Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 116 (всего у книги 128 страниц)
67
Все тот же посольский старожил в неизменном твидовом пальто, правда, теперь в звании советника, встретил Бардина на стокгольмском аэродроме и сообщил, что Егор Иванович истинно попал с корабля на бал – по случаю отбытия Александры Михайловны из Стокгольма посольство устраивает сегодня прием.
– Стокгольм без Коллонтай – совершенно невероятно, – вздохнул посольский старожил и указал печальными глазами на «дуглас», одиноко стоящий в дальнем конце аэродрома. – По-моему, такой чести не удостаивался ни один наш посол – Москва прислала специально…
Бардин нашел посольство объятым смятением, одновременно торжественным и тревожным. Ну, разумеется, это был праздник Коллонтай, но одновременно и проводы: стало известно, что Александра Михайловна назначается советником наркома и что это всего лишь формула почетной отставки – Коллонтай уходила на покой.
Бардин явился к Александре Михайловне и был немало смущен: приемная полна народу – стокгольмцы уже стояли в очереди, прощаясь с послом. Наверно, у этих встреч установился свой ритм и, пожалуй, настроение: тех трех минут, которые гость находился в кабинете посла, было достаточно, чтобы волнение полонило его, было похоже, что он возвращался в приемную иным.
Но вот человек, который остался самим собой, Карл Герхгардт – бард шведского антифашизма, чьи песенки-памфлеты распевала вся Скандинавия. Бардин отметил его по темно-зеленой бархатной куртке и черному банту, какой носили свободные художники в начале века.
– Великая актриса уходит со сцены! – возгласил Герхгардт, выходя из кабинета. В его устах это было лучшей похвалой: и храбрость жизни, и верность призванию, и, конечно, талант – какая же великая актриса без таланта.
Но Александре Михайловне меньше всего подходили в эту минуту патетические слова; как показалось Егору Ивановичу, она была кротка и как-то смятенна.
– Я иногда напоминаю себе шахматиста, который завершил партию, длившуюся много лет, партию не столько комбинационную, сколько позиционную, требующую напряжения сил… – Она предложила Егору Ивановичу сесть против окна, так он был лучше виден ей. – Ну что ж, главное, что партия завершена…
Она нашла верные слова, чтобы определить свое стокгольмское подвижничество. То, что она сделала в Скандинавии хотя бы в последнее шестилетие, действительно напоминало шахматную партию, где были расчет и выдержка, трижды расчет и выдержка.
– Партия завершена и не завершена, – заметила она. – Финляндия – это все еще трудно… В какой мере она поймет все происшедшее в эти годы?.. – Она приумолкла, раздумья завладели ею – Ну, разумеется, она вольна повести себя и так и этак, у нее есть все для обоих этих решений… Все гарантии – в ней самой. Я скажу больше, в ее доброй воле.
Ее можно было понять так: Финляндии сохранены все ее государственные институты, кстати и некоторые из тех, которые вызвали к жизни Маннергейма и Рюти. Иначе говоря, Финляндия, так кажется Александре Михайловне, может сотворить и не сотворить новых Маннергейма и Рюти. Собственно, от ее зрелости, ее государственного ума, ее способности понимать ситуацию и намерение соседа зависит, каким путем она пойдет. Как ни велики были жертвы, которые понесла Россия, она положилась на честное слово Финляндии, наверно, это немало, но только в том случае, когда так думает и тот, кому надлежит это слово сдержать.
– Одни мы тут ничего не сделаем, Александра Михайловна, нам нужны друзья… Так я вас понимаю?
– Именно, одни мы тут ничего не сделаем… – подтвердила она. – Простите меня, но, по моему разумению, качества тех, кто будет здесь после нас, должны определяться способностью завоевывать новых друзей… – Она приумолкла, задумавшись. – Это очень хорошо умел делать Чичерин… Чудак человек? Быть может, но из тех великих чудаков, которые украшали историю человечества… Да, принимал по ночам послов, а потом садился за рояль и играл до утра Моцарта, в дипломатических нотах не пренебрегал цитатами из древних греков, а свободное время отдавал чуть ли не расшифровке египетских свитков. Наверно, все это выглядело и не очень обычно, но Ленина, например, не смущало, при этом не смущало настолько, что он назвал имя Чичерина как вероятного кандидата на пост наркома по иностранным делам еще в ноябре семнадцатого… Мне была понятна позиция Владимира Ильича: всем своим обликом Чичерин соответствовал этому посту и к тому же у него был талант общения. Ах, какие письма он писал Фритьофу Нансену! Когда я работала в Осло, мне удалось прочесть одно удивительное чичеринское письмо норвежскому ученому. Речь шла ни больше ни меньше как об организации транссибирских перелетов в Америку, которые тогда увлекали норвежца. Да, письмо было помечено двадцать четвертым годом, хотя уровень разговора современен и сегодня. Насколько мне память не изменяет, меня поразила в письме Георгия Васильевича, адресованном Нансену, фраза, смысл которой звучит примерно так: «С тех пор как Вы стали поддерживать эти планы, мы считаем их лучшей гарантией надежности и верности…» Ведь – это скажешь не каждому… Мне остается добавить, что в трудную годину, когда страна была объята голодом, именно Чичерин был тем человеком, который представлял нас в отношениях с Нансеном, обратив его огромный авторитет на помощь России… – Она вновь затихла. – Согласитесь, что в жизни человека нет минуты счастливее, чем та, когда он имеет возможность прийти на помощь своему народу…
Конечно, она сейчас говорила о Чичерине, но, быть может, чуть-чуть и о себе.
Она сидела, глубоко опустившись в кресло, укрывшись шерстяным платком, густокоричневым, пушистым, связанным большими спицами, возможно, кто-то из посольских доброжелателей Коллонтай, видя, что ей неможется от холода, связал этот платок. Когда она, точно возражая незримому собеседнику, вскидывала голову, у нее было кротко-гордое выражение лица, в нем были снисходительность и вызов. Иногда она высвобождала руку и приминала на виске седины, она делала это с таким изяществом, что можно было подумать: она приучила себя к этому жесту, когда ее волосы еще не были седыми, и теперь не может отвыкнуть.
– В Швеции у нас свои заботы, – продолжала она. – Надо сберечь тех, кто нам помогал все эти годы, у нас тут есть настоящие друзья…
– «Кружок Коллонтай»? – подсказал Бардин, он знал, что когорту добрых наших друзей, тянувшихся все эти годы к посольству и не изменивших ему, Стокгольм нарек «кружком Коллонтай».
– Ну что ж… может быть, и «кружок Коллонтай», – согласилась она воодушевленно, ей приятно было согласиться. – Опираясь на друзей, можно сделать многое, – произнесла она. – Таких, как Хаген, например. Он помнит вас, сегодня он будет, – сказала она, улыбнувшись. – Мы на пороге новых времен… Может быть, принципиально новых, и нам надо уяснить, какова должна быть наша политика в Скандинавии, если хотите, стратегия нашей политики… – сказав «стратегия», она точно призывала и Егора Ивановича подумать над этим.
Бардин смог быть в посольстве часу в десятом вечера – у Королевской библиотеки он отпустил машину и пошел через парк. Когда он выбрался из сумерек деревастого парка, он не узнал посольской улицы: она была полна машин, – не иначе, Коллонтай прощалась со шведской столицей, а столица чествовала Коллонтай.
Вереница автомобилей, стоящая в посольской улице, давала приблизительное представление о количестве гостей; Егор Иванович соотнес число гостей с размерами посольского особняка и решил, что в эту минуту к Александре Михайловне не подступиться. Действительно, не без труда проникнув в зал, где происходил прием, он увидел за неприступным барьером спин и затылков кресло, заметно высокое, и в нем виновницу торжества. Свет торшера, что стоял поодаль, слепил Александру Михайловну, и, протянув руку, она попросила его погасить. Лицо ее, как показалось Бардину, было в эту минуту усталым, но счастливым. У этого вечера был свой протокольный план, толпа как бы обтекала кресло, в котором сидела Александра Михайловна. Иногда движение замедлялось – возникал диалог, летучий, зачин был за Коллонтай, два-три слова, но неизменно слово-благодарность, слово-признательность, сопутствуемые воспоминанием, шуткой, каламбуром, который всегда давал силы.
– Георгий Иванович, я хочу вас познакомить с моим доктором Наной Сварц, помните? – Александра Михайловна протянула Бардину слабую руку, точно осеняя его. Да не та ли это Нана Сварц, которая в тот трижды жестокий август сорок второго года вернула Коллонтай сознание, сделав инъекцию гепарина? – Помните стокгольмский госпиталь Красного Креста, Георгий Иванович? – Да, нет сомнения, это она. – Доктор согласилась быть со мной в полете в Москву… мы летим вместе с моим доктором.
Женщина со строгой учтивостью наклонила голову, при этом ее волосы, прямые, по-мужски остриженные, рассыпались, затенив лоб.
– О вас спрашивал господин Хаген, Георгий Иванович, – произнесла Коллонтай, оглядывая зал. – Видно, уехал уже, но завтра он будет на аэродроме… Может быть, и уехал так рано, чтобы завтра быть, мы вылетаем на рассвете…
И вот стокгольмский аэродром с островками темного мартовского снега, ветреный рассвет, настолько ветреный, что Хагену необходимо проявить немалую расторопность, чтобы удержать на голове башенку меховой шапки.
Бардин возвращался в Стокгольм со шведским другом. Время не пощадило и неколебимого, казалось, могучего организма Хагена, что-то появилось в шведе, как привиделось Бардину, стариковское – некое всепрощение во взоре, смешанное с жалостливостью.
– Стокгольм без Коллонтай – непостижимо… – заметил Хаген, поднимая воротник. – Время ко всему приучает, но надо, чтобы прошло время…
Бардин пытался осмыслить происшедшее. Не часто европейская столица устраивала такие проводы послу, какие Стокгольм устроил Коллонтай, и дело, разумеется, не в официальных проявлениях приязни, не в банкетах и цветах – было нечто более серьезное, что отмечало этот факт. Человеку, которому специальным установлением шведского суда был запрещен въезд в Швецию, вдруг едва ли не тем же установлением выражалось сожаление, что он Швецию покидает. Чтобы свершилось это, человек должен, как это бывало в средневековье при штурме крепостей, протаранить каменный вал толщины завидной – по силам ли это было слабой женщине? Оказывается, по силам. Ее ум благородный и интеллигентность совершили чудо – шесть языков, на которых она говорит, редко когда работали с такой отдачей, как здесь.
За полдень Хаген заехал за Бардиным. Хаген жил в двух шагах от старой обсерватории, ее купол, как бы укрепленный на холме, высился за домом. Возраст дома выдавал лифт. Узкая кабина с двумя дверьми – одна из которых, решетчатая, собиралась гармошкой – была ровесницей биплана братьев Райт и относилась к началу века. Квартира была просторной, тщательно вымытой, полной солнца. Ощущение чистоты и солнца усиливалось оттого, что квартира была снежно-белой. Стены, потолки, рамы окон, внутренние ставни, облицовка старинных печей – все было ярко-белым, нетускнеющим. Голос, отраженный в высоких потолках, звучал гулко, а шаги точно катились из комнаты в комнату, – наверно, в такой квартире хорошо пелось.
Навстречу Егору Ивановичу вышла госпожа Хаген – женщина большая и белотелая, в пышных сединах. Она попробовала заговорить с Бардиным по-французски и, обнаружив, что ее собеседника объяло смятение, не без изящества перешла на английский. Она сказала, что редактирует женский журнал, в котором сотрудничала и госпожа Коллонтай.
– Она была и моей советчицей, – заметила хозяйка дома. – Редко какой номер журнала планировался без ее участия, – заметила она и, взглянув на мужа, удалилась торопливо, видно, торопил и Хаген – встреча обещала быть деловой.
