Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 128 страниц)
– Но ты, чудак человек, должен считаться с тем, что не имеешь его, большого десанта?
– Нет, Егор, я должен считаться с тем, что должен его иметь.
– Но десант десантом, а в тушенке тоже есть смысл. К тому же одно не противостоит другому! – воскликнул Бардин. Он готов был и на мировую.
– Нет, конечно, не противостоит, – парировал Бекетов. – Но я всегда за то, чтобы главное было отделено от второстепенного.
Бардин умолк. Его не очень устраивал результат разговора. Он взглянул вверх.
– А знаешь, он, пожалуй бы, сумел применить пресс и выжал бы всякого добра, – указал он на чичеринское окно.
– Не думаю, что он бы с тобой согласился, – ответил Бекетов и стал рядом. – Его дипломатия была гибкой, но лишенной зигзагов. В ней была мысль и та основательность, которая у наших вызывает веру, а у тех – доверие.
67
В тот самый момент, когда Бардин и Бекетов вели свой напряженный разговор близ Китайгородской стены, кремлевские переговоры вступили в фазу весьма критическую. Черчилль явился в Кремль, имея на руках меморандум Сталина. Поэтому диалог, возобновившийся в Кремле, воспринял тон и интонацию не столько уже состоявшихся бесед, сколько русского меморандума. Сталин говорил о жертвах, которые несет страна в своем единоборстве с сильным врагом, о слове, которое дали союзники, имея в виду большой десант, и о том, что в трудную для России минуту они отказываются от своего слова.
– Но вы должны признать, что десант через канал сопряжен для нас с превеликим риском, – сказал Черчилль. Он был заинтересован не столько в этой фразе как таковой, сколько в том, чтобы сбить Сталина с того тона, который он принял и который становился все более грозным.
Сталин оторопел на секунду, он не привык, чтобы его прерывали.
– Я полагаю, что английская пехота не боялась бы немцев, если бы она сражалась с ними, как это делали русские и как… – Сталин смешался. Фраза, которую он хотел сейчас произнести, стоила ему усилий, он опасался, что эта фраза ослабит воинственность его речи, а он в этом не был заинтересован. – …И как это делают английские летчики.
Как ни снисходительна была последняя часть фразы, Черчилль побагровел. Эта багрово-синяя краска гнева занималась на его лице по мере того, как переводчик, смущаясь и робея, сооружал непростую фразу Сталина по-английски.
Черчилль молчал, сомкнув губы. Гневная багровость его лица, точно чугун, снятый с раскаленных углей, медленно тускнела.
– Я прощаю… – произнес Черчилль тихо и, чувствуя, что ему трудно перевести дух, умолк. – Я прощаю это замечание, только учитывая доблесть русских войск, – произнес он и поднял ладонь, поднял не спеша, точно прислушиваясь к затихающим ударам сердца. Можно было подумать, что никогда эта ладонь не казалась ему такой тяжелой, как в эту минуту. Он вновь принялся говорить, при этом, как это было много раз прежде, он чувствовал себя все увереннее по мере того, как говорил, увереннее, а потому и красноречивее. Сейчас красноречие его было столь велико, что он заворожил даже переводчика. Тот глупо онемел и восторженно смотрел на старого Уинни. Но Черчилль жаждал в эту минуту отнюдь не восторженной реакции переводчика, ему нужна была такая же реакция Сталина. И Черчилль тихо взвизгнул: – Ну что вы бессмысленно хлопаете этими вашими метелками, вам надо записывать и переводить!
Видно, где-то рядом с воодушевлением и ложной патетикой его речи жила твердая мысль: если есть в этой беседе для него что-то важное, то только реакция Сталина, остальное в такой мере не существенно, что может не приниматься во внимание.
– Я говорю, что вы хлопаете этими вашими метелками?
Сталин ухватил внезапную перемену в настроении Черчилля. Это было смешно.
– Я не понимаю ваших слов, но мне нравится ваше настроение, – рассмеялся он, рассмеялся искренне. Психологически напряжение не могло продолжаться бесконечно, оно требовало разрядки, сейчас смеялись все, и Черчилль больше всех, но, обернувшись к Сталину, британский премьер увидел, что тот уже не смеется, больше того, он хмур, как прежде хмур. Черчилль с откровенной укоризной взглянул на переводчика: вот как дорого может стоить глупость одного человека.
– А как все-таки с планом переброски самолетов через Сибирь? – вдруг подал голос Гарриман. На этом совещании трех он как бы олицетворял собой Рузвельта, как бы олицетворял, а не являлся им. Наверно, это чувствовали все, и больше остальных Гарриман, чувствовал и робел. То, что он должен был быть Рузвельтом, а не собственно Гарриманом, не столько сообщало силы представителю президента, сколько эти силы у него отнимало – он был несмел.
– Войны не выиграть только с помощью планов, – сказал Сталин, не глядя на Гарримана. Конечно же он был заинтересован в переброске американских самолетов через Сибирь и имел возможность подтвердить это, но сейчас было не до самолетов, сейчас надо было дать понять Гарриману, что он говорит не по существу, с откровенной резкостью дать понять, чем резче, тем лучше. Больше того, в этой реплике, которая, казалось бы, имеет косвенное отношение к главному, высказать главное: Америка и ее президент не сдержали слово.
68
На другой день вечером Бардин повез друга в Ясенцы. Где-то на двадцатом километре у переезда машина остановилась перед закрытым шлагбаумом, по всей видимости, надолго – гремел военный эшелон. Друзья вышли, приятно было хотя бы несколько минут постоять под вечерним небом.
– А вот такого я, пожалуй, не видел, – сказал Бардин, указывая на товарные платформы, на которых, точно слоны в дремотном забытьи, разместились пушки, зарыв черные хоботы в брезент и мешковину. – Эшелоны-то повернули на восток.
– Это что же, причина для радости или, может быть, для печали? – спросил Бекетов.
– Сразу и не ответишь. – Бардин пожевал толстыми губами. – Для печали, пожалуй… Чего тут радоваться, не от Волги идут, а к Волге!
– Не знаю… Не знаю… – сказал Бекетов, когда вслед за первым эшелоном из тьмы вынырнул второй. – Не знаю…
Они вернулись в машину и остаток пути молчали. Бардин давно заметил, ему и в молчании было хорошо с другом, но, искоса посмотрев на друга, уловил его взгляд. Во взгляде этом, как почудилось Бардину, было сострадание. О чем мог думать сейчас Серега? Не тревожился ли за судьбу Егора, не жалел ли его? Бог знает, что может внушить мужику молодая женщина. Небось уверила Егора, что любит. Больше того, убедила, что хочет от него ребенка. Бекетов знает, что женщиной, истосковавшейся по большому чувству, вдруг может овладеть этакий кураж: «Хочу от тебя сына!» Нетрудно представить, какую энергию развила она, стремясь доказать эту самую любовь. Чистит старому Иоанну сапоги и ходит на родительские собрания в Иришкину школу. Да, чистит сапоги и ходит в школу, а не понимает, простая душа, что главное не в этом. И он, Егор, не понимает, что главное не в этом. Да что там говорить. Главное в тех одиннадцати годах разницы, которая сегодня спит и завтра, быть может, будет находиться в полудреме, а послезавтра вдруг проснется и заявит о себе и тогда… О господи, бедный Егор, бедный Егор! И как помочь ему, как защитить его от этой напасти, которая надвигается на него неотвратимо? Сказать ему: не делай этого!.. Да, да, сказать ему: «Побереги себя, дружок, доверься уму здравому, он ведь тебя никогда не подводил. Доверься и побереги…» Не поймет? Нет, пожалуй, поймет, и как еще поймет! Не ровен час, обратится к классикам и отыщет такое, что тебе не снилось. Нет не опровергающее сказанное тобой, а, наоборот, утверждающее твою правоту. Да что ты? Не корчи из себя провидца. Он это все сто раз исследовал, а заодно призвал в свидетели Гёте и нашего Тютчева. Но тогда что он намерен делать? Ничего. Ты слышишь, ни-че-го! Значит, идет на убой, вооруженный Гёте? Да, шагает обреченно, подобно известному животному даже не мычит. Как-то странно, ведь сильный же человек, а тут беспомощен, и беспомощен в главном. Знает, что идет на погибель, и ничего не может сделать. Бедный Егор!
– Ты что на меня смотришь, как на конченого? – вдруг закричал Бардин. – Того гляди слезы брызнут.
Бекетов рассмеялся:
– Да откуда ты взял?..
Но в самом смехе Бекетова Егор Иванович услышал нечто затаенное, подтверждающее его, Егора, сомнения.
– Я вижу слезы у тебя на глазах, вижу. Да не меня ли ты оплакиваешь?
– Нет, нет, – сказал Бекетов и отвел взгляд, застеснявшись, а Бардин подумал: «Прячет глаза Серега, прячет…»
Машина вошла в Ясенцы, когда сумерки подсинили дома. Только стены, обращенные к заре, были светлыми, деревянные – лиловыми, беленые – густо-вишневыми, почти бордовыми. «Вот сейчас войдем во двор, и Ольга, услышав стук щеколды, выйдет на крыльцо, – мелькнуло у Бардина. – О, вечер спасительный, хорошо, что вечер». Но щеколда стукнула, и они пошли садом, а крыльцо было пусто. Только когда вошли в дом и из его утробы пахнуло непобедимо вкусным запахом жареной картошки, Егор Иванович приметил в пролете дверей, ведущих из коридора, Ольгу. А она, увидев Бардина с Бекетовым, не столько устремилась к ним, сколько отступила. Ну конечно же ничего не было для нее более страшного, чем встреча с ними в эту минуту. А подойдя к Бекетову и протянув ему руку, забыла подойти к Бардину, да и Егор смешался. Почтительно именуя Бекетова Сергеем Петровичем, она никак не называла Егора и, как показалось Бардину, отводила от него глаза.
– Помните, как, работая над дипломом, вы устроили мне экзамен, знаю ли я русскую природу? – спросил Бекетов, желая вовлечь ее в разговор, чтобы осилить страх ее и свой. – Все водили меня по саду и ставили каверзные вопросы: почему елочка голубая и как надо пересаживать лесное дерево, чтобы оно не погибло? А потом показали семь сортов клубники, которые вырастили в Ясенцах. У вас и сейчас семь сортов?
– Одиннадцать, – отвечала Ольга, робея.
– В саду много работы? Небось устаете?
Бекетов с Бардиным стояли у окна, выходящего в сад, а Ольга заканчивала накрывать стол. Она могла не выходить из комнаты, буфет был рядом.
– Прежде не уставала, а теперь устаю, старая стала, – вымолвила она и посмотрела на Егора Ивановича, точно приглашая его опровергнуть сказанное, но Бардин молчал. – Вот еще страх берет, когда бомбят, – произнесла она вне связи с предыдущим, но тут же нашлась: – Тоже от старости, наверно. Была бы молодая, не боялась бы. Молодые храбрые. Все убеждаешь себя, что страшно не за себя, а за тех, кто рядом, а наверно, страшно и за себя.
А Бардин не сводит глаз с Ольги. Как она бесстыдно хороша сегодня, господи! И точно обнажила свою красоту: надела это платье, усыпанное крупными цветами и по этой причине прозванное лупатым, точно надраила щеки свои, вон какие блики пошли по щекам, того и гляди займутся полымем! Поубавить в ней румянца да броской яркости, а может быть, и молодости, пожалуй, было бы лучше, но попробуй убеди женщину, что в ней излишек красоты, поймет ли?
Явилась Иришка, скосила глаза на лупатое платье Ольги, потупила очи. Какая-то она восковая, Иришка, точно из сырой кельи. В самом деле, чего она такая? Какой червь точит ее: тайного недуга, тревоги за отца, а может быть, тот своекорыстный червь, которого вернее назвать бесом и который вызван зреющей плотью? Нет беса злее.
– Тебя Тамбиев спрашивал, – сказал Бардин.
– Меня? – У нее точно колени подсеклись, и она мигом ссутулилась. Потом ринулась к Ольге, будто моля защитить ее. И оттого, что она стала рядом с Ольгой, ее лицо показалось Бардину обескровленным, и в какой уже раз Бардин вознегодовал на Ольгу: надо же быть такой ярколицей!
– Ну конечно, тебя спрашивал Тамбиев. А чего ты испугалась?
– Нет, я ничего, пусть спрашивает. – Так и не выпрямившись, Иришка пошла в сад. А Ольга точно не слышала слов Бардина, обращенных к дочери.
– Ты побудь с нами, Ириша, – сказал Бекетов.
– Нет, спасибо, я хочу в сад, – ответила Иришка, а у Бекетова лицо вдруг стало сумрачным, так показалось Бардину. Ну конечно, он может подумать, что деспотическая сила Ольги придавила и Иришку, вон как взглянул Серега на Егора, не знает, как выразить сострадание.
Пришел Иоанн. Не торопясь, с солидной основательностью и торжественностью привлек он Бекетова к себе, охватил здоровой рукой, вздыхал, приговаривал: «Серега, Серега», – потом освободил нехотя.
– Ну, как, утолкли гордого бритта?
– Это как понять – утолкли?
– Как он, подсобит России?
Бардин стрельнул в отца лютыми глазищами.
– У тебя вопроса полегче не отыщется?
Иоанн показал молодые зубы, у него разом улучшилось настроение.
– Знай наперед, хочешь отца обскакать, с самим собой разминешься. У отца ума поболее твоего, а? Ты чего воззрился? Я говорю дело, поболее! Ты меня Серегой не стращай, ему-то ясно, поболее! Ну, попытай его. Робеешь? Тогда я спрошу: как ты, Серега?
Бекетов заулыбался, но, взглянув на Егора, покраснел.
– Я-то как есть посторонний. Нет, не то что посторонний, а сути я не знаю.
– Сути? А вот она, суть. По мне политика, что строит надежды на Черчилле, как бы это половчее сказать, несерьезна. И еще, коли тебе нравится быть обманутым, валяй на здоровье, но зачем ты хочешь поставить в свое положение народ? Народ-то поумнее тебя, и то, что не разумеешь ты, он разумеет. Так, Серега?
– Не все так просто.
Старый Иоанн опешил:
– Непросто, говоришь? Ну что ж, видно, козла надо трахнуть еще разок, чтобы он сказал: «Мэ-э-э!..» – Иоанн шагнул к двери, ведущей в глубь дома, потом остановился. – Эко у вас дрема непробудная, уснули – ума и глаз лишились! Какой гром должен грохнуть над вашими головами, какой небесный огонь разрядиться, чтобы вы пробудились ото сна? Господи, не лишай моих детей ума и глаз. Смилуйся, пощади…
– Да в господе ли дело? Коли принимали, так тому и надо быть!
Но Иоанн уже вошел в азарт, и не было человека на земле, который мог его остановить.
– Принимали, значит? Небось и чаи перед ним разливали? И ручки пожимали? И вино в бокалах искрилось? И шампанское шипучилось? И здравица была, да? За ваше, мол, здоровье драгоценное и за здравие всех ваших присных, да?
– А по тебе – двери перед ним на засов, да?
Иоанн, казалось, взревел:
– По мне, говоришь? По мне, метлой наипоганой да взагривок, взагривок, чтобы шибче бежал, да вниз по лестнице, а потом по торцам, а вслед за тем с холма кремлевского, а далее по Валовой да в горб его, чтобы знал, каких слез кровавых стоят России козни его!
Он не взял со стола, а сорвал графин с водой, попробовал снять больной рукой крышку, но рука беспомощно дрожала, и крышка дважды ударилась о графин и высекла звон. Он едва донес стакан с водой до губ.
– Ну, на этой метле далеко не уедешь и Россию, пожалуй, не ублаготворишь, – бросил Бекетов и предусмотрительно отошел к окну. Природной его деликатности пришел конец.
Иоанн едва не выронил стакан, рука дернулась, вода выплеснулась на скатерть.
– Да будет вам известно, Сергей Петрович, что эта истина для меня элементарна.
– Господи, да ты решительно спятил, отец! – вскричат Бардин. – Извинись перед Сергеем!
Иоанн колебнулся на нетвердых ногах, пошел вон из комнаты.
– Я? Извиняться? За то, что я вас учу Россию любить?
– Погоди, кто ты, отец мой родной? Кто ты, я уразуметь это хочу, – сказал Егор Иванович в сердцах.
– Кто я, говоришь? – Казалось, вопрос сына сшиб Иоаннову спесь, поставил его перед необходимостью держать ответ, нет, не только перед сыном, но и перед самим собой. – Слыхал присказку мудрую: не сжигай мостов! Так я и есть тот самый мост, который сжигать не след.
– Это что же, мост в будущее?
– Нет, мост в прошлое. Там, в том прошлом, не все так худо, как незрелому уму твоему рисуется. Так вот ты по этому прошлому кувалдой – р-р-аз, чтобы оно вдребезги, а я хвать тебя за руку – не смей! По тебе, там, в этом проклятом прошлом, только попы нечесаные да куда как дремуче-темные и купцы-кровососы, тоже нечесаные и уж такие темные, что глаз в этой тьме первозданной лишишься. А по мне, там, в этом прошлом, жили не только попы и купцы, но люди, чей светлый ум народу путь торил, да у самого народа была ума палата, надо только не считать себя умнее его, уметь слушать человека простого. Ты уразумел, не отдавать себя во власть гордыне, а уметь слушать! Невелик образец, а поучителен. Если я и сотворил в своей жизни нечто стоящее, то только потому, что не был глух к уму и опыту народа. Ты спрашиваешь, кто я? Так вот тебе мой ответ: я мост, по которому ты будешь ходить за умом-разумом, когда тебе его не будет доставать. Ты скажешь, что богат на сто лет вперед. А я скажу, не зарекайся. Ты полагаешь, что мост Кузнецкий всем мостам мост? Нет! Есть и мосты покрепче, и кузнецы поискуснее.
Но Бекетов, собравшийся было уходить, шагнул к Иоанну.
– А по мне, Иван Кузьмич, лучшего моста и не надо, чем Кузнецкий. Это мой мост. Нет, не просто Кузнецкий – чичеринский. Куда как надежен мост. И в прошлом, и в будущем…
Иоанн поднес здоровую руку к груди.
– Значит, чичеринский?.. Ну что ж, Чичерин – тут все ясно.
Позже, когда Бардин провожал друга к машине, они вдруг остановились посреди темного сада и долго смотрели в ночное небо, потревоженное на юго-востоке светом прожекторов.
– Вот она, Россия страдного лета сорок второго, – сказал Бардин и указал взглядом на дом, имея в виду Иоанна.
Бекетов уехал, а Бардин так и не вошел в дом. До холодной августовской ночи он просидел на порожках. Стремясь унять растревоженное сердце, ища защиты у Ольги. Ласково мудрая, она была рядом.
– Ты будь с ним, как я, уступи и победишь, – смеялась она.
69
Как было условлено, Черчилль явился в Кремль на другой день к семи вечера. Подавая руку английскому премьеру, Сталин не мог не улыбнуться – рядом с Черчиллем стоял другой переводчик. Если верить тому, что кратчайший путь для начинающего дипломата к заветному посольскому званию – стать переводчиком премьера, то можно считать, что в этот день одним британским послом стало меньше.
Диалог, прерванный накануне едва ли не на полуслове, возобновился. По крайней мере, русские дали понять, что они хотят в деталях ознакомиться с намерениями союзников на этот год: видимо, Сталин готов был жертвовать всем, но только не потерей контактов.
Едва ли не из небытия был вызван план операции «Торч». Черчилль возобновил рассказ и повел его так, будто бы прежде и речи не было об этом. Новый переводчик, на долю которого неожиданно выпали и честь, и страхи этого перевода, как мог, поспешал за премьером. Казалось, рассказ возобновлен для нового переводчика. Только для него и было внове все то, что сейчас говорил Черчилль, остальные это уже слышали.
Когда до прощального рукопожатия оставались минуты, Сталин вдруг произнес:
– А почему бы нам не пройти на мою кремлевскую квартиру?
Самолет уходил на рассвете. Для старого Уинни, которому жестокие московские дни стоили сил немалых, велик был соблазн добраться до теплого ложа и соснуть, но Сталин приглашал… Если бы днем раньше, в ту достопамятную минуту, когда Сталин говорил о трусости доблестного союзника (только подумать – трусости!), Черчиллю сказали бы, что он будет удостоен такой чести, он, пожалуй, усмехнулся бы, а вот теперь это было явью – Сталин приглашал. Заманчиво было объяснить эти метаморфозы в поведении Сталина даром Черчилля убеждать, больше того, подчинять своей воле, но старый Уинни был трезвым политиком и находил этому свое объяснение. В переговорах, как в классической драме, были завязка, кульминация и развязка, при этом каждый из поворотов можно было предусмотреть заранее, если, разумеется, стороны не отступят от первопозиций. Стороны остались при своих козырях, остальное известно.
Черчиллю подали шинель. Он надел ее, не забыв застегнуть и матерчатый пояс. Сталин шинель накинул. Они спустились вниз. Их путь лежал через кремлевские площади. Было около восьми часов вечера, и даже купола на кремлевском холме уже не отражали августовского солнца – заря погасла. Как ни неспешен был шаг, все, кто сопровождал их, поотстали. Сейчас они шли вдвоем. То ли тишина каменного града вторглась и расколола их, то ли незнание языка было тому причиной, они вдруг почувствовали, как утратили то немногое, что связывало их. Они шли рядом, но каждый шел своей дорогой и каждый был закован в броню своего молчания. Они шли рядом, но это были посторонние друг другу люди, больше того, люди чужие. Впервые за все дни их московского общения они были самими собой.
Много позже, когда была распечатана очередная бутылка «твиши», Сталин положил кулаки на скатерть, сказал:
– А не перенести ли нам главный разговор на совещание трех?
Черчилль, так и не сумевший надкусить большое, поблескивающее глянцевой кожицей яблоко и взявшийся за нож, вдруг отодвинул от себя и нож, и яблоко, устремив на Сталина сонные глаза. В этой фразе Сталина ему померещилось нечто такое, что призвано было разрушить приобретение этих дней. Да не проник ли Сталин в суть его разногласий с американцами и не вознамеривался ли столкнуть лбами могущественных партнеров?
– Будь эта встреча на Британских островах, вам обеспечен великолепный прием, – сказал старый Уинни. Он рассуждал так: если не удастся избежать встречи, так пусть она будет на Британских островах.
– Благодарю вас, – сказал Сталин и, улыбнувшись, пододвинул к гостю тарелку с яблоком. – Согласитесь, что в настоящее время приемы особого значения не имеют и единственно, что важно – победа…
Черчилль не притронулся к яблоку. Нет, он, старый Уинни, рано торжествовал победу, на горизонте уже маячила новая встреча, а следовательно, и новый тур борьбы. Но эта встреча уже не могла произойти в году нынешнем, как не мог быть в этом году высажен десант на континенте, а это, наверно, выигрыш.
Черчилль вернулся в свою резиденцию в половине четвертого утра и в оставшийся до отъезда на аэродром час продиктовал телеграмму Рузвельту. Тон ее был оптимистическим весьма.