Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 128 страниц)
50
Над Кузнецким мостом взвились ракеты первого салюта.
«Сегодня, 5 августа, в 24 часа столица нашей Родины – Москва – будет салютовать нашим доблестным войскам, освободившим Орел и Белгород, двадцатью артиллерийскими залпами из 120 орудий… Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины. Смерть немецким оккупантам!»
Это было похоже на вызов: немцы находились на расстоянии какого-нибудь получаса лёта до русской столицы, а Москва, презрев опасность, вздымала к небу торжественный фейерверк, при этом сообщив о нем заранее…
Чего было в этом больше: озорства русского, замешенного на лихой и веселой храбрости, сознания силы или презрения к самонадеянной немецкой рати, – мол, сунься, коли не сробеешь! Если это психическая атака, то она никогда не была такой открыто дерзкой, такой демонстративной.
«Сегодня, 5 августа, в 24 часа…»
Не просто удар по психике врага, травмированной в это лето 1943 года, – это был праздник. Нет, приказ обходил слово «первый», но оно было в подтексте: «Первый салют». А это значило, отныне устанавливалась традиция – каждой победе будет сопутствовать салют. А коли есть традиция, то есть уверенность – победы будут.
Наверное, впервые с той июньской ночи 1941 года, когда Москва погрузилась во тьму, город вышел на улицы, вышел безбоязненно, как выходил лишь в далекое мирное время. Собственно, праздник был даже не в многоцветном пламени, не в нем: Москва увидела себя в эту ночь такой, какой была до войны. Конечно же это было торжество всего народа, это был праздник тех, кто приписан к доброму братству Москвы. Всех, кого призвала война, определив в свои полки и батареи, занявшие позиции вдоль фронтового предела, протянувшегося от Белого моря до Черного. Всех, кого война бросила в таежную глушь Севера, за уральские камни, за холмистые просторы Закаспия, – добытчиков угля, железа, леса, хлеба, чьим трудом поддерживалось экономическое могущество сражающегося народа. Казалось, волны московского салюта докатились и до мглистого Лондона, до знойно-влажного города на Потомаке, до прохладного Стокгольма, до тех далеких и не столь далеких мест земного шара, где несли свою вахту и солдаты дипломатического фронта.
Если Сталинград был ударом по престижу врага, то Курск – разящим тараном военной мощи.
Уже ближайшая стратегическая задача – освобождение Левобережной Украины – казалась грандиозной, но она, эта задача, была всего лишь ближайшей. Наступление набирало силу: армии готовились форсировать мощную днепровскую преграду, обрести оперативный простор, армии требовали простора.
Это движение советских войск на запад имело и внешнеполитические последствия. Предстояла встреча трех, а следовательно, разговор важности первостепенной: что еще надо сделать для победы и какой она будет, эта победа? Еще уточнялись дата, место и порядок дня встречи, но несомненным было одно: встречу предварит конференция министров иностранных дел. Черчилль обусловил: «Если будет Молотов, мы пошлем Идена», а это означало, что Штаты представит Хэлл. Предложению англичан провести конференцию в Лондоне русские противопоставили Москву, и англичане уступили…
А пока Москва салютовала освобождению Орла и Белгорода…
И Наркоминдел, прервав свое полуночное бдение, вышел на Кузнецкий смотреть салют. Нет, в этом действительно было нечто от подлинного чуда: над Кузнецким мостом взвились ракеты первого салюта…
Ложась спать, Тамбиев ставил телефонный аппарат рядом с кроватью: Грошев мог позвонить и ночью. Тамбиев давал себе на сборы десять минут: пять на одевание, пять на дорогу – с шестого с половиной этажа, где жил Тамбиев, до подъезда отдела печати за пять минут управишься вполне.
В этот раз телефон зазвонил, едва Тамбиев лег.
– Николай Маркович, да неужели вы уже спите? – голос Грошева, казалось, лишен юмора. – Честное слово, позавидуешь вам: еще часа нет, а вы уже на боковую…
– Что… в отдел? – спросил Тамбиев, пытаясь нащупать в темноте кнопку настольной лампы, – в этом вопросе было нечто заученное.
– Какой там «в отдел»? К Глаголеву! Впрочем, вначале в отдел! Надеюсь, вы уже одеты?..
– «Одеты»! Я уже стою на площадке и запираю дверь…
– Ну, ну, эти ваши шуточки…
Грошев да неусыпный секретарь Вера Петровна с дежурной папиросой в желто-коричневых пальцах, разумеется давно погасшей, – вот и весь отдел печати в этот поздний час – сразу видно, что на фронте стало легче, раньше, что полдень, что полночь, все одно…
Губы Грошева стали совсем фиолетовыми, точно он вымазал их химическим карандашом.
– Погодите, что вы так смотрите на меня? Новохоперск. Вам это о чем-нибудь говорит? Новохоперск, я спрашиваю, говорит о чем-нибудь? – И рука тянется ко рту – его душит зевота. – Однако вы наслышаны достаточно о Новохоперске? – восклицает Грошев с нарочитым удивлением. – Так, может, вам и к Глаголеву ехать не надо? Ну, я от вас не ожидал таких познаний. Новохоперск на Дону!.. Погодите, может быть, вы еще что-то знаете о Новохоперске?
– По-моему, бригада Свободы, не так ли?..
Грошев едва удерживает свою кружку с чаем.
– Ну, а вот этого я от вас действительно не ожидал!.. Значит, бригада Свободы? Только подумать: такая эрудиция! Ну, Николай Маркович, вы меня удивили… И все-таки поезжайте к Глаголеву… Чем черт не шутит, может быть, он обогатит даже ваши познания, а? Только вот непонятно одно, решительно непонятно… – Грошев снимает очки и принимается их протирать. – Глаголев как-то смутился, когда узнал, что едете вы… Не причуды ли возраста? Возможно, и причуды! С богом, с богом!
– На вас креста нет: второй час ночи, – возроптал Тамбиев.
– Ничего, поезжайте! – произносит бодрый Грошев. – В отличие от вас, Глаголев ложится поздно… Я ему, разумеется, позвонил, попросил разрешения… Поезжайте!
Глаголев действительно не спит. Как некогда, на нем синий пиджак, обсыпанный папиросным пеплом, – пепел белый, под цвет глаголевских седин. На столе оттиск газетного трехколонника. Трехколонник выправлен только что – Глаголев не успел убрать ручку с газетного листа.
– Этот ваш Грошев вроде меня: сам не спит и другим спать не дает! – смеется Глаголев. – Погодите, к спеху ли эта поездка? – спрашивает он и смотрит на Тамбиева испытующе, точно хочет сказать: «Что-то вы затеяли непонятное, друг милый. Не многочтимый ваш шеф, а именно вы…»
Тамбиев решительно отказывается что-то понимать, и потом эта реплика Грошева насчет того, что Глаголев смутился, узнав, что едет Тамбиев… Нет, тут есть над чем подумать…
– По-моему, вы хотите открыть мне тайну, не так ли? – спрашивает Тамбиев.
Глаголев мрачнеет.
– Однако начнем!.. К делу! – он хочет повернуть разговор к сути. – Ну, что вам сказать о Новохоперске? Чехи летят с вами? По-моему, должны лететь. Там ведь эти учения… перед уходом на фронт, не так ли? Значит, Новохоперск?.. «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет».
Он задумался. Ну вот, пришло в движение это его чисто профессорское качество: коротко изложить суть дела. Грошев все рассчитал верно. Так, как знает эту проблему Глаголев, никто ее не знает. Сейчас он докажет это. Глаголев говорит…
Истинно, сшиблись в донской степи страсти роковые. Почин сделали чехословацкие коммунисты: они послали в батальон своих товарищей. По правде говоря, их была горстка: человек тридцать. Все, кого жестокой волной прибило к русскому берегу. К ним присоединились волонтеры из чехов и словаков, проживавших в России. Их было у нас не так уж много, но они были. Возник батальон, тот самый, знаменитый, что был в деле на Мже, под Харьковом, а если быть точным, то в Соколове… Вот эти чехи и словаки, хлебнувшие лиха в Соколове, и составили ядро бригады, что стоит сейчас в Новохоперске. Но там ведь ныне не батальон, а бригада. Кто остальные?.. Все больше пленные, но не только они. Дали знать о себе лондонские чехи – сподвижники Эдуарда Бенеша. В Новохоперске сейчас есть и они. Глаголев видел некоторых из них в Москве; впрочем, среди них были и такие, которых он знал еще по Праге. Наверно, к чехословацким военным не очень подходит этот термин: «военная аристократия», но иного Глаголеву сейчас не найти. Именно военная аристократия, берущая начало в событиях за Уральским хребтом… Впрочем, тогда называли их определеннее: белочехи… И они попали сейчас в Новохоперск через Лондон. Возможно, их там и не превеликое множество, но они там есть, и все, что происходит в Новохоперске, для них грозно.
– Не смейтесь, пожалуйста, надо мной, я все-таки скажу, что думаю, – сказал Глаголев в заключение. – Да, этот степной городишко, называемый Новохоперском, сегодня очень точно отражает завтрашний день Европы. Кстати, человек наблюдательный там увидит и Чехословакию, какой она будет завтра, а может, послезавтра. У вас преимущество передо мной немалое – я имею в виду возраст. Используйте это преимущество в полной мере и проверьте старика. – Он поднял ладонь, дав понять, что сказал не все, и, пройдя к письменному столу, сел. – Как джентльмен я должен вас предупредить: если вы полагаете застать в Новохоперске Софочку, вас ждет разочарование, ее там уже нет… – Он склонился над листом бумаги, писал торопливо, стараясь успеть к уходу Тамбиева. – Письмо передадите в Новохоперске, для Софы… – произнес он, подняв глаза на Тамбиева, неожиданно пристальные, таких глаз у Глаголева не было. – По-моему, это не сложно – там все друг друга знают, – добавил он и, выдвинув большой ящик стола, не без труда разыскал там конверт, странно выцветший, бог весть сколько пролежавший в столе. – Буду благодарен… – протянул он письмо, когда адрес был написан, а письмо запечатано.
И вновь Тамбиев ощутил взгляд его пристальных и, так показалось Николаю Марковичу, недобрых глаз. Именно недобрых… Что-то Тамбиеву открылось в нем такое, что было не понято прежде. Ну конечно, он увидел сейчас в Тамбиеве сторонника Александра Глаголева и заподозрил бог знает что… Нет, тут скрестились не любовь к Софе и безразличие к ней, скрестились понимания того, что есть Софа. Но вот вопрос: если Глаголев так уверен, что поступил верно, откуда тревога, которую заметил в Глаголеве в этот раз Тамбиев?
Казалось, самолетные винты были запущены не на полную мощность, и чешская речь, которая сейчас звучала рядом, речь чем-то понятная и вместе с тем труднопостижимая, создавала впечатление своеобычного мира. И Тамбиев вдруг подумал: а ведь отныне это Софии мир. И потому, что эта мысль явилась к нему, он вдруг почувствовал, что мир этот не так уж безнадежно отдален от него, больше того, он ему и близок, и дорог, как, наверно, есть незримые, но ощутимо прочные узы, которые связывают его с этими людьми и со всем тем большим и добрым, что является их сутью.
Когда самолет взлетел и настала пора дорожных разговоров, Галуа, занявший место неподалеку от Тамбиева, заметил, что их спутниками являются «видные чехи». Из тех, кого назвал Галуа при этом, Николай Маркович знал в лицо только Зденека Неедлы – профессор после оккупации Праги жил в Москве, преподавал в Московском университете и подчас выступал с публичными лекциями в университетском клубе. Дважды лекции профессора слушал и Тамбиев.
– Вчера московское радио передавало сметановского «Далибора», профессор… – сказал Тамбиев, останавливаясь подле Неедлы.
Профессор улыбнулся – ему было приятно замечание Тамбиева, он все понял.
– Вы, как я понимаю, слушали мою лекцию о Сметане, молодой человек?
– Слушал, профессор.
– Благодарю вас, благодарю… Да что вы стоите? Присаживайтесь. – Он обратился к своему соседу, который, склонившись над газетой, дочитывал статью: – Товарищ Клемент, вот молодой человек… дипломат слушал мою лекцию о Сметане… – Он дождался, пока его сосед оторвется от газеты и взглянет на Тамбиева, – глаза у соседа, как приметил Николай Маркович, были строго внимательными, даже чуть-чуть испытующими. – Вы не знакомы? – спросил Неедлы Тамбиева. – Товарищ Готвальд, Клемент Готвальд…
Человек привстал, пожимая руку Тамбиеву.
– Вы бывали в Новохоперске? – Готвальд положил газету на колени, дав понять, что не торопится ее дочитать.
– Впервые, товарищ Готвальд.
– Новохоперск для нас важно, – заметил он – его речь была экономной отчасти и потому, что ему трудно было говорить по-русски бегло. – По-моему, здесь вся мировая пресса, – сказал он и обвел взглядом корреспондентов. – Мы возлагаем надежды на… Новохоперск, – он посмотрел вперед, точно увидел перед собой степной город на Хопре. – Очень хорошо, что вы это организовали, товарищ…
– Очень хорошо, – подтвердил профессор и, заметив, что Тамбиев еще не сел, произнес: – Садитесь, товарищ… Можете сесть вот здесь, – он показал на место рядом с собой…
– Вы читали… простите, – указал Тамбиев на газету в руках Готвальда.
– Ничего, – Готвальд неторопливо поднял газету, углубился в чтение; голос у него был устало-глуховатый, неторопливый. Он будто бы избрал такую интонацию и такой темп речи, чтобы иметь возможность каждое слово как бы взять на ладонь, взвесить. Вот и сейчас он сказал то, что должен был сказать: «Очень хорошо, что вы это организовали, товарищ…» – и возвратился к газете, поручив собеседника Неедлы.
Профессор оглядел Тамбиева, любуясь его новой формой.
– О, вы… дипломаты! – произнес он восхищенно. – В наше время только вы и способны на чудо! Что вы так смотрите на меня? Я знаю, что говорю: только вы!
Он был очень забавен в эту минуту: в его круглую, точно очерченную циркулем, голову были вписаны круглые оправы роговых очков, а из них, из этих оправ, были обращены на Тамбиева удивленно-робкие глаза, тоже совершенно круглые.
– Это как же понять… «чудо»?
Неедлы засмеялся.
– Чудо в самом классическом его виде! Разве не понятно? Похоронить человека, а потом его… воскресить!
– Был такой случай?
– Конечно же.
– С кем?
– Со мной. И воскресили меня вы…
– Э-э-э… Профессор, теперь вы от меня не отделаетесь: я хочу, чтобы вы рассказали, как я это сделал…
Неедлы посмотрел на своего соседа: тот был занят чтением. Видимо, профессора это устраивало. Он потер подбородок, как показалось Тамбиеву, нервно: в том, что хотел рассказать профессор, видно, было не так уж много веселого.
– Знаете, есть понятие, вызванное к жизни даже не человеком, а живой природой: свой – значит, родной; посторонний – следовательно, чужой… – произнес Неедлы. Он свободно говорил по-русски, слова ложились легко, только способность тонировать речь была не русской – как заметил Тамбиев, эта интонационная манера у каждого языка была своя, – но перенеси эти слова на бумагу, и, пожалуй, не обнаружить, что их произнес чех.
– Вы сказали: свой и чужой? Значит, того, чья судьба тебе безразлична, бросишь, а того, что у тебя вот здесь, у сердца… наверно, оставить не просто, так? – спросил Тамбиев – любопытно, какими тайными тропами шла сейчас мысль профессора.
– Если бы вы знали, товарищ, как близки вы к тому, что я хотел вам рассказать… – заметил Неедлы, воодушевляясь, и опять посмотрел на Готвальда. – Смысл того, что есть для Чехословакии Мюнхен, истинный смысл, где-то здесь, товарищ…
– Мюнхен? – повторил Тамбиев и умолк, задумавшись: вспомнил сентябрь тридцать восьмого, мюнхенский сентябрь, авиаинститут, где служил в ту пору, ощущение предгрозья, – признаться, Николай Маркович думал тогда, что войны в тот год не избежать – мы готовы были помочь Чехословакии. – Я могу вам этого и не говорить, но коли вы заговорили сами, скажу, профессор…
Неедлы встревожился – он знал, что в разговоре возникло нечто значительное:
– Да?
– Я был в тот год в армии: мы готовы были выступить…
– Значит, своих не бросают? – спросил Неедлы, помедлив.
– Не бросают.
Неедлы потер подбородок.
– Теперь самое время рассказать о том, как вы меня воскресили, товарищ…
Он долго молчал, шевеля губами, обдумывая то, что хотел сейчас сказать. С каждым движением губ щеточка усов будто становилась жестче, колючее – он волновался.
– Это было в тот самый день, когда наци вошли в Прагу, в тот самый день… – начал он чуть внятно. – Позвонили из вашего посольства: «Профессор, что вы намерены делать? Что?.. Тогда немедленно приходите в посольство». Это было небезопасно, но я пошел. В Праге было тепло, но я оделся, хорошо оделся, как будто мой путь лежал не в посольство, а много дальше… Одним словом, я дошел. «Профессор, не вам объяснять, надо ехать…» – «Каким образом?» – «Это мы возьмем на себя. Вы готовы?..» У меня не было выбора. «Да, я готов». И вот тут меня уложили в гроб, пообещав воскресить. Ну, это был не гроб в обычном смысле этого слова. Просто меня уложили на дно грузового автомобиля и зашили досками – второй пол! Смею думать, эти молодые интеллигенты из посольства сами были когда-то плотниками, они это сделали чисто, потому что наш грузовик прошел Чехословакию и благополучно пересек границу, хотя по нему стучали кулаками и прикладами через каждые пять километров. Вот так меня и воскресили. Повторяю, посол к этому не имел отношения, все сделали эти молодые люди, мастера по части чудес. Если попросить хорошенько вас, вы, пожалуй, тоже способны отправить в преисподнюю, а потом возвратить как новенького, а?
Он даже не улыбнулся. Действительно, в рассказе было не так уж много юмора, хотя речь шла о воскрешении, как это воскрешение сотворили дипломаты, которые, если верить профессору Неедлы, были еще и хорошими плотниками.
– Когда Даладье возвращался из Мюнхена в Париж, он увидел с самолета аэродром, заполненный людьми… Ему показалось, что Париж пришел его бить, и он просил летчиков сделать еще два круга над городом, чтобы заготовить речь в свое оправдание… Нашептывая нечто бессвязное, он сошел с самолета и отдал себя во власть толпы, которая подняла его на руки, приветствуя… Оказывается, она и не думала бить его, она пришла его чествовать…
Как ни велика была эта толпа на аэродроме Ля Бурже, она еще не была Парижем. Даже больше: не она была Парижем. Семьдесят один коммунист, все семьдесят один проголосовали против. Правда, вместе с ними поднял руку антикоммунист де Кериллис, строптивец де Кериллис, но на это хватило только его… Вот вам задача для раздумий: древний ритуал заклания… и свобода, которую заклание не дает. Когда говорят, что Мюнхен – это пакт, я смеюсь. Мюнхен – это религия, это знак, который отличает одного человека от другого. Мюнхен – это вера, которую вызвал страх, при этом не только перед фашизмом и не столько перед фашизмом… Я скажу больше: Мюнхен будет жить даже после того, как фашизм погибнет. Да во Франции и во французах ли дело? Те, кто сделали Мюнхен своей верой, есть даже в Чехословакии.
– В Чехословакии Мюнхен? Вы не ошиблись?
– Нет, не ошибся. Не могу ошибиться… Ну вот Новохоперск, подходящее ли место для тех, кто исповедует Мюнхен, но осмотритесь хорошенько…
– Они есть там?
– Есть.
Подошел Баркер. Он издали наблюдал за разговором Тамбиева с профессором, стараясь улучить минуту и подойти, – из тех корреспондентов, кто летел сейчас в Новохоперск, никто не знал чехословацкие дела так хорошо, как Баркер, – годы, прожитые в Праге, были дороги ему. Весьма возможно, что Баркеру был знаком и Неедлы.
– Здравствуйте, профессор, – он почтительно и осторожно пожал руку профессора, с нескрываемым любопытством обратил взгляд на Готвальда и, встретившись с ним глазами, поклонился.
– Друг Баркер, жил в Праге… – сказал Неедлы, представляя его соседу, – Клемент Готвальд.
– Тот, кто жил в Праге, не теряет надежды туда… вернуться, – произнес Готвальд по-русски – последнее слово далось ему с трудом. – Не правда ли?..
– Правда, благодарю вас, – подхватил Баркер, радуясь встрече.
– Вы видаете нашего Бедржиха, пан Баркер? – спросил Неедлы: человека, которого профессор назвал приятельски фамильярно «наш Бедржих», очевидно, близко знали оба. – Пришел как-то в марте ко мне. «Хочу в армию!» – «Ну где тебе, Бедржих? Вот мне шестьдесят пять уже, а тебе, пожалуй, все семьдесят, а?» – «Семьдесят два, профессор». – «Ну вот и сиди и пиши свои книжки о моравских ячменях».
– Добрая душа Бедржих! – воскликнул Баркер.
– Добрая душа, добрая! – согласился профессор.
– Вы и по-чешски не поговорили, а вам, наверно, хотелось поговорить по-чешски… – сказал Тамбиев, откланиваясь; щадя самолюбие Тамбиева, Неедлы и Баркер не могли себе позволить говорить по-чешски.
– У нас еще будет время поговорить и по-чешски, и по-русски, – сказал профессор и наклонился, всматриваясь в иллюминатор. – По-моему, Новохоперск где-то уже рядом.
– Простите, это Готвальд? – спросил Тамбиева Клин, когда Николай Маркович возвращался на свое место. Клину была ведома в Москве дорога к знойному солнцу, он ухитрился загореть в Москве так, как никто не загорал, – загореть и похудеть – его темно-коричневые щеки ввалились, и от этого как-то увеличились глаза и белки стали ярче обычного.
– Да, Готвальд, а рядом Неедлы, профессор Зденек Неедлы, – заметил Тамбиев, еще не очень понимая, почему сидящие вдалеке чехи возбудили в Клине такой интерес…
Самолет приземлился, и с десяток «виллисов» умчали корреспондентов на окраину белостенного стенного города, с пыльными акациями и колодцами на скрещении улиц, с подсолнухами на огородах, по-августовски тяжелоголовыми. Только вот чешская речь, не обильно пересыпанная такими славянизмами, смысл которых нами не столько понимался, сколько угадывался, только чешская речь да непривычная форма военных, на западный манер просторная, не обремененная металлом и кожей, форма, которую военные носили со штатской свободой и непосредственностью, делали этот южнорусский город не совсем русским. А потом все пошло как по маслу. Корреспонденты были приглашены на учения бригады, которая действовала с покоряющей точностью и отлаженностью: атака невидимого противника, взаимодействие с соседом слева и соседом справа, отвлекающий удар и удар истинный…
И в качестве заключительного аккорда – парад войск, участвующих в учении. Движение войск дух захватывало: эта новенькая форма, этот строй, который был так верен, точно вначале был вычерчен на ватмане, этот шаг, одновременно и свободный и твердый, создавали впечатление такой монолитности, профессиональной, моральной, всякой иной, что не хотелось думать, что многие из тех, кто составлял эту армию, взяли в руки оружие раньше, чем хотели бы. А если уж суждено было его взять, то, может быть, был смысл сделать это не здесь… Между тем оркестр был полон огня, всесильный барабан и звонкоголосые литавры отбивали такт с такой страстью, а трубы, подхватывающие мелодию, увлекающие марширующих, были так ладны, певучи, что, честное же слово, не хотелось думать о великих тяготах войны.
Одним словом, праздник удался, и русские хозяева белостенного городка по законам гостеприимства, столь щедрого в этих степных местах даже в нынешнюю тяжкую пору, увели гостей в рощу, стоящую в открытой степи. Эта роща с озерцом в центре возникла так неожиданно и столь резко контрастировала со степным характером здешних мест, что казалась рукотворной.
Почтенное общество, состоящее из корреспондентов и военных, еще сидело за столом, поставленным в тени дубов и лип, когда Тамбиев разыскал медсанбат и темно-русую девушку в крахмальном халатике, подпоясанном бинтом.
– Вы Прохазькова? – спросил Тамбиев и, дав понять девушке, что хотел бы с нею поговорить наедине, произнес: – Вам – письмо…
Девушка искоса взглянула на Тамбиева прищуренными серо-синими глазами.
– Письмо? – переспросила она, не двигаясь с места. – Письмо… – Она взглянула на адрес. Он ей ничего не сказал. Взяла со стеклянного столика длинные медицинские ножницы и отстригла краешек конверта. – Вы… Тамбиев? – спросила она, улыбнувшись.
– Да.
– Я узнала вас по форме… сразу.
Тамбиев обрадовался: значит, Софа говорила о нем.
Они вышли и побрели вдоль домов. Дома были одноэтажные, кирпичные, под крашеным железом. Белая тропка, утоптанная до блеска, вела к крайнему дому.
– Вы… увидите ее? – спросил Тамбиев.
– Да, еще в августе.
– И у вас будет там адрес?
Девушка засмеялась: в вопросе не было ничего смешного, но ее реакция была бурной.
– Будет. Вот он: а-у-у-у!
Тамбиев не мог не улыбнуться: все понятно. Софа рассказала ей о полуночном разговоре там, на Кузнецком, у Софы было желание рассказать, а это, наверно, говорит о многом. Он хотел верить: о многом.
– Что она вам сказала еще? – спросил он и не мог не упрекнуть себя: эта торопливость, пожалуй, могла ее встревожить.
– Она сказала, что чувствует себя виноватой… – произнесла Прохазькова. Он не заметил в ее говоре акцента.
– Перед кем?
– Перед вами… Она пробовала писать вам, но потом все изорвала… – Прохазькова обратила взгляд на степь, что стлалась перед ними, ровная, предвечерняя, затканная пыльным солнцем. – Какая-то она… особенная, таких нет сейчас! – произнесла девушка, как что-то сокровенное. – Был у нас тут офицерский вечер, так она надела голубое платье с блестками и серебряные лодочки – прелесть! А когда начались танцы, надо было видеть Софу. Принцесса в серебряных туфельках! Да что Софу? Надо было видеть в эту минуту чешское офицерство!.. Есть у нас русский, капитан Прохоров, помогает чехам осваивать наши парашюты, так он сказал ей: «Сонечка, вся вы какая-то… бывшая!» Ну, Прохоров Прохоровым, а я бы сказала по-иному: есть в ней что-то старомосковское – тот век!.. – Девушка все еще смотрела в степь, над которой удерживалось, становясь золотистее от закатного солнца, предвечернее марево. – А потом этот Прохоров взял ее вместе с парнями и девчатами на свой фанерный самолетишко и сбросил на парашюте вот над этим выгоном… Принцессу в серебряных туфельках! А вечером, когда собрались ужинать, села она рядом и, тыча своим острым плечом, шепчет: «Мне не страшно, только сердце не могу остановить после прыжка… дрожит, как лист на ветру!» А собралась в дорогу, ничего с собой не взяла, только платьице с блестками и туфельки…
Степь уже дымилась предвечерними дымами, теплыми, пахнущими пылью и осенней благодатью. Где-то в стороне шло пыльное облако и хлопал кнутом пастух, устало покрикивая: «Го-о!.. Го-о!»
– У нее была толстая тетрадка – она просила отослать ее отцу…
– В Москву?
Девушка помедлила с ответом:
– Нет, на Псковский.
– Эта тетрадка должна была… все объяснить Александру Романовичу?
Она остановилась:
– По-моему, да.
– Он… не знает? Он ничего не знает?
– Мне кажется, нет, – ответила Прохазькова.
Значит, все свершилось без ведома Александра Глаголева. Без его ведома и, быть может, вопреки ему…