– Я говорил вам о Курте Юхансене? – спросил Хаген и ввел Егора Ивановича в просторную комнату, очевидно самую большую в квартире, обставленной мебелью, какая была модна на севере Европы перед первой войной, – полированное дерево, украшенное цветным металлом и эмалевыми медальонами, – мебель была не помпезной, но по-своему изящной, в белой квартире Хагенов она хорошо смотрелась. – Ну, Курт, можно сказать, глава упсальского землячества в Стокгольме, один из тех, кого наша столица так и не обратила в свою веру! – Он засмеялся, наблюдая, как Бардин пытается втиснуться в нещедрые пределы стильного кресла с медальоном. – Одним словом, дружище Юхансен явился ко мне и сказал, что есть частная инициатива, по всей своей сути благородная: группа независимых шведов едет в Хельсинки. Цель – встреча с деятелями современной Финляндии и разговор, так сказать, по большому счету. Результат поездки, возможно, станет достоянием общественности, возможно… Одним словом, я согласился участвовать в поездке. Признаюсь, меня интересовала встреча с Паасикиви, который только что был назначен премьер-министром. Последний раз я видел Паасикиви в феврале прошлого, сорок третьего года, когда он приезжал в Стокгольм для встречи с Коллонтай. Как известно, приезд держался в секрете, и я не имел возможности разговаривать с финном. Но я обратил внимание на его вид, наверно, он в какой-то мере отражал ответственность, которую финн взял на себя, совершая эту поездку, и понимание, как это в нынешних условиях трудно: он был сумрачен. Мне даже показалось тогда, что он мало верит в успех своей миссии; видно, он знал, как велики силы, которые ему противостоят. И вот новая встреча с Паасикиви, на этот раз с премьер-министром Паасикиви, встреча в Хельсинки…
В соседней комнате раздался телефонный звонок, а вслед за этим и голос госпожи бургомистерши. Хаген извинился и вышел. Он вернулся тотчас и, медленно опустившись в кресло, некоторое время сидел молча, с усилием припоминая конец прерванного рассказа, – видно, сообщение, которое он услышал по телефону, непрошено вторглось в его сознание и прервало мысль.
– Только что звонили из Шведского телеграфного агентства, есть важное сообщение из Америки, обещали еще позвонить… – произнес он торопливо, точно желая освободиться от того, что услышал по телефону, и, таким образом, быстрее вернуться к прерванному рассказу. – Итак, мы говорили о Хельсинки с Паасикиви, только что ставшим новым премьер-министром. И вот что меня поразило: у него был все такой же хмуро озабоченный вид. Я мог только подумать: как же это должно быть трудно, если даже после изгнания немцев просветление относительно. А Паасикиви уже говорил. Однако что он сказал?
Бардин верно понял шведа: воссоздав беседу с Паасикиви, он хотел утвердить свой взгляд на самую первосуть отношений новой России и Финляндии. Но что все-таки сказал шведу Паасикиви?
Он сказал, что немцы, уходя из Финляндии, подвергли страну разору. Нет, сожжены не только мосты, что можно понять, так как по следу немцев шли русские, сожжены сотни церквей. Швед не знает, в какой мере сильно религиозное чувство у Паасикиви, но он был в эту минуту черным. Казалось, все это должно было открыть глаза на истинный смысл союза с немцами, сказал Паасикиви, но, к сожалению, получилось не так. Формула Свинхувуда: «Любой враг России должен быть другом Финляндии» живет еще в Финляндии в известных кругах и действует. Короче, в Финляндии были попытки начать партизанскую войну против русских… Что можно сказать? На взгляд Паасикиви, это акция антифинская… В том, с каким гневом это произнес Паасикиви, швед почувствовал: у финна была убежденность, что эта акция действительно чужда национальным устремлениям финнов. Но мнение человека сказалось и в ином – с каким сознанием правоты он излагал свою концепцию советско-финляндских отношений. Если у человека может быть идея в жизни, то это именно такая идея. Он связал себя с этой идеей с той далекой поры, когда почти двадцать пять лет назад приехал в Тарту, чтобы подписать мирный договор с Россией, а потом брал на себя ответственность договориться с русскими на самых трудных поворотах финской истории. Как показалось Хагену, это мнение финна опиралось не столько на эмоциональное начало, сколько на здравый смысл, опыт, расчет. Швед, разумеется, знал все это и прежде, но то, что Паасикиви сказал ему в тот декабрьский день в Хельсинки, было и для него впечатляющим. Паасикиви заявил, что считает себя убежденным сторонником Ленина, который полагал, что разница в государственном и общественном укладе не может явиться препятствием для добрых отношений между странами, при этом даже со столь разной и в чем-то антагонистической историей, как у России и Финляндии. По словам Паасикиви, он считает для себя заманчивым положить начало именно этому типу отношений. Он убежден, в силах Финляндии и России эту идею претворить в жизнь в такой мере, чтобы мир мог сказать: «Вот две страны, по всем статьям разные: одна большая, другая малая, одна – вызванная идеями русского Октября, другая – западной демократии, одна – соединенная живой пуповиной с миром новым, другая – с миром старым… Вот две страны, по всему разные, умеющие жить в мире, ладить, находить общий язык в делах насущных, будь то стройка гидроцентрали на озерном водопаде дикого Севера, многомиллионная торговая сделка или дипломатическая акция, столь же крупная, сколь и сложная… Вот две страны, по всем данным разные, однако явившие людям истину непреходящую: этот мир и этот лад отнюдь не монополия Финляндии, такое может быть у России, как, впрочем, и у Финляндии, и с другими странами – мир просторен и многолик…» Как отметил швед, беседа заметно увлекла Паасикиви, его пасмурность развеялась, он даже как-то посветлел. «Не надо быть большим знатоком проблемы, чтобы понять: опыт наших отношений с Россией принципиален по своей сути; быть может, в нем завтрашний день отношений, какие сложатся в мире…»
Хаген приподнял салфетку, приятно крахмальную, стоящую жестким конусом над убранством стола, глазам открылся тонкого китайского фарфора сервиз, две чашечки, ваза с печеньем, ярко-желтым, по виду рассыпчатым и маслянистым, кофейник, чуть припотевший вокруг крышечки, неплотно сидящей.
– Паасикиви – человек по-своему убежденный, и это внушает уважение, – произнес Хаген, осторожно разливая коричневую влагу, она была густа и лилась тяжело. – Не скрою, мне было приятно наблюдать его. Когда человек едва ли не на исходе жизни подтверждает верность идее своей молодости, что может быть в наше время больше этого! – Нетрудно было догадаться, что эти взгляды не чужды и Хагену. – Конечно же он был пасмурен, при этом даже в юморе своем, но иначе он не был бы финном!.. – произнес Хаген, не замечая того, что воздал должное шведскому юмору, который и существует потому, что на свете есть пасмурность финнов. – Если же шутки прочь, то следует сказать, что Паасикиви, будь он премьером или даже президентом Финляндии, по сути, больше чем премьер и президент, так как опыт его жизни имеет принципиальное значение для судеб мира.
– В Швеции есть друзья у Паасикиви? – спросил Бардин, в данном случае Егора Ивановича заботил не только финн, но и швед: интересно было узнать, как много у него сподвижников.
– Вы хотите знать, какой тыл у Паасикиви? – усмехнулся Хаген.
– Если вам так нравится, – ответил усмешкой на усмешку Бардин.
– Как говорят в Упсале: «Ты силен своими соседями…» – подмигнул Хаген. – Хорош тыл сегодня, а завтра будет еще лучше…
Вновь за дверью пролился твердый ручеек телефонного звонка. Хаген встал. Беседа так завладела им, что он, по всему, забыл о предупреждении друзей из телеграфного агентства. Но, странное дело, Бардин и теперь приметил, как легкая тень, тень озабоченности, быть может, даже скорби легла на лицо Хагена – что-то в тоне человека, звонившего час назад, не понравилось шведу.
Бардин слышал, как хозяин снял телефонную трубку и возглас изумления раздался за дверью. Хаген точно спрашивал человека, который был на том конце провода: «Что ты сказал? Что сказал? Повтори!»
Хаген бросил трубку, не пошел, а побежал. В той комнате свет был не включен, и он напоролся на кресло – было слышно, как, сдвинувшись, оно тяжело ударилось о стену. Он возник в белой раме дверей и, овладев собой, опустился на диван. В комнату вплыла госпожа Хаген.
– Что-нибудь произошло, милый? – спросила она, но смотрела в эту минуту не на мужа, а на Бардина, точно проверяя на нем верность ответа, который ей предстояло услышать.
– Умер президент Рузвельт, – произнес Хаген и не без страха посмотрел на Бардина – не очень-то хотелось, чтобы русский узнавал эту весть от него. – Известие достоверно: его подтвердили и Рейтер, и ТАСС… – последнее уже было прямо адресовано русскому гостю.
Бардин оперся на подлокотники, встал нелегко. Первая мысль: а это уже беда, именно беда…
Тремя днями позже американским военным самолетом, идущим через Исландию и Ньюфаундленд, Егор Иванович вылетел в Штаты.