Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 55 (всего у книги 128 страниц)
40
Если взглянуть в перспективу Кузнецкого моста с холма, два ряда зданий, возникающих перед тобой, как бы зажимают и не успевают зажать белесое июньское небо. Лучи прожекторов расплескиваются в его полумгле, и синеватый блеск самолетов сливается с его алюминиевым мерцанием. А небо, по крайней мере его юго-восточные пределы, заполнено устойчивым гудением самолетов. Вот уже час, как в Москве объявлена тревога. Да не война ли это нервов?.. Объявить тревогу и разом напомнить июль сорок первого, тот июль… И горящий Вахтанговский театр. И руины на площади Маяковского. И зарево над Красной Пресней. И летящий пепел. И вой пожарных сирен. И спящих детей на станциях метро. Разом напомнить. Наверное, война нервов, но не только. Слишком устойчивым гудением заполнен юго-восток. В этом гудении есть свой ритм – кажется, что самолеты идут волнами. Волны не вторгаются в Москву, они ее омывают за Крестьянской заставой, за Соколиными холмами, за Сокольническим и Измайловским лесными массивами, за Перовом, Ногинском, Орехово-Зуевом – там зенитки и обстреливают врага.
Однако что это? «Хейнкели» пошли на Горький. В июне сорок третьего пошли на Горький? Да, бомбить автомобильный завод и – чем черт не шутит! – перепоясать минным ремнем Волгу. Дерзнуть на бомбардировку Горького и этим показать, что их боевой дух и их силы на уровне этой задачи!.. Война нервов? Именно. А если точней, то все внимание врага приковано не к Горькому, а к Курску… Вон какое расстояние от Горького до Курска, и оно, это расстояние, пожалуй, наиболее точно определяет дистанцию между подлинной силой немцев и тем, какой бы они хотели ее представить, хотя сила, наверное, и велика, очень велика. Рузвельт заметил в своем послании: «…против центра Вашей линии…» Мы тоже понимаем: в центре. Сталин сказал: «Мы готовимся… к контратакам». Вот этим сорок третий год и отличается от сорок первого. Мы знаем направление главного удара и соответственно готовимся к ответному удару.
Корреспонденты чувствовали приближение событий грозных. Они заметили: в конце июня в Москве не было ни Жукова, ни Василевского… Сам этот факт мог ничего и не значить. Известные советские военачальники и прежде не задерживались подолгу в столице, но в сочетании со всеми прочими событиями этой поры это могло что-то и значить. У советского командования, стремящегося проникнуть в планы немцев, был один аргумент, раскрывающий замыслы врага почти безошибочно: конфигурация фронта. Рузвельт, писавший Сталину о том, что немцы начнут где-то в центре русской линии, мог даже не пользоваться данными разведки – его могла навести на эту мысль конфигурация фронта. В самом деле, казалось почти невероятным, что немцы пренебрегут преимуществами, которые давал им сам характер линии фронта. В руках немцев было два своеобразных полуострова: Орловский и Харьковский. Два полуострова зажимали третий, занятый Красной Армией, в центре которого был Курск. У немцев, естественно, было искушение, используя выгодное расположение своих войск, перехватить «горловину» русского полуострова со всеми немалыми силами, которые там находились. Ну, разумеется, немцы не обманывались насчет способности русских проникнуть в этот план, тем более что только эти два выступа и давали некоторые преимущества – в остальном линия фронта не обнаруживала больших извивов. Конечно, здесь мог быть у немцев и иной план: сместить, как говорят военные, направление главного удара, обойдя изготовившиеся силы противника. Но враг полагал, что такой маневр не сулит выигрыша, а ему необходим был выигрыш. Кстати о выигрыше: пленные, оказавшиеся в наших руках, свидетельствовали: в течение лета немцы хотели укрепить оборону и подготовиться к зиме – немцы уже думали о зиме! Как показали дальнейшие события, немцы не помышляли нарастить территорию, они всего лишь стремились к тому, чтобы вернуть инициативу.
Второго июля генерал Антонов доложил Сталину текст особого предупреждения, которое Генштаб предлагал направить войскам: немцы готовы нанести удар 3–6 июля. Генштаб приказывал: усилить разведку, быть готовыми отразить возможный удар.
…А пока в Москве воздушная тревога и юго-восточный край московского неба в огне: немецкие самолеты идут на Горький…
Поздно ночью Тамбиеву позвонила Софа.
– Я тут, у памятника, – выйдите, пожалуйста. Я не задержу вас.
Тамбиев встревожился: как она могла добраться – в городе тревога. Он взглянул на часы: без десяти двенадцать.
– Выходите, выходите быстрей; «виллис» за углом, сейчас начнет сигналить.
Тамбиев бросился на улицу.
Она стояла у края тротуара в нерусской шинели, схваченной ремнем и портупеей, в пилотке с кокардой, в хромовых полусапожках, тоже нерусских. Он подумал: какая на ней форма? Чехословацкая или польская, нет, все-таки чехословацкая?
– Как я обещала, хочу сказать: я улетаю…
Была в ее лице сейчас какая-то голубоватость, неземная. Это волнение сделало ее такой голубой или мерцающее небо?
– Пройди сюда, Софа, под арку, – сказал он. – Теперь говори. – Он закрыл за собой калитку.
– Сегодня на рассвете я улетаю, – сказала она, отступая – ей было не очень уютно оттого, что он стоял между нею и воротами. – Утром…
– Куда? – спросил он и прислонился спиной к железной калитке.
– Кажется, в словацкие горы, – сказала она, кивнув на свою форму. – Куда-то за Братиславу.
Он почувствовал – рушится что-то очень большое, что он носил в себе все эти годы.
– Но ты понимаешь, что тебя ожидает в этих самых горах? – спросил он. – Ты беспомощна…
Она шагнула к воротам, давая понять, что ей нужно идти, но он не сдвинулся с места.
– Нет, не беспомощна, – ответила она, вскинув красивую голову. – У меня есть моя жизнь, которую я не пожалею.
– Но это не доблесть, отдать жизнь, – бросил он в сердцах. – Надо ее отдать так, чтобы это было полезно людям.
– А почему вы думаете, что я не отдам ее с пользой? – она тронула калитку. – Кстати, это сигналят мне. Я должна идти.
Он не шелохнулся. «Ну, делай же, делай что-нибудь, если ты такой сильный, уходят последние секунды», – говорил он себе.
«Виллис», стоящий за углом, просигналил еще раз, как бы упрашивая поторопиться.
Он отошел, и она шагнула к калитке, не скрывая радости. Казалось, она сейчас побежит, взмахнув длинными полами шинели, будто крыльями, но она всего лишь обхватила руками прутья калитки, затихла.
– Я хочу сказать, – она умолкла: великое смятение полонило ее, она сейчас никуда не хотела ехать. – Я звонила Кожавину… Скажите ему.
– Скажу.
Вновь просигналил «виллис». Теперь в самом его голосе была интонация требовательная. Даже странно, как можно было сообщить машине способность говорить. «Вышли все сроки, – стонал „виллис“. – Пойми: не можем ждать. Не-е мо-о-же-е-м!» Она хотела отнять руки от прутьев, но по железу точно пустили электричество – руки не отнимались.
– Если я вернусь, быть может, мы не разминемся. – Будто собрав все силы, она оторвала руки от прутьев. – Если вернусь…
– У тебя там будет дом… в словацких лесах? – спросил он и подумал: да не было ли в том, что он сказал, нотки примирения с происходящим? – Тебя можно найти там? Если крикнуть «Ау-у-у!» – откликнешься?
– Там дубы, говорят, до неба и тьма. Если что, кричите в эту тьму: «Ау-у-у!» – Она улыбнулась, и свет прожекторов удержал ее печальную улыбку.
– Вот это и весь адрес: «Ау-у-у!»?
– Весь.
Она уходила – еще был слышен стук ее сапожек, убыстряющийся, – видно, самообладание возвращалось к ней.
«А почему она вспомнила о Кожавине и была ли тут связь? – спросил он себя, когда стихли ее шаги. – Она сказала: „Я звонила“. Когда она звонила? Теперь, когда позвонила мне, или раньше? Если раньше, то Кожавин знает? А если знает, то к чему ей было просить меня? Нет, Кожавин не знает. А может, все-таки знает?»
Тамбиев видел Кожавина сегодня утром. Похоже, тот собрался в дальнюю дорогу. Куда? На просторы будущей битвы? А может быть, еще дальше?
Да не Кожавин ли это идет? Полуночные тридцать минут прогулки. Есть некий ритм в его быту – все строго целесообразно. С тех пор как Наркоминдел вернулся на Кузнецкий, Игорь Владимирович уходил на эти полчаса на Варсонофьевский, а потом по Рождественке возвращался на Кузнецкий. Смотрит на старые дома и распевает на разные голоса «Князя Игоря» – в русской музыке для него это лучшее… Есть русская суровость в «Князе», без сантиментов, и есть мысль. Для человека зрелого это истинно. Что должно быть интересно Кожавину в этих полуночных походах? Московские кривотупики да кривоулочки с церковками и церквушками, которые надо воспринимать, как Кожавин, добыв из глубин памяти «Игоря». Как ни спокойна его походка (и в ней есть величавая простота, свойственная кожавинской сути), Тамбиеву видится в ней сегодня большая, чем всегда, энергия шага.
– Игорь Владимирович, эко вас увлек всесильный Бородин!
– Да нет… какое там! – У Кожавина грудной голос, и Тамбиеву кажется, что в этом голосе сегодня особая приподнятость. – Иное, Николай Маркович…
– Погодите, что «иное»?
Игорь Владимирович засмеялся – необыкновенно светел был его смех в эту минуту, он был счастлив.
– Лечу в Ленинград! – Он засмеялся вновь – было в этом смехе озорство, бравада, восторг совершившегося. – Грошев только что сказал.
– Грошев… да? Решился?
– Представьте, Николай Маркович, уломал я его наконец…
Тамбиев подумал: «Знает ли он о Софиной Братиславе?.. Спросить или не спрашивать? Если спросить, то осторожно. Так осторожно, чтобы на одной фразе весь разговор кончился».
– Тут встретил дружка… Говорит: «Необыкновенно заманчиво вздыбить Европу!» – «Это как же вздыбить?» – спрашиваю. А он: «Лечу в словацкие горы…»
Тамбиев смотрит на Кожавина: говорит ему это что-нибудь или нет?
– Словацкие горы? – вдруг остановившись, Кожавин задумчиво посмотрел на Тамбиева. – Это Карпаты?
– Да, Карпаты… словацкие… – уточнил Тамбиев, так и не решив, проник ли он до конца в смысл вопроса.
Они расстались, а Тамбиев все раздумывал над тем, как Кожавин принял его осторожное слово о друге, улетающем в словацкие горы. «Нет, нет, – убеждал себя Тамбиев, – он не знает и не может знать, иначе он не задал бы этого вопроса о Карпатах, такое спрашивают, когда человек узнал об этом впервые. Но тогда почему он вдруг остановился и отвел глаза – что-то было в этих его глазах… Знает он, все знает… Если знает, что мешало его спросить прямо – в конце концов, в такой ли мере это заповедно?.. Нет, не знает, не знает!..»
Утром позвонил Грошев и в тех туманно-неопределенных выражениях, в которых любил говорить в подобных обстоятельствах, сказал, что ему, Тамбиеву, так следует организовать свое время, чтобы в предстоящие пять дней он мог быть вызван в отдел в течение часа… По опыту Тамбиев знал, что предстоит поездка, по всей видимости – в места, где ожидаются события значительные.
Вечером московское радио передало первую сводку о битве у Курской дуги.
Значит, Грошев имел в виду Курск, сказал себе Тамбиев и приготовился ждать. По расчетам Николая Марковича, у него было больше пяти дней – маловероятно, чтобы корреспондентов повезли к Курску до того, как там будет преодолен критический момент битвы. Но неожиданно явился Бардин.
– Вот письмо Якову… Что смотришь на меня так?.. Ты что, еще ничего не знаешь?
– Нет, конечно… – сказал Тамбиев, а сам подумал: «Вот тебе осторожный Грошев – не торопится!»
– Ну, это Грошев замешкался – у него, пожалуй, больше дел, чем у меня, – засмеялся Егор Иванович. – Но я все-таки скажу, Коля: решено тебя послать к этой Курской горловине… Пока без твоей братии: так сказать, разведка!.. Могу ошибиться, но Яков должен быть где-то там. Я сказал: могу ошибиться! – он улыбнулся не без лукавства. – Хорош твой Грошев!..
– А я на Грошева не в обиде! – возразил Тамбиев; он полагал: все, что надо сказать Грошеву, он скажет ему сам. – Дай бог Августе Николаевне такого начальника! – ответил Тамбиев улыбкой на улыбку.
– Что ты сказал? Нет, нет, повтори! А я думал, ты мне друг… Ну, бог с тобой. Держи письмо. Я бы повременил с письмом, да такой случай… Значит, дай бог Августе такого начальника?.. Ну, я это тебе припомню, Тамбиич! – он ткнул Николая Марковича кулаком в плечо и ушел, смеясь.
А Тамбиеву еще долго слышался смех Бардина, его громоздко-тяжелая походка. На душе у Егора Ивановича посветлело. И это было так понятно Николаю Марковичу. Начиналось новое военное лето, наверное тяжкое, однако новое всей своей сутью, лето наше.
41
За полночь Грошев связался по телефону с подмосковным аэродромом и уговорил взять Тамбиева в самолет, который летел к безвестной деревушке, расположенной на юго-востоке от Мценска, – места заповедные, тургеневские. Тамбиев прибыл на аэродром, когда до отлета было минут двадцать – двадцать пять, моторы уже прогревались. При свете ручного фонарика командир экипажа тщательно проверил документы, подписанные Грошевым, не без иронии взглянул на портфель, который, как показалось Тамбиеву, заметно шокировал командира в сочетании с форменной шинелью и погонами Николая Марковича, сказал, что самолет идет без посадки и будет на месте в четыре утра.
Осмотревшись в самолете, Тамбиев увидел, что фюзеляж заставлен ящиками, размеры и форма которых ему были знакомы, – в таких ящиках в институт, где служил Николай Маркович, прибывали с завода авиаприборы, запущенные в серию. Самолет уже взлетел и лег на курс, когда Тамбиев заметил, что он не один. В темноте появился человек.
– Пробовал уснуть – не получается! – закричал он что было мочи, хотя нужды в крике не было – моторы не заглушали голоса. – Разрешите представиться: капитан Загуменных… Место посадки известно вам… простите, я не расслышал вашего имени!.. Какой там «район Мценска»? – засмеялся капитан. – Мы летим на Сучью речку! Слыхали про такую?
– Нет, не слыхал… – простодушно ответил Николай Маркович.
– А про Поныри слыхали? – почти торжествующе вопросил собеседник. – Вот там она и есть, Сучья речка…
Да, о Понырях Тамбиев не мог быть не наслышан – название станции на железнодорожной ветке Курск – Орел уже дважды возникало в сводке как место танковой баталии, какой война еще не ведала. Если взглянуть на Курский выступ на карте, Поныри, а также Ольховатка и Троены были в правом углу его, в то время как в левом были Прохоровка, Верхопенье, – решив срубить Курский выступ под корень, немцы нацелили удары своих танковых топоров именно сюда: на Поныри – с одного боку мощного курского ствола, на Прохоровку – с другого.
– А что такое Поныри? – спросил Тамбиев, будто ничего не зная, – заманчиво было вызвать капитана на разговор.
– Вы читали заметку в газете «„Тигры“ горят»? Читали? Так я вам скажу по секрету, – Загуменных чуть не коснулся губами уха Тамбиева. – Они, конечно, горят, да не очень! Наши пушки сорокапятимиллиметровые не берут эту броню. Только и спасение: подпустить и подорвать гусеницы! Но подпустить «тигра»… вы понимаете, что это такое?
– Как там наши дела… под Понырями? – спросил Тамбиев – реплика капитана, прозвучавшая во тьме, показалась Николаю Марковичу тревожной. – Как там… есть шанс? – повторил Тамбиев и взглянул в иллюминатор: солнца еще не было, но предрассветная мгла уже объяла землю.
– Рано еще с выводами! – вновь прокричал капитан; человек эмоциональный, он не мог сдержать себя. – Рано еще! – повторил он. – Вы скажете: дело почти верное потому, что есть обеспечение, какого не было прежде. А я скажу: все точно, но есть еще и риск!
