Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 128 страниц)
44
Грозны полуночные зарницы над Москвой. Немое небо, где-то бесследно увязли в неоглядной пучине земли и облаков громы битвы, и только огонь некуда упрятать. Его сполохи так сильны, что казалось, еще мгновение – и загорится, шипя и потрескивая, само небо… Когда город озаряет такой пламень, большой дом на Кузнецком словно преображается. Загораются окна, и дом будто становится обитаемым. Но зарницы тускнеют и уходит огонь из окон. Темно и тихо. Эта тишина от наледи, которой оброс нетопленный дом. Главное сберечь стекла. Не дать снегу и стуже вломиться в дом и натворить бед. А как сбережешь окна, когда взрывная волна выламывает их вместе с переплетами?
Нет-нет, а к дому и придет кто-то из наркоминдельцев. Благо «Метрополь», где расположилась оперативная группа наркомата, не за горами. «Как там добрый дом на Кузнецком? Выдюжил, старина?» – «Похоже, что так». Странное дело, дом как дом, а будто существо одушевленное. Почему? Наверно, потому, что частица жизни твоей осталась в нем… Вспыхивает небо, а вместе с ним и окна. Истинно, дом точно становится обитаем. Будто не было смятенного октября и все, кто покинул его, пустились в обратную дорогу. С Приволжья, из-за хребта Уральского, с кровавых ратных полей, смоленских, гжатских, вяземских… Да будет ли такое?
Поезд пришел на Ярославский, и в толпе встречающих, небольшой, но плотной, Бекетов так и не обнаружил Егора Ивановича. Он не предупреждал, разумеется, Бардина о приезде, у него не было данных, что друг его будет обязательно на вокзале, но логика их отношений, неодолимая и, как всегда, точно действующая, подсказывала ему: Бардин должен быть на вокзале, не может не быть. Поэтому, когда он наконец обнаружил друга, быстрым шагом приближающегося к вагону, то был рад и тому, что видит Егора Ивановича во здравии, и тому, что правило, которое он только что вывел для себя и Бардина, продолжает действовать с прежней силой. Но внимательный Бекетов ухватил в друге и иное.
– Что-то ты мне не нравишься, – сказал Бекетов, когда Бардин, облобызав друга, еще лежал у него на груди, вздыхая. – Да не занемог ли ты? Полегчал, будто баржи на себе таскал по перекатам.
– В моем положении баржа не самое трудное.
– Погоди, что ты хочешь сказать? – насторожился Бекетов и, дотянувшись до спины друга, ставшей странно сутулой, положил на нее руку. – Ксения?
– Ксения, – произнес Бардин.
– Так… А я гляжу на тебя, не тот Егор. Так, так…
– Пойдем, Сережа, отсюда… Холодно мне, – сказал Бардин и двинулся вдоль платформы. Бекетов медленно последовал за ним. – Что-то сердце, точно кто холодную руку за пазуху сунул…
Они дошли до здания вокзала, но входить туда не стали.
– Вот что, Егор, сегодня я человек казенный, а завтра, была не была, пробьюсь к тебе, – сказал Бекетов и огляделся. Группа гостей, над которыми сейчас возвышалась мурманская ушанка Идена, обогнула здание вокзала.
– Не опоздаешь, Сережа? – спросил Бардин. Он приметил взгляд Бекетова, обращенный на гостей, над сплоченной группой которых все еще маячила ушанка Идена. Встретимся завтра.
– Подожди, Егор. – Бекетову очень хотелось сказать другу нечто такое, что способно было утешить его, но нужные слова не шли на ум. – Ты-то решил, как жить будешь?
– До меня ли, Сережа? Тебе пора, – Бардин пожал руку другу и зашагал прочь.
Как обещал Бекетов, он позвонил Бардину на следующий день.
– А что, если бы тебе сейчас, по старой памяти, явиться на Остоженку, Егор? – спросил Бекетов осторожно. – Тебе будет хорошо у меня. Как ты?
Бардин поехал. Сергей Петрович ждал друга едва ли не в той самой комнате, в которой состоялась их первая встреча, когда Иоанн Бардин ненароком вспомнил профессора истории с Подсосенского и направил к нему юного Егора. В комнате стояла чугунная «буржуйка», какой и в наши дни железнодорожники обогревают товарные вагоны, отправляясь в дальнюю дорогу. Чья-то рачительная рука (Егор подозревал, что это была старушка соседка, которая невзначай возникала в квадрате открытой двери и исчезала) протопила комнату, вскипятила чай и даже изжарила добрую сковороду картошки с луком. Бардин привез бутылку «цимлянского», которую раскопал в Иоанновом погребке в Ясенцах.
– Ты сиди, Серега, да рассказывай про заморские чудеса, а я уж сам накрою стол, как умею, тут у меня определенная привилегия перед тобой.
– Чудеса – это что же? Иден?
– Ну, хотя бы.
– Хочешь спросить, как далеко яблоко от яблони откатилось?
– Хочу спросить, Серега.
– Как упало с яблони, так и лежит у самого ствола.
– Что есть яблоня и что есть яблоко, Сергей Петров?
– Черчиллевское древо есть… яблоня.
– Этак ты мне отобьешь аппетит, и я «цимлянской» влаги не захочу, а? – вопросил Бардин.
– А вот тут у меня нет опасений…
– Где будут границы России после войны, друг Бекетыч?
– Хочешь знать мое мнение?
– Да, Серега.
Бардину казалось, что друг отвечает на его вопросы в охотку еще и потому, что этот разговор был своеобразным щитом для Сергея Петровича: он защищался им от Ксении, понимая, что тут он беспомощен. Впрочем, этот разговор, как должен был признаться себе Егор Иванович, был щитом и для него: если бы друг вновь спросил его «Как жить будешь?», Бардина поверг бы этот вопрос в смятение.
– Ну?
– Сказал бы, да боюсь ошибиться, Егор.
– По-моему, бритты встали на дыбы, так?
– Встали. Еще как! С их точки зрения, новые границы – это не столько безопасность России, сколько вид экспансии…
– Даже после того, что пережили мы в сорок первом?
– Даже после этого.
– Разве мы не были правы, когда требовали отодвинуть границу от Ленинграда? Все последующее не доказало нашей правоты?
– Именно это и было сказано Идену.
– А он?
– Говорит, что решение проблемы – в объявлении войны финнам.
– И это все, Бекетыч?
– Пока, я так думаю.
– Что значит «пока»? Разговор начался, его следует продолжить.
– Да, трудный разговор.
– Ну что ж, ты был не щедр в своих ответах, но и за это я тебе благодарен. Будем считать, что бокал «цимлянского» ты заработал.
– Спасибо и на том.
Уже за полночь, когда проблемы, вызванные иденовской миссией, были исследованы досконально и паузы, одна, а вслед за этим вторая и третья дали знать друзьям, что должное должно быть сказано, Бекетов спросил:
– На кого ты оставил семью там, за Уралом?
– На… Оленьку да на отца, – сказал Бардин, раздумывая: отец возник в его сознании уже после того, как имя Ольги было произнесено, и это, так показалось Бардину, безошибочно отметил для себя Бекетов.
И вот тогда еще раз грохнул всей своей многопудовой медью колокол молчания.
– Погоди, а как ее муж? Так и не отозвался?
– Муж как? Без вести… на финской, – ответил Бардин, не сводя глаз с друга. Было такое впечатление, что он что-то знает, знает и не говорит.
– Без вести? – не выговорил, а тихо воскликнул Бекетов. Этот ответ сказал ему больше, чем, казалось, должны означать слова, которые при этом были произнесены. – Оля, она… верна твоей семье, – добавил он, поразмыслив.
– Да уж как верна! – подхватил Бардин с жаром и точно оступился: не много ли жару вложил он в этот ответ?
Странное дело, Бардин и боялся этого разговора, и хотел его продолжения, но Бекетов замкнулся. Он сказал все, да и услышал, как можно было подумать, все, что хотел услышать от Бардина.
Наши рассчитали верно: вопрос о границах должен быть решен, ну, не сегодня, так в эти месяцы, – сказал Бекетов, недвусмысленно обнаружив, что хочет сменить тему разговора. – Если англичане не скажут «да» теперь, завтра они его не скажут.
– Ты полагаешь, так, как они зависят от нас сегодня, завтра могут не зависеть? – спросил Бардин.
– Я в этом уверен, – подтвердил Сергей Петрович.
Под утро, возвращаясь с бекетовской Остоженки в «Метрополь», Бардин вновь и вновь взвешивал то немногое, что сказал ему Сергей Петрович по существу переговоров, и, соотнося это с тем, что знал сам, должен был прийти к мысли не очень обнадеживающей: те, кто верил в миссию Идена, ошиблись.
45
Казалось, машина была еще в пределах Москвы, когда по правую и левую руку от дороги легли разбитые немецкие бронетранспортеры, покалеченные пушки, снарядные ящики с клеймами рейха, бочки необычайной формы, смятые в лепешку, штабные автомашины и выпроставшееся из машин разномастное барахло: штанина от форменных брюк, разумеется, с лампасами, пилотка, башмаки на деревянной подошве, картонные иконки, многоцветное изображение нагой женщины (она, только она и была храбра на русском снегу), этикетки, открытки, орденские колодки, все яркое, кричащее, точно на погибель… И рядом в бездонном снегу, точно желая переплыть белую пучину, немцы, бездыханные, замерзшие, немые. Кто взметнул руку над белой волной, кто зарылся с головой в отвердевшую пену, кто выскочил наружу по пояс и навеки затих…
Там, где великое неистовство войны достигало наибольшей силы, шоферы старались пригасить скорость и Иден пододвигался к смотровому стеклу.
– О, это урок! – произнес он вполголоса однажды, не без труда распечатав бледные губы. – Им надо было явиться сюда, чтобы получить этот урок…
Уже за полдень въехали в Клин. Стояли черные трубы на месте сожженных изб. Вопреки всем невзгодам войны они были нерушимы. С них начинался дом, и с них, казалось, он должен возродиться. Но как скоро это будет и будет ли? А сейчас ветер врывался на пепелища, взрывал золу и сажу, гнал по белому насту, стремясь поспешно зачернить его. Истинно, белое поле становится черным – все спалено, все порушено. Если и есть тепло, то у костра на снегу.
Привели пленных и поставили на крыльце полусожженного дома. Их шестеро. Старшему не больше двадцати пяти. Вид бабий, хотя все в шинелях. Наверно, потому, что на некоторых из них платки, на одном платок был белый, шерстяной.
Подошел Иден. Немцы насторожились. Тот, что был в белом платке, крикнул, стараясь опередить товарищей:
– Гитлер капут!.. – видно, защитная реакция – до сих пор выручала.
Иден стоял сейчас у крыльца. Немцы были над ним. Взглянул на их башмаки, поспешно погасил улыбку. Не иначе как вспомнил русского зенитчика в тулупе, что катил на открытой платформе от Мурманска до Москвы.
– Так все одеты у вас? – спросил англичанин.
– Вся армия, – сказал немец в белом платке. С той минуты, как немец послал фюрера к праотцам, он осмелел заметно.
– А ведь зимой в России снег, – сказал Иден.
Немцы засмеялись, тот, что в белом платке, громче остальных.
– А нам казалось, что зимой нас здесь не будет, – меланхолично заметил немец помоложе. Он один был без пилотки.
Бекетов, что стоял поодаль, был почти уверен, что Идена одолевало искушение спросить немца: «А где вы предполагали быть к зиме? Не на Британских ли островах?» Но англичанин смолчал. В иных обстоятельствах Иден, пожалуй бы, спросил немца, но сейчас в этом не было смысла. Для Идена, разумеется. Спросить, значит, показать русским, что вторжение на острова предотвращено, потому что немцы застряли под Москвой. Надо ли это показывать русским?
Но мысль Идена уже набрала энергию и ее ничто не могло остановить.
– Подобное могло быть и с нами, – сказал Иден, когда они переступили порог клинской обители Чайковского.
Все время, пока Иден объезжал Клин, рядом с ним был полковник Иван Костылев – старый вояка, давно пребывавший в отставке, которого вновь призвала в строй война. Костылев не без охоты вызвался сопровождать Идена – он полагал, что его опыт офицера, хорошие манеры, а может, даже и выправка в данном случае могут быть полезны России. Все было бы хорошо, если бы не сутуловатость, которая мешала Костылеву нести корпус, как это подобает бравому воину, да, пожалуй, больная нога, которая сковывала подвижность. Вот так, ругая себя за сутуловатость и за больную ногу, однако не подавая виду и даже, наоборот, демонстрируя настроение, которого у него не было и в помине, Костылев следовал за Иденом.
– Вы старый русский офицер, господин полковник? Я так полагаю, старый офицер?
– Все точно, имел честь громить австрияков под командованием высокочтимого Алексея Алексеевича в мае шестнадцатого года в Галиции…
Иден поднял руку, призывая на помощь Бекетова, который, услышав английскую речь полковника, поотстал, полагая, что участие третьего лица в данном случае не обязательно.
– Скажите, пожалуйста, кто есть Алексей Алексеевич?
– Ну, разумеется, генерал Брусилов, главнокомандующий Юго-Западным фронтом, – заметил полковник, не дожидаясь, пока Бекетов переведет вопрос Идена.
– О, Брусилов, Брусиловский прорыв! – выговорил Иден, возликовав. В том, как он произнес эти несколько слов, чувствовалось, Иден рад не только тому, что его собеседник был участником известной баталии прошлой войны, но и тому, что эта баталия оказалась в пределах представлений Идена об этой войне.
Они вошли в избу, просторную, жарко натопленную и тщательно выскобленную и вымытую, хотя, по всем признакам, сейчас и нежилую.
На столе, застланном большой географической картой (разумеется, изнанкой наверх), стояли самовар, графин с водкой, тарелки с колбасой и сыром и глиняная миска с горой черного хлеба, свежего, аккуратно нарезанного.
Иден взглянул на графин с водкой, заулыбался.
– Русский чай? – Посмотрел на окно, стекла были неожиданно прозрачны (видно, печь топилась часа полтора и оконная наледь истончилась), и, увидев сожженный дом напротив, помрачнел, стал молча устраиваться за столом.
Костылев сел напротив. Он взял графин и с веселой пристальностью взглянул, как плещется внутри него холодно-прозрачная влага.
– Как вы, господин Иден? Готовы… для начала?
– Чай? – переспросил Иден по-русски и улыбнулся. – Давай, давай!
Выпили. Иден с лихостью нарочито бесшабашной («Была не была!»), точно это была не рюмка водки, а нечто большее. Полковник деловито, по обязанности (водке он предпочитал вино, но когда надо было, пил водку), Бекетов пил водку в охотку, мороз пронял и его.
– А вот мог бы я вас спросить? – обратился Иден к Костылеву, когда не без помощи огурца и кусочка сыра огненная влага была загашена.
– Да, пожалуйста, – отозвался полковник и перестал есть.
– Вы старый русский, видевший ту войну и эту… Какое чувство у вас доминирует? Вы понимаете меня?
– Мне так кажется, понимаю, – отозвался Костылев и задумался, сомкнув губы. – Какое чувство… доминирует? Сделать все, чтобы не было третьей войны, – вот это чувство. Простите меня, господин министр, но, будь моя воля, я бы настоял на границах, которые гарантируют безопасность Советского Союза.
Иден помрачнел. Казалось, начатый им разговор принимал оборот, которого он не ждал и, пожалуй, не хотел.
– Это что же… линия лорда Джорджа? – спросил Иден. Этот вопрос лежал для него на поверхности.
– Нет, не только линия Керзона, – был ответ Костылева.
– Мурманск, Ленинград?
– Да, разумеется. И Прибалтика. И все остальное. Все, что вызывало у нас опасения и что эта война не опровергла, а подтвердила, – сказал полковник и протянул руку, чтобы взять графин, но Иден остановил его. Что-то было в этой водке для Идена общее со словами Костылева – грозила сшибить наповал, сжечь.
– В каком смысле… подтвердила? – спросил Иден.
– Уязвимыми оказались как раз те места, которые мы хотели оградить от удара, – сказал полковник и принялся разливать чай – это он хотел сделать сам.
– Значит, Ленинград? – спросил Иден.
– Да, Ленинград, в частности… – Полковник закончил разливать чай и отодвинул рюмку. Все, что он хотел сказать, он сказал.
Через полчаса Иден и его спутники простились с Костылевым.
Бекетов так не мог решить: этот разговор в избе-пятистенке вызвал Иден или его навязал английскому министру полковник? Как казалось Бекетову, для Идена был резон решиться на такой разговор. В конце концов, потерь для англичанина никаких, а приобретение явное, ну, если даже сравнить, например, мнение полковника с тем, что накануне Иден услышал от Сталина. Кстати, совпадение настолько разительное, что кажется, один инспирировал мнение другого. Сталин инспирировал? Не полковник же. Тогда о чем это говорит? Стихия это или организованная атака на союзников? И старый военный в качестве атакующего? Нет, в такой атаке могут участвовать все, но не полковник, с которым только что говорил английский гость. Непохоже это на полковника. А если непохоже, значит стихия… Если так, то грозно. Из всех определений России, бытовавших на Западе, вот это, по Идену, самое точное: Россия грозная, грозная…
А потом гости возвращались в Москву. И снеговое море, бывшее в начале дня белым, сейчас выглядело синим. Но так, как это было прежде, в тщетной попытке одолеть снеговую пучину взлетали над смерзшимся настом руки мертвых.
Поезд Идена уходил с Ярославского.
Когда проехали Вологду, Иден вдруг вспомнил и Мурманск и Кандалакшу, будто один город был связан с другим цепью, сейчас неразрывной: достаточно было ухватить одно название – и выхватывалась вся цепь. Не иначе как города будили в сознании англичан печальной памяти событие восемнадцатого года: флаг интервенции был поднят здесь и дороги вторжения, того, черчиллевского, прокладывались по английским картам, через эти города. Но ведь Иден свободен ото всего этого? Сколько ему могло быть лет в ту пору? Восемнадцать? Свободен? Да не благо ли сохранить вот эту свободу по отношению к прошлому Черчилля? Только ли к прошлому?
Если бы Черчилль сейчас ехал в Россию, избрал бы он этот маршрут? Да, маршрут, где были бы и Мурманск, и на отшибе Архангельск, и, разумеется, Кандалакша с Вологдой?.. Вот в речи, посвященной вторжению немцев в Россию, он сказал, что не намерен отказываться ни от одного своего слова, сказанного в свое время о новой России… От слова и дела? А как быть с Мурманском и Вологдой? От этого тоже не намерен отказаться? Если не намерен, то какова основа у нынешнего союза с Россией? Конечно, столь опытный демагог как-нибудь выкарабкается и на этот раз, но история грозна… Она вдруг возьмет и поставит к стенке. Не сегодня, так завтра. А пока этого не произошло, следует проникнуть в суть того, что является ее уроком. Быть может, главная привилегия Идена в том и состоит, что у него еще есть возможность проникнуть в суть этого урока истории. Даже в нынешнем его, зависимом от Черчилля, положении… В чем история покарала Черчилля, как это стало ясно Идену сегодня? Оказывается, национальные интересы Великобритании и Советской России не в такой мере сталкиваются, чтобы идти на русских войной. Нет, не только сегодня, но и вчера. А если так, быть может, необходимо проявить большее понимание того, что Советы зовут своими национальными интересами. Ну, например, по вопросу о границах.
Вот она, история и психология, как ее понимает Бекетов, хотя деликатный Сