вы спорили, – сказал Хоуп. – Вот свидетель. Я даже могу сказать, о чем…
Майор взглянул на Христофора Ивановича – не показалось ли немцу, что ключ от того, что произошло, в руках старика, – возможно, что русский нес свою вахту у двери и с этой целью – и он знает немецкий?
– О чем мы могли спорить?
– Я знаю – это был принципиальный спор, о войне, – тут же реагировал Хоуп.
Гизе опять взглянул на Христофора Ивановича, потом на шинель Фейге, висевшую в углу: их было двое – он, Гизе, один.
– Фейге был человеком… как бы это сказать, нервным. Эти три сына, которых он потерял на войне, не шли у него из ума. Как мог, он старался отвлечься. Вот видите? – он протянул руку к тумбочке. – Нет, нет, не бойтесь, подойдите сюда! Теперь видите? – На тумбочке уместилась стайка птиц, каждая с наперсток, птицы были вылеплены из хлеба, вылеплены с завидным умением и точностью. – Взгляните на это пристальнее: он успокаивал себя этой работой, я скажу больше, спасал… Вот вам доказательство: сумасшедший знает, что он сумасшедший, – он спасал себя.
– Но тогда… какой смысл спорить с сумасшедшим? – сказал Хоуп.
Прежде чем вопрос доходил до Гизе, вопрос должен обойти Тамбиева и подполковника: с английского на русский, а уже с русского на немецкий. Майор ждал, пока вопрос дойдет до него, ждал, запасшись терпением, и только все чаще вздрагивала его левая нога.
– Когда вы в комнате вдвоем, нет иной возможности, как говорить с сумасшедшим, – ответил майор.
– Но вы говорили с ним о проблемах, о которых с сумасшедшим не говорят, – вдруг выстрелил свой вопрос Галуа, выстрелил по-немецки – он знал немецкий, правда, ученически, но его познаний в языке хватило вполне, чтобы задать этот вопрос.
Майор оглянулся на Галуа: немец ожидал всего, но только не этого. Нет, нет, тут определенно мистификация: зачем вопрос совершал едва ли не кругосветное путешествие, если человек, сидящий рядом, говорит по-английски и по-немецки?
– Если хотите знать, мы все сумасшедшие… – произнес Гизе, устремив глаза в окно – того гляди, рванется и выпрыгнет. – И я, и я!..
Хоуп молчал, молчал и Галуа. Света не зажигали, и чернильная мгла, что лежала в степных балках, вышла из берегов и залила снег, добравшись и до комнаты, где они сейчас сидели.
– Но вы были достаточно благоразумны, чтобы не выпрыгнуть за своим товарищем в окно? – осторожно подал голос Хоуп. – Даже когда он кричал в степи… – добавил он и посмотрел на Христофора Ивановича.
– Да, он кричал… – сказал Христофор Иванович.
Нога вырвалась из рук майора и подпрыгнула.
– Но заметьте: я спасал его по меньшей мере трижды! – вскричал Гизе. – Вот тут… спасал! – указал он на койку Фейге.
– Это каким образом? – спросил Хоуп, оглянувшись; он встал и направился было к двери, но последние слова Гизе остановили его.
– Когда мы попали сюда, он сказал мне: «Майор, я буду кричать ночью, будите меня – иначе я умру. У меня больное сердце, и ночью меня мучит удушье». – Гизе оглядел присутствующих, ища сочувствия. – О, вы не слыхали этого полуночного мычания!.. Трижды я будил его…