– Это как же понять, «риск»? – спросил Тамбиев.
– Как понять? А понимай как хочешь!.. – Капитан помолчал. У него было искушение объяснить свою реплику о риске, да он не знал, как это сделать. – Хороших коров в большие стада не сгоняют… Поняли? – Тамбиев молчал – ему хотелось, чтобы капитан выговорился. – Немец вроде все свои стада пригнал к Курску, да и мы не поскупились! Теперь поняли: риск!..
– Риск – благородное дело! – засмеялся Тамбиев. – К тому же наши-то небось прикинули: сколько риска, а сколько верного дела, а?
– Все вы на один манер. Как сказывали наши деды: «При твоих глазах мои ничего не видят!» – вымолвил капитан Загуменных, и Тамбиев почувствовал запах табака, а вместе с ним и тяжкое, с хрипотцой, дыхание капитана.
…Медленно светало, и маленькая фигура капитана, сидящего в стороне, стала видимой. Капитан молчал: то ли забылся в предрассветной дреме, то ли все еще не мог одолеть нелегкую свою думу…
42
На рассвете Тамбиева принял начальник оперативного отдела штаба армии.
– Наркоминдел? – генерал искоса взглянул на Тамбиева. – Признаться, я первый раз вижу вашу форму. Покрой хорош и, пожалуй, цвет, но в ней есть что-то, простите меня, нерусское… Ах да, звонил мне по ВЧ этот ваш директор департамента прессы. – Он не без любопытства посмотрел на погоны Тамбиева: – Это как же понять: два просвета, две звезды?.. Так я говорю, звонил по ВЧ директор департамента прессы. Как его… директора? Фамилия такая денежная?
– Грошев, – подсказал Тамбиев.
– Да, да, именно Грошев… Письмо к Якову Ивановичу с вами?
– Да, разумеется…
– Вам повезло. – Он взглянул на часы. – В одиннадцать ноль-ноль он встречается с командиром резервной бригады и возвращается к себе, – он подкрутил завод часов. – Все, что можно показать, он вам покажет, хотя у меня сомнение…
– Какое?
– Да надо ли нам сейчас везти сюда мировую прессу?
– Вы полагаете: не надо?
– Рановато… – Он вновь остановил взгляд на погонах Тамбиева. – Значит, два просвета, две звезды, так? Это значит подполковник? А как это зовется у вас? Как, как? Первый секретарь второго класса?.. – он засмеялся. Вытянул руку, рубанул ею, как шашкой. – Не очень!.. Попахивает гуммиарабиком и химическими чернилами, а ведь у дипломатии другой дух!.. Нет, я тебя так не назову, ежели ты мой гость дорогой! Ты у меня будешь подполковником – вот так-то! – Он задумался, произнес едва слышно: – Значит, первый секретарь второго класса? Нет, не очень… Международные дипломатические? Ну, бес с ними – пусть у них там будет так, а нам не надо. Согласись, подполковник: бездарно как-то, а? – Он поймал взгляд Тамбиева, обращенный на карту, висящую на стене. – Хочешь спросить: как у нас? Ну, не робей, подполковник!.. Подробно тебе Яков Иванович объяснит, так сказать, на местности, а я скажу коротко: могло быть лучше, конечно, но и на этом спасибо… – Он вновь оглядел Тамбиева критическим оком. – Сейчас тебе дадут поесть и, разумеется, постель: заваливайся спать. Может статься, эту ночь не уснешь. Якову Ивановичу скажу сам. Одним словом, три часа сна – больше не обещаю. Только чур: прежде чем ложиться, запомни, где укроешься при бомбежке. Немцы ищут штаб и бомбят жестоко…
Но все обошлось – Тамбиев проспал не три часа, а пять. Солнце лежало почти на подоконнике, было без малого шесть – на родине Тамбиева, в степном граде на Кубани, в этот час звонили к вечерне.
Явился лейтенант от командарма Бардина – желточубый паренек в пилотке, которая не могла упрятать всего чуба, и сказал, что ему приказано препроводить гостя в штаб.
Яков Иванович вел непростой разговор с командиром резервной бригады, но, видно, предупредил своих адъютантов, чтобы они дали ему знать, когда наркоминделец явится в штаб, и, прервав разговор, вышел к Николаю Марковичу. Что-то Иоанново приметил Тамбиев в этот раз в Якове: строгую пристальность нешироко поставленных глаз, привычку нарочито сутулиться, манеру говорить так, что интонация почти не обнаруживалась, при этом в словах была резкость, какой Тамбиев раньше не замечал в Якове.
– Слушай меня, Николай, – сказал Яков, поднимая загорелую руку – этот жест мог быть и приветствием. – Как понимаешь, тут мне не до Наркоминдела. Поэтому аудиенция, так сказать, на колесах. Все, что могу сказать, скажу в машине. Будем ехать всю ночь, и привезу тебя на край света. Нет, ты мне сейчас ничего не говори и письма не показывай… Выедем через час.
Вот это да! Так и сказал: «Письма не показывай!» Что-то с ним свершилось такое, что и объяснишь не сразу. Тогда, под Вязьмой, он был человечнее. А тут его заковало в панцирь. Война заковала. Когда железо сшиблось с железом, может, это и нужно?.. Если это его суть, может, и не страшна его немногословность, лаконичная строгость в отношениях с людьми, на грани суровости, контроль над каждым произнесенным словом (не сказать больше, чем того требует дело, никаких исповедей), расстояние, расстояние. Наверно, это характерно для него, что письма не взял: ну, разумеется, он тревожится за отца и брата и хочет знать, как живы Бардины, но он не желает этого обнаруживать – все эти чувства, на его взгляд, удел слабых.
Машина шла минут тридцать, а казалось, что они едут уже часов пять и все, что надо было сказать, сказано.
– Вот тут отец пишет, что Егор был в Америке опять, а про Мирона ничего… – заговорил Яков Иванович, когда письмо было прочитано и спрятано в боковой карман кителя, – видно, с письмом Егора была и Иоаннова весточка.
– По-моему, видел.
– Это как же понять?
– Видел Мирона Егор Иванович, – пояснил Тамбиев.
– Хорошо.
Яков сидел рядом с водителем, Тамбиев вместе с желточубым лейтенантом позади. Водитель наверняка знал нрав командарма, он вел машину в зависимости от того, как был напряжен взгляд командарма, обращенный на дорогу.
– На обочине этот… Толубеев, – сказал водитель, и машина пригасила скорость. – И халата старик не снял… – это «старик» было данью человечности, но, казалось, произнесено потому, что под рукой не нашлось другого слова.
– А зачем его снимать, когда ни сна, ни роздыху… товарищ командующий? – вопросил желточубый.
– Знаю, – сказал Бардин и открыл дверцу, лейтенант выскочил вслед за ним; машина, идущая позади, тоже остановилась.
Тамбиев видел, как командарм сошел с дороги и скрылся в роще. Человек в белом халате последовал за ним, как и его спутник, тоже в халате. Желточубый паренек решился было сделать то же самое, но вовремя сдержал себя, точно его остановил предупредительный жест командарма.
– Может, эта минута для него последняя, – вздохнул человек, да так близко, будто бы он и не входил в рощу; видно, это говорил Толубеев – то был голос человека в годах. – Огонь раздел его догола, даже сапоги стянул – с ног оно и началось…
– Только страхов меньше, товарищ главный хирург… – сказал Яков. – Что делать надо?..
– Резать! – вновь вздохнул Толубеев. – У него в этих сапогах ноги спеклись…
Я говорю: страхов меньше… – произнес вновь командарм. – Вам нужно мое слово?..
– Да, конечно.
– Сколько лет полковнику?
– Тридцать четыре.
– Так… И в операции ведь есть риск? – спросил командарм.
– Да, конечно, но риск меньший.
Вторглось гудение машины – она прошла рядом и заглушила голоса говорящих. Когда гул ее стих, Яков уже вернулся.
– Вчера вошел в лесок, побитый артиллерией, – вот она, картина! – вдруг вырвалось у него. – Боюсь, что после войны у войска моего доблестного будет вид, как у этого леса… – добавил он, очевидно вернувшись в своих мыслях к полковнику, у которого сейчас главный хирург отнимает ногу, уже отнимает.
А машина ворвалась на полевую дорогу, и командарм, наклонившись, поднял ладонь и провел ею от одного края смотрового стекла до другого, точно фиксируя внимание Тамбиева:
– Вот оно, поле битвы минувшей, – сюда смотри, Николай!..
Машина остановилась. Яков вышел на дорогу, однако сойти с нее не решился.
Луна только что взошла, и ее свет был боковым, а потому резким. Был виден не столько предмет, сколько силуэт его, но от этого поле боя не стало менее выразительным. Будто всесильный луч, неожиданно упавший на это поле в самый разгар жестокой баталии, остановил движение, и все застыло на своих местах, воинственно изготовившись, встав на дыбы, намертво схватившись. Странно, но в самом пейзаже этого поля, залитого лунным молоком, было нечто бесконечно древнее. Наверное, таким оно могло быть после побоища мамонтов, для которых дорога, ведущая к полуночной реке, оказалась неожиданно узка… Даже в неярком свете бронебойной стали, в округлости корпусов, в их размерах было нечто явившееся сюда из тьмы тысячелетий, когда великий жернов времени еще не успел истереть и измельчить все живое, и гиганты с маленькими головами властвовали на земле, при этом враждебная человеку сила пыталась устрашить его и своими размерами.
– Такого еще не было. Говорят, Курский выступ, – иронически заметил Бардин. – Не то, не дает представления!
– Курский ствол, в который ударили танковыми топорами под самый корень, – сказал Тамбиев. Николаю нравилось качество командарма не принимать на веру общепринятое, все проверить своим умом, отыскать свое определение.
– Ствол… курский? – Яков обратил взгляд на силуэты двух танков у самой обочины дороги – они медленно и яростно поднялись на дыбы, как бы готовые схватиться. – Ствол? Нет!.. Подкова! Курская подкова! – Казалось, он обрадовался, что нашел подходящее сравнение, настолько обрадовался, что даже утратил прежний тон, чуть бесстрастный. – Стянуть концы подковы и обратить ее в кольцо – вот задача немцев!.. Стянуть железом, тем более что железо это под рукой: от одного края подковы до другого – железнодорожная магистраль, да, та самая, Москва – Харьков… у одного края подковы Прохоровка, у другого – Поныри… Ты видел, как это выглядит сейчас на карте? Самые жестокие бои тут, – заметил Бардин и пошел вдоль дороги туда, где поднялись на дыбы танки.
– Вы знали, что немцы начнут здесь? – спросил Тамбиев, следуя за Бардиным.
– Да, мы знали, – ответил командарм и встал почти вплотную к танку, это была наша «тридцатьчетверка», у нее был большой наклон, а следовательно, упор, поэтому она устояла против тучного немца. – Я скажу тебе больше: немцы знали, что мы знаем…
– Знали и… пошли? – воскликнул Тамбиев.
– Пошли… не без сомнений, – сказал Бардин и поднял глаза – танки были сейчас над их головами.
– Сомнения… какие? Надо ли начинать здесь?
– Броня выдержала… наша броня, – Бардин все еще рассматривал танки – у его мысли сейчас было два течения: Яков отвечал Тамбиеву и думал свою думу. – Да, и немцев раскалывало сомнение: надо ли начинать здесь, коли мы знаем, что они здесь начнут…
– Их сомнения нам были выгодны, Яков Иванович?
– Я думаю, да, – ответил Бардин и, круто повернув, пошел к машине – танки уже были ему неинтересны. Он, как подумал Тамбиев, и во всем ином не мог отдать себя стихии простого любопытства, увлечения – для него и любопытство и увлечение были стихиями.
Но Яков не успел войти в машину, броня танка, лежащего в канаве, точно колебнулась – на дорогу выкарабкался человек в исподней рубахе (в лунном свете рубаха едва ли не слепила), а за ним солдаты с автоматами, вначале двое, потом третий.
– Вот разыскали… камышника! – произнес этот третий, оглядывая Бардина и прикидывая, с кем имеет дело. – Зыбкость душевная одолела человека – из танка его уволокло!..
– Товарищ командующий! – рванулся человек в белой рубахе – он первым узнал Бардина. – Так я по нужде из танка… – Он тронул ладонью светлые усы, в ночи усы казались сивыми.
– Паскуда! – прервал его автоматчик. – А куда гимнастерку с сержантскими погонами дел?.. В трибунал тебя, паскуду, прямым курсом!
– Он превысил! – сказал сивый. – Не по закону!
– У, мать твою, а руку мою изодрал по закону? – бросил сержант зло и левой, с маху, сунул сивому в скулу – удар был не сильный, левая была слаба у сержанта.
– Ну, ты, не надо! – спокойно-осуждающе сказал Бардин, у него не было охоты корить сержанта.
– Вот видите, товарищ командующий!.. – запричитал сивый – ему вдруг стало жаль себя. – Вот видите! Превышает!
– Иди, иди – там разберут! – сказал Бардин хмуро. – Иди… – У него уже сложилось свое отношение к сивому, но он не хотел его обнаруживать, опасаясь, что это поощрит сержанта в его гневе и, чего доброго, сержант действительно «превысит». – Ведите его, – сказал он сержанту строго. – Ведите… – повторил Бардин, самой интонацией показав, что ему больше нечего сказать. Сержант поднес было к пилотке согнутую ладонь, но перевязь не пустила.
Поехали дальше. Бардин молчал. Наверно, Бардин понимал, что сержант гневен на него. Идет сейчас по кочкам, держа на весу окровавленную руку, и костит командующего. Не осек бы Бардин сержанта, дошло бы до самосуда. В машине запахло дымом, прогорклым, – справа, за увалом, горело село, огонь выплеснулся в поле, быть может, добрался до скошенного хлеба – край неба был в искрах. Автомобильное окошко, обращенное к селу, посветлело, свет коснулся щетины командарма.
– А вот так собрать на «пятачок» всю технику – не рискованно? – вспомнил Тамбиев свой разговор в самолете.
– Наверно, рискованно, – подал голос Бардин, пораздумав. – А как иначе?
– Собрать в тылу и перебросить туда, где будет горячее… – заметил Тамбиев – ему эта мысль казалась убедительной. «Тыл тылом, – думал он, – но первый удар, а этот удар самый сильный, отражает не тыл. Кулак надо отбивать кулаком». Николай обратил взгляд на пожар, сейчас его отблески заметно выбелили дорогу. – Но то, что произошло у Курской подковы, должно иметь продолжение? – спросил Тамбиев – он берег этот вопрос напоследок.
– Если есть сегодняшний день, неизбежен день завтрашний, – ответил Яков уклончиво, а Тамбиев подумал: «Самый осторожный из всех Бардиных; однако почему самый осторожный?.. Характер или все-таки профессия?..»
– Ну, Курск не только подкова, но и весы, – размышлял вслух Тамбиев. – Немецкую силу уравновесить русской, да еще приберечь про запас… У кого останется лишняя сила, тот и возьмет верх…
– Лишняя, чтобы шагнуть дальше? – спросил Яков – он не очень был заинтересован в продолжении разговора и задал вопрос с единственной целью: узнать, как далеко пойдет Тамбиев в своих догадках.
– Да, шагнуть дальше, до Днепра, хотя это уже утопия, не так ли? – про утопию Тамбиев сказал на всякий случай – просто дал шанс Бардину выйти из положения.
– Утопия, утопия!.. – воодушевленно подхватил Бардин – его воодушевление было прямо пропорционально его осторожности; сказав «утопия», он точно говорил Тамбиеву: «На этом разговор заканчивается – точка».
«Виллис» все еще шел открытой степью. Ветер дул теперь в правый борт машины.
– Повлажнело маленько, видно, Сейм где-то рядом, – сказал Яков. – Сколько у тебя на часах? – обратился он к водителю. – Два есть?
– Без пятнадцати, – ответил тот.
– Значит, рассветать начнет скоро.
Машина стала забирать все выше – холм был пологим и невысоким, но заслонил добрую половину степи. До вершины холма оставалось еще достаточно, когда показалась встречная машина. Как ни темно было небо, ее черный квадрат был сейчас хорошо виден.
– Кто это еще? – спросил Яков у водителя.
Тот помолчал, очевидно дожидаясь, когда машина подойдет ближе.