355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Кузнецкий мост (1-3 части) » Текст книги (страница 113)
Кузнецкий мост (1-3 части)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:36

Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 113 (всего у книги 128 страниц)

– А то, что эта болезнь вызвана нищетой, понимаешь, Клин, нищетой! – произнес он.

– Погоди, но какое это имеет отношение к существу нашего разговора? – закричал Клин и едва ли не притопнул.

– Если царан будет иметь землю, он будет сыт, – сказал Хоуп. – Он не враг себе!..

Клин оглянулся и, рассмотрев в сумерках зала свой стул, пошел к нему.

– Россия призвала Европу к революции, – произнес он мрачно. – Что касается земли, то она должна узаконить эту революцию навечно…

Хоуп нащупал в сумерках зала свой стул, сел. Они сидели сейчас один против другого.

– Ты хочешь сказать, что они не захотят пожертвовать революцией?

Клин вздохнул:

– Я этого не сказал…

– Я сказал, – засмеялся Хоуп.

Тамбиев взглянул на Галуа: тот едва ли не приподнялся в своем кресле, наблюдая за происходящим. Галуа точно говорил: «Вот и настала эта минута, долгожданная… Ну, смелее, дружище Хоуп, смелее!» Но Хоуп точно потерял интерес к происходящему. Он махнул рукой и пошел к выходу. Галуа проводил его взглядом, в котором уже не было восхищения. «Не мой герой! – будто говорил француз. – Не мой!»

Они были в дороге еще два дня, но разговор, происшедшей в ресторане брашовской гостиницы, не шел у них из головы. У всех не шел из головы, но, пожалуй, больше остальных у бедного Ксенопола.

– Трудная поездка, – сказал он Тамбиеву. – Куда все это идет и чем кончится? – произнес он в смятении – он все еще не очень понимал происходящее.

Среди тех, кто составлял большой корреспондентский корабль, был человек, сердцу которого все происходящее говорило особенно много. Время от времени Тамбиев ловил на себе его взгляд. В этом взгляде была и тревога, и любопытство, неожиданно воспрявшее, и мука, откровенная. Казалось необычным, как путешествие по чужой стране могло с такой остротой заставить человека воспринимать виденное. Не иначе, в том, чему человек стал здесь свидетелем, он рассмотрел свое, на веки вечные отчее.

Человек этот был пан Ковальский.

– Когда мне говорят, что в восточнопольском повяте лесные братья положили голова к голове за сельскую левицу, красную левицу, мне ясно: тут делят землю… – Он идет рядом, тщетно пытаясь приспособить свой большой шаг к шагу Тамбиева. – Революция сегодня, как понимаю ее я, – это земля и кровь… А знаете, природа сыграла со мной веселую шутку: я все-таки разбудил свой русский – не находите?

Он вдруг забывает про собеседника, что идет рядом, и, дав волю своему шагу, уходит вперед.

– Вы помните мой разговор с Шимановским? – произносит он, дождавшись, когда Тамбиев поравняется с ним. – Ну, с этим свитским генералом, который был с Миколайчиком в Москве? Помните этот его довод о кооперативной Польше? «Не польский путь!» Так вот попомните: в руках тех, кому чужда новая Польша, как, впрочем, новая Венгрия, Болгария, нет довода удобнее: «Не польский путь! Не венгерский, не болгарский!» Ну, разумеется, у каждой страны свой путь, и к этому надо быть очень внимательным… Но не надо забывать и другого: главное в общих законах, в общих, – как мне кажется, чтобы их отвергнуть, надо иметь очень веские доводы, веские! Да что там говорить! Вся Марксова наука стоит на этих общих законах… Не так ли?

Корреспондентский ковчег шел все дальше, углубляясь в недра Карпат, медленно забирая к берегам Тиссы и Семеша, но нельзя сказать, что природа здешних мест, природа необыкновенная, полонила внимание гостей, – как это было в окрестностях Брашова, беседа с крестьянами обладала тут привилегией. Всем впечатлениям поездки корреспонденты предпочитали бесхитростный разговор с царанами. Как понимал Тамбиев, корреспонденты вышли на тропу, к которой шли долго. В событиях, происходивших в эту весну сорок пятого года в Румынии, как, впрочем, в Польше, Венгрии, Болгарии, Югославии, корреспонденты, разумеется, с симпатией или антипатией, скрытой или явной, увидели такое, чего старушка Европа не знала с той младенческой поры, когда блага земли, ее нивы и воды были отняты у землепашца. Если был бог на земле или на небе, то он должен был порадоваться происходящему – произошло то, к чему мир стремился столетиями: воспряла справедливость, попранная… По-разному назвали это явление корреспонденты: одни – земельной революцией, другие – крестьянским бунтом сорок пятого, третьи – балканским вариантом знаменитых русских декретов 1917 года. На самом деле это была революция, ее первые побеги. Революция эта отвечала воле поляков, румын, венгров, болгар, югославов, если говорить не о накопителях, а о крестьянах, не о феодалах, а о рабочих – иначе говоря, о тех, кто в большом хоре народа держит главный голос. Нравилось ли это русским? Очевидно, нравилось, но отнюдь не по соображениям корыстным. Да можно ли было винить русских в том, что те, кто получал землю, связывали это с русской победой? Сами-то русские от этого ничего не имели! Или имели? Крестьяне платили русским доброй волей? Охраняли русские тылы? Но тут действовало правило, вечное: добро за добро. Это правило как закон природы: человек может только ему подчиниться, изменить – не в его власти.

Эти мысли владели и умом Тамбиева, когда импровизированный караван корреспондентов, забирая все выше, уходил в сумерки Карпатских гор, куда в эту раннюю весну сорок пятого года пришла большая война. Помнится, в учебниках географии эти горы звались молодыми, но, на нынешний взгляд Тамбиева, они были не просто стары, они были древними. Казалось, они дышали этой своей допотопностью, пасмурные во тьме туманов, седые на заоблачных кряжах, могучие в стойкости и неколебимости своей. Тамбиев поймал себя на мысли: будто бы ты попал в места, в которых побывал в детстве или увидел во сне и они навечно отпечатались в памяти своей сизой хмарью и девственностью, отпечатались, прикипев к страдной думе твоей. Да не Софа ли тут виной и ее карпатская страда? Где-то в том конце этих кряжей, может быть, старается перемочь она реку в мартовском половодье, идет стремниной, останавливаясь и выливая воду из сапог. А может, бежит площадью рабочего посада, бежит, как через поле боя, главное – дотянуть до той стороны и не оглянуться. Где она сейчас? Если тебя не сблизит с нею одно небо, что простерлось над тобой и ней, то, быть может, объединят эти горы? Как она и ее карпатская новь?

61

Кузнецкий мост дохнул известкой, столярным клеем, горячей стружкой, олифой, лаком – древними и добрыми запахами, с которыми поднимались леса нового дома, а с ними и мечта человека о новой жизни… С наркоминдельской площади ушли во все концы Москвы – на Арбат и Остоженку, на Сретенку и Покровку, на Поварскую и Спиридоньевку – веселые артели мастеровых людей: столяров и паркетчиков, краснодеревщиков и маляров, печников и водопроводчиков…

Некогда в Питер и Москву отправлялись на отхожий промысел целыми деревнями: по Ярославской дороге, ближе к Загорску и Софрино, жили искусники по дереву, по Нижегородской – каменщики, по Старокалужской – печники… Однако где та заветная карта, которая сберегла промыслы этих деревень, и была ли она в природе? Остались ли в этих деревнях золотые руки? Война, что каток стопудовый, смяла и раскатала все… Разыскали стариков… года рождения, дай бог памяти, одна тысяча восемьсот шестьдесят пятого и шестьдесят восьмого… Одним словом, в особняках на Поварской и Спиридоньевке древние старцы из многоопытного Подмосковья учат класть дымоходы и наслаивать паркет пятнадцатилетних юнцов.

Умение юной артели проверили на Якиманке. Привели в порядок приемные залы французского особняка – переложили паркет, подновили кафель, окрасили рамы, – по слухам, привередливые французы довольны. А коли так, недолга дорога и к шведам… Одним словом, Поварская и Спиридоньевка в большей мере, чем это было до войны, становились посольскими улицами, отразив перемены, происшедшие в последние два года в Европе и в мире…

Поэтому, когда наркоминдельскую площадь покидает шумная ватага юнцов в брезентовых робах, больше всякой меры выпачканных белилами, и, предводимая церемонным дедом, направляет свои стопы к знатному Старомосковью, каким всегда были Арбат и Приарбатье, это, по всем данным, знак добрый – еще одно посольство обосновалось в Москве, а следовательно, совершился акт признания…

Тамбиев прилетел в Москву на исходе ночи и, едва дождавшись утра, позвонил Глаголеву. Телефон отозвался гудками, в которых Николай Маркович вдруг почуял тревогу. Он едва не уронил трубку. Телефон продолжал гудеть с неодолимой тоской, надсаживаясь, – казалось, это гудение проникает под кожу. Тамбиев взял машину и рванул на Малую Дмитровку – в глаголевскую редакцию. Большой редакционный двор был полон грузовых машин. Дежурный вахтер спал, прикрыв седую голову свежим номером газеты, он ею оборонялся от всех треволнений утра. Как ни крепок был его зоревой сон, но, открыв глаза и взглянув на Тамбиева, он понял, что ему надо не столько встревожить гостя, сколько успокоить. «Сказывают, той ночью старика отвезли в лефортовский госпиталь, поначалу было худо, но самое страшное минуло. Одним словом, держи курс на Лефортово, стариковская палата, сердечный удар… Отчего удар? Как по-твоему, отчего он бывает, удар? Что-то с дочкой стряслось… С дочкой… Но ты, того, не тревожься, старик выдюжил…» Вот это «выдюжил» только и осталось в сознании Тамбиева, когда он устремился на пикапчике в Лефортово.

Была ранняя весна, совсем ранняя, и вода в лефортовских прудах отсвечивала бледно-зеленым, и старые ивы над водой – точно зеленые облака, дохнет ветер и взметнет дерево к небу. Казалось, зеленоватость ранней листвы, для Тамбиева необъяснимо печальная в это утро, легла на госпитальные стены, обволокла белую больничную мебель, слегка оттенила крахмальные простыни… Когда Тамбиева подвели к госпитальной койке и указали взглядом на человека, что лежал под простыней, седой головой приникнув к стене, Тамбиеву трудно было поверить, что это Глаголев, так тот был мал и убог. Именно убог – тело под простыней все обнаруживало. Тамбиев взял стул и сел поодаль, решившись дождаться пробуждения Глаголева, – казалось невероятным, что этот маленький человек, свернувшийся калачиком, способен уберечь тайну, что простерлась для Тамбиева поистине от земли до неба, Тамбиев не помнил, как долго просидел, прислушиваясь к дыханию Глаголева и размеренному тиканью карманных часов, лежащих на пододвинутом к кровати стуле. Наверно, Глаголев спал давно, столкнув сон с горем и, быть может, сшибив им горе, ведь проснешься и отдашь себя во власть беды, ее деспотической силы.

Но произошло неожиданное: именно тишина первозданная разбудила Глаголева. Он шевельнулся под простыней, не без труда приподнялся, опершись на локти, с пытливой досадой взглянув на Тамбиева, точно не узнавая.

– Что будем делать, Николай Маркович? – вздохнул он, словами признав Тамбиева, глазами – не признав. – Я ведь ей сказал тогда: оттуда можно и не вернуться. Но я ее не столько опечалил этим, сколько окрылил: она искала свой конец. Страшно сказать – искала свой конец, искала… – Он свесил ноги с койки, стариковские ноги в синих буграх вен. – Тут был штурман с транспортного «Дугласа», он рассказал, что ее взяли в горах и столкнули свинцом в ущелье – именно… столкнули… двумя залпами…

Глаголев сказал все. Тамбиев вышел к прудам. Все та же зеленоватость, непобедимо горестная, предвесенняя, разлилась вокруг, окрасив и землю и небо.

62

В конце марта Бардин собрался в Стокгольм и кликнул Тамбиева в Ясенцы, – по слухам, где-то на дальних подступах к Москве объявился Сергей, и Егор Иванович надеялся отрядить Николая к сыну.

Над Ясенцами клубились мартовские туманы, непроницаемо клейкие, неподвижные, застилающие все вокруг. Тамбиев не без труда отыскал улицу, ведущую к бардинской даче, но вышел не к даче, а на просторное поле, сбегающее к реке, и, понимая, что дал маху, должен был выждать, пока туман осядет и вынырнут, как из замутненной по весне воды, характерные очертания бардинской пятистенки.

Тамбиева встретила у калитки Ольга в стеганке и крестьянском платке, повязанном крест-накрест; она собралась в другой конец Ясенец за молоком – она возвращалась с работы первой и до того, как соберется семья, должна была приготовить ужин.

– Вот тебе ключи, Николай, последи за плитой, я там поставила картошку. – Она и прежде умела найти дело Тамбиеву. – Последи, последи, я могу припоздать…

Тамбиев вошел в дом, и великий покой бардинского обиталища объял его. Как в доброе предвоенное время в родительском доме Николая на Кубани, здесь пахло свежезаваренным чаем, ванильной сдобой и известью, видно, накануне в доме была побелка, Ольга – известная чистюля. Тамбиев тронул кафельную плитку, она еще берегла тепло печи, топленной спозаранку. Он подтянул гирьку на ходиках в комнате Иоанна – цепочка с гирькой едва не касалась пола. Приоткрыл дверь в сад, дав дыханию вечера, уже морозному, на минуту войти в дом. Он сделал все это и поймал себя на мысли, что нигде в Москве ощущение покоя не было у него таким полным, как в ясенцевском доме Бардиных.

Дверь в комнату Ирины была распахнута, и он, не приближаясь, взглянул в ее проем. Ему показалось, что комната выглядит необычно. Стол был придвинут к окну торцом, на его обнаженных досках укреплены тисочки и стоит паяльная лампа, а рядом расположился выводок напильников, вплоть до бархатного, и еще один выводок молотков, вплоть до микроскопического, не больше того, что стучит по медной чашечке будильника, и еще сонм плоскогубцев, тоже мал мала меньше. Все было таким миниатюрным, игрушечным, что громоздкая паяльная лампа могла показаться квочкой, готовой распустить крылья и охранить это железное царство.

Да Иринина ли это светелка, подумал Николай. Куда девались скатерки, шитые болгарским крестом, и летучие облака тюлевых занавесок? Такое впечатление, что в белотканом царстве поселился если не трубочист, то мастер грубого литья. Только и осталась от прежнего многоярусная постель в дальнем углу, она необычно соседствовала со столом, который был завален железом и символизировал некую неколебимость пристрастий. Одним словом, вид Иришкиной комнаты немало озадачил Тамбиева и точно предрек изменения в ее жизни.

Явилась Ольга, похвалила Николая за радивость. До возвращения Егора Ивановича оставалось еще минут сорок, и, не торопя беседу, можно было коснуться дел насущных. Не мудрствуя, Николай обратил взгляд через открытую дверь кухни на комнату Ирины. Ольга приметила, улыбнулась значительно:

– Паяльная лампа… смутила?

– Был бы Сергей в доме, пожалуй, не смутила бы…

– Сергея нет… – уклончиво ответила Ольга и умолкла, не хотела обнаруживать жадности к разговору, к которому, по всему, была небезразлична, считала за благо повременить. – Если женщина влюблена в фармацевта, она тут же обзаводится аптекарскими весами и начинает колдовать над порошками… – наконец произнесла она и засмеялась не без смущения.

– Можно подумать, Ирина влюбилась в лудильщика?.. – улыбнулся Тамбиев.

– Лудильщика? – изумилась Ольга. – Ну что ж, может, и лудильщика… – пробормотала она, но дальше этого не пошла, видно, даже тамбиевской близости к этому дому для нее было недостаточно, чтобы пойти дальше.

Вернулся Бардин, сунул Тамбиеву большую ладонь, устало и не очень стесняясь гостя рухнул на клеенчатую обивку дивана громоздким телом, затих, закрыв рукой глаза. Не скоро отнял руку от глаз.

– Веришь, Николай, точно сосну мачтовую через лес волок – вот она, дипломатия… – Он вновь закрыл глаза, так ему было покойнее. – Ольга, дай мне чаю, да покрепче! – крикнул он. – Послезавтра лечу в Стокгольм, – произнес едва слышно и встал. – Но я не об этом… Видел? – вдруг спросил он, остановившись перед Иришкиной дверью. По всему, Ирина ушла из дому после него, и все, что на ее столе, он приметил сегодня впервые. – Ольга ничего не говорила?

– Нет…

Он вздохнул.

– Я готов согласиться, но ведь смысла нет… Понимаешь?

Тамбиев понимал плохо, но что-то становилось понятным и ему. Ну, разумеется, Егор Иванович говорил об Ирине, о ее любви, о человеке, которым она была увлечена, о непростой коллизии, тут возникшей.

– Не совсем…

Бардин точно хотел сказать: «Ну как тут не понять, все не так сложно», – но тут же задумывался, смотрел на Тамбиева печальными глазами, молчал, и выходило, что и для него это непросто.

– Одним словом, привела она тут его третьего дня. «Знакомьтесь, Степан», – решился Бардин. – Чуб как у казака донского, синие глаза да… рукав пустой, – он повел отрицательно головой. – Меня не пустой рукав смущает, у него семья в Ногинске: жена, двое ребят… – Он встал рядом с Тамбиевым. – Не возьму я греха на душу, Николай… – Подошел к кухонной двери, за которой странно затихла сейчас Ольга – и слушать, наверно, ей охоты нет, да приходится. – Как там, чай заваристый? Ох, чаю хочу! – и вернулся к Тамбиеву. – Ну, что ты приумолк? Скажи слово…

– Жаль Ирину, Егор Иванович…

– Удивил – жаль, конечно! – Он завздыхал, заохал, зашагал, призвав себе в союзники непрочные половицы дома; казалось, они вздыхали с ним в лад. – И парень способный, ничего не скажу! Он тут своей левой рукой такое творит… Ольга, покажи брошь с зеленым камнем, что зятек подарил… Ну, покажи, покажи…

Ольга явилась и положила перед Николаем этакого краба, свитого из дымчатого железа, с задумчиво-печальным зеленым глазом во лбу.

– Как, по-моему, здорово, Николай?

– Да.

– Он ей сует свой пустой рукав, говорит: «Ты мне, Ирка, правую руку вернула, мы с тобой звезду живую смастерим!» Ну, такое так просто не скажешь. По-моему, он ее любит. Ольга, он любит ее, как ты?

– Любит, наверно, – подала голос Ольга, и на этот раз не очень охотно.

Вошла Ирина, увидела открытую дверь в свою светелку, поспешно закрыла, но к себе не пошла, оставшись со всеми, почуяла, что разговор о ней.

– Здравствуйте, Николай…

Рука у нее сейчас особенная, сухая и твердая, не ее рука – не от напильника ли это или молотка?

– Оленька, есть хочу, спасай…

Тамбиев не мог не подумать: рука у нее стала тверже, а душа, пожалуй, мягче, вон как она – Оленька.

А Бардин заговорил деловито:

– Вот что, ребята, садитесь поближе, есть дело…

Тамбиев облюбовал стул рядом с Бардиным, Ирина не тронулась с места – не то что не было почтения, сил не было.

– Хочу потревожить вас, ребята, помогите мне, – заговорил Егор Иванович. – Послезавтра я, пожалуй, снимусь с якоря и лягу на курс в скандинавское далеко… – Он помолчал, точно взвешивая, как может прозвучать его просьба. – Одним словом, в Ярославль на поправку доставлен раб божий Бардин Сергей Егорович, на вольные харчи, – он заулыбался, довольный. – Я еду к нему… кто хочет со мной, готов приветить…

Ирина взвизгнула и принялась мутузить отца. Тамбиев тоже выразил радость, правда, не так бурно. Решили выехать на рассвете. У Бардина усталость точно рукой сняло, ему было приятно, что затея удалась. Ольга отыскала в подполе, где хранились припасы, штоф с наливкой, выпили по маленькой.

Она была радостно-покойна в этот вечер, ее красота точно напиталась этой радостью и этим покоем. Она чуть-чуть пополнела и от этого стала бело-матовой – возраст гнался и за нею, но не мог угнаться. А вот с Ириной происходило непонятное. В ее взгляде, обращенном на Ольгу, было мало радости, но была мука. Вот это ее ставшее скуластым личико с неожиданно припухшими глазами, именно припухшими – никогда они не были такими больными, – отразило ненастье этой поры.

Ирина встала и, сказав, что ей надо сбегать в тот конец поселка к подружке, взглянула на Тамбиева, будто приглашая с собой, она это сделала так легко и так заученно, что казалось, Дело больше в Николае, чем в подружке.

Они оделись и открытым полем пошли в противоположный конец Ясенец, поселок изогнулся вдоль реки подковой, и тропа соединяла концы подковы.

Приморозило, и туман размылся, река, что текла рядом, была светла, весенняя река. Ирина взяла Тамбиева под руку и, удерживая, вдруг пустилась с ним с холма. Она бежала, заплетаясь ногами, стремясь свалить Николая, оглашая поле смехом, нарочито громким. Потом остановилась, отняла руку, пошла прочь, опустив голову.

– Он вам все сказал? – Она смотрела на него, не поднимая головы. – Ну, что вы так? Я спрашиваю, отец вам все сказал про меня?

– Сказал… что-то…

– Так я и знала: сказал! – Они пошли дальше, замедлив шаг. – Клянусь вот этой луной… – она не без труда отыскала в облаках мазок лунного света, слабый. – Клянусь этой луной и этим небом, я люблю его и пойду за ним на край земли. – Облака, одевшие луну, вдруг истончились, пробился лунный диск. – Клянусь…

– Погоди… я ж не требую от тебя клятв… Зачем без крайней нужды?

– Вы думаете, что у меня переменится, да?

– Не знаю…

– Никогда, понимаете, никогда! – Ее взгляд, полный ненависти, сейчас был обращен туда, откуда они шли. – Это он вас настроил так?

– Я ничего не сказал…

– И не надо! – закричала она. – Не надо!.. – и почти побежала от него.

Он стоял посреди снежного поля, не зная, куда ему идти, вперед или назад.

Он вспомнил бардинский рассказ про железо, которое взяла вдруг в свои детские руки и принялась гнуть до кровавых мозолей, подумал: да те ли слова он сказал ей? Это такая материя, что ума твоего и опыта может и не хватить. До сих пор доставало, а тут может и недостать.

И Николаю вдруг привиделась Софа, какой она явилась его сознанию и его глазам в то лефортовское утро. Было ощущение реальности непобедимой: пыльный зной горной дороги, прищур сине-серых Софиных глаз, в которых спеклась адова мука той минуты, и залпы, один, потом второй, что столкнули ее в пропасть, столкнули…

По каким законам один человек входит в жизнь другого и остается в этой жизни навсегда? Известны ли эти законы людям? Не переоценивают ли люди, когда думают, что эти законы им известны? А если известны, то почему человек не властен тут распоряжаться своей судьбой? Или все-таки действует нечто непреложное о единственности человека, предназначенного тебе судьбой, да, той самой единственности, о которой ты думал в ту уманскую ночь, когда самолет нес тебя к Днестру? Да, единственности неколебимой, которая сильнее тебя, сильнее времени, может быть, сильнее случая… В ту уманскую ночь казалось, что нет в природе силы, которая может изменить само решение судьбы, подарившей тебе друга… Оказывается, есть такая сила, и она подняла на тебя руку, на тебя и Софу, злая сила. Повтори многократ: злая, злая… Вон как отпрянула Ирина и обратилась в бегство. Да не уподобился ли ты злой силе, когда отважился вторгнуться в ее жизнь? Как только разрешило сделать тебе это твое понимание сущего, твое представление о чести?

Они приехали в сосновый бор и подивились обилию снега и снежной тишины. Их допустили на территорию госпиталя, и они прибавили было шагу, приметив за темно-зелеными купами сосен здание главного корпуса, когда их окликнул негромкий Сережкин голос, в меру спокойный, в меру ироничный. Ирина среагировала первой и, растолкав своих спутников, с ходу, с лету устремилась к брату и, наверно, повисла бы на его шее, если бы, как некогда, отец не остановил ее:

– Ушибешь ненароком, больной ведь…

Сергей ободрил радушно:

– Здоровый я…

Но вид Сергея не очень-то был в ладу с этими словами. Солдатская шинелька, побывавшая и под дождем, и под снегом, быть может, когда-то была впору молодому Бардину, а сейчас казалась коротковатой – за войну Сергей вырос. Была бы шинель другой, быть может, и Сергей бы выглядел бравым, а тут даже солдатские погоны как-то не очень красили его. Все это тут же отметил Бардин, не желая огорчать сына, хотел приберечь напоследок. Но хитрый бардинский отпрыск проник в мысль родителя.

– Вижу, хотел встретить без пяти минут майора, а встретил солдата, так, батя? – Старое Сережкино «батя» было вроде плюшевой прокладки и призвано было смягчить горькое слово.

– Уж коли начистоту, тогда знай, – произнес Егор Иванович, волнуясь. – Коли ты живой, Сережа, то ты для меня и в солдатском звании генерал…

Сказанное порядочно растревожило и одного и другого, они запаслись молчанием, разговор продолжался, но каждый берег в себе то, что сказал и не сказал в начале встречи. Видно, нужен был повод, повод весомый, чтобы прерванное возобновилось. Но повод этот не сразу отыскался, может, поэтому ждать пришлось долго. Только уже в скромной комнате Сергея, выходящей окнами на опушку леса, когда Ирина и Тамбиев раскрыли чудо-узелок и с торжественностью, заметно иронической, разложили припасы и пир начался, Сергей стрельнул в отца веселым оком.

– Ей-богу, не думал, что ты генеральские погоны в Москве оставишь! – засмеялся неудержимо, все изменилось в человеке, все переиначила война, а смех оставила – детский, заразительный. – Мне эти погоны твои во как нужны! – он чиркнул указательным пальцем по кадыку. – Мне бы после твоих погон добавка в здешней столовой получилась бы, а сейчас и прежнюю порцию урежут – обещал им генерала, а явился главный каптенармус… – указал он на невзрачный бардинский пиджачишко – за войну и бардинская одежда поизносилась.

Бардин испытал неловкость, не очень-то уверен был, что сын шутит.

– Запасись терпением, в следующий раз надену погоны, – пообещал Егор Иванович.

– Хотел в понедельник выписаться, придется подождать… – засмеялся Сергей и дружески ткнул отца кулаком в плечо.

Бардин помрачнел.

– Креста на них нет! – взорвался Егор Иванович. – На немых и слепых воду возят, так? – Он взъярился порядком. – Коли ты молчишь, так с тобой можно не стесняться, да?

Сергей побледнел.

– Ты о чем, батя?..

Но Сергей своим вопросом точно плеснул масла в огонь.

– Как о чем?.. – вознегодовал Бардин. – Не понимаешь, о чем? Нет, нет, скажи, не понимаешь?..

– Честное слово, не понимаю…

– Посмотрите, он не понимает! – упер Бардин свои глазищи в Тамбиева. – Ты, Николай, понимаешь, а он не понимает!.. – Он перевел дух, видно, дышать ему было трудно. – А коли не понимаешь, я тебе объясню… – Он вновь обратился к Тамбиеву – так объяснять, пожалуй, было удобнее. – Только вникни: человек прошел войну! – «Человек», надо понимать, был Сергей. – Прошел, как пройти надлежит солдату, не требуя ни поблажки, ни снисхождения!.. Нет, нет, ты помолчи, я доскажу! – обратился он к сыну. – Хватил свою долю лиха щедро!

– Батя… остановись!

– Нет! Дай сказать. Не было бы Иришки тут, я бы тебе показал, Николай, как война на нем расписалась, какие письмена она вывела…

– Батя, ну скажи и остановись!..

– Скажу сейчас, – тот умолк, тяжело дыша. Пока держал свою речь, точно запамятовал, что хотел сказать. – Коли был человек прям и честен, не держите его в черном теле… Бардины не нуждаются в подачках, но оцените так, как оценить надлежит! Ну хорошо, твой Сдобин там или Удобин этого не понимает, но командарм Бардин, Яков Бардин должен понять…

Сергей поднялся из-за стола.

– Командарм Бардин отдал приказ о моем назначении замначштаба полка… – произнес Сергей и пошел к окну – он не хотел, чтобы в эту минуту было видно его лицо.

– Ну и что? – спросил Егор Иванович, повременив. Сергей рассмеялся, не оборачиваясь, будто увидел там, на опушке, нечто очень смешное и не мог удержать смеха.

– А я сказал ему, чтобы он перевел меня в другую армию, а там уж я как-нибудь соображу…

Бардин вздохнул.

– Так и порешили?

– Так и порешили…

Бардин вновь обратился к Тамбиеву:

– Ты что-нибудь понял, Николай?

– Я понял, – сказал Тамбиев.

– Ну что ж, теперь остается и мне понять… Э-эх! Погоди, а куда смотрит командарм Крапивин, тот, что тебя адмиралом сделал сухопутным и едва ли не взвод дал? Куда он смотрит?

– Он уже смотреть не может, батя, его бризантным снарядом уложило…

Неожиданно ворвалось молчание и точно развело отца и сына, дав возможность поостудить страсти.

– Может, пойдем на лесную тропу, батя? – встрепенулся Сергей. – На лесной тропе повольготнее, а?

– Пойдем…

– Только, чур, сменю портянки, – сказал Сергей и потянулся к батарее, где за занавеской сушились два куска бязи – все, что осталось от старой солдатской рубахи. – Как мог бы сказать поэт, кроме свежевымытых портянок, мне ничего не надо…

Бардин смотрел, как сын меняет портянки. Надо отдать должное Сергею, он это делал ловко, очевидно не замечая, как стары и худы портянки, как они поизносились, как потемнели, став серо-желтыми… Но Бардин это замечал, как замечал он и то, что сапоги, которые по случаю приезда отца Сергей немилосердно наваксил, были расшиблены в лепешку, – видно, дорога, которой прошагал сын этой весной, была жестоко каменистой.

Бардин вздохнул, вздох был громоподобным.

– Ты что, батя?

– Ничего… так, – попробовал улыбнуться Егор Иванович.

– А все-таки?

– Что же они тебе сапоги не могли справить, а?

– А сапоги хороши, ей-богу, хороши, я их получил на Висле, но в ногах правды нет, да и в дороге тоже, вон как она длинна…

Новый вздох вырвался из груди Бардина, он был еще безнадежнее, чем первый.

– Не могу я понять твоей натуры, Сережа…

– А что?

– Была бы война еще пять лет, и все пять ты был бы солдатом, да?

– Солдатом, батя…

– Именно поэтому не могу понять, кстати, не только я, Суворов тоже не понял бы… Помнишь суворовское: «Плох тот солдат, что не хочет быть…» Помнишь?

Сергей молчал.

– Если можно без Суворова, то я скажу, батя…

– Ну, Сережа…

– Хочу быть солдатом, батя, понимаешь? Это такая привилегия, какой у меня может и не быть… Пойми, привилегия… Понимаешь?

– Нет.

– Вот так и порешим: ты не понимаешь, я понимаю.

Уже на обратном пути Бардин спросил Тамбиева:

– Ты понял что-нибудь, Николай? Это как же разуметь? Особая стерильность совести? Когда он решил не идти к Якову, тут я был с ним – это не для Бардиных!.. А все иное как понять?

– По-моему, это в характере Сережи, – вымолвил Тамбиев. – В характере, говоришь? Но это тебе нравится?

– Нравится, Егор Иванович.

– Что же тут может нравиться? Не пойму.

– Можно разное в нем рассмотреть, но я тут вижу…

– Что видишь? Скромность?

– Может быть, и скромность Сережину…

– Ну нет, какая тут, к черту, скромность – не хочет быть генералом! – Он задумался. – На этом Заводе Климовом, куда я ездил к нему, повстречал я одного старого эскулапа, так он это тоже приметил в Сережке… «Философия интеллигентных мальчиков!» Прости, Николай, но это выше моего разумения… Я-то в этом увидел иное…

– Что именно, Егор Иванович?

– Не смейся тому, что я сейчас скажу: это особая форма затворничества! Вот Ксения думала о монастыре. Все ей мнилась некая келья, в которую она заточит себя мне в укор… Да, именно в укор, хотя чем я виноват перед нею, чтобы меня надо было пугать монастырем? Ирина, не слушай, есть в нем эта Ксенина тирания!.. Хочет остаться рядовым… Почему?

– Просто понимает, что генерала ему сейчас не дадут, а лейтенантом быть неохота!.. – слукавила Ирина под общий смех и точно нашла ответ, хотя и понимала, что ответ не дался ей, как и всем остальным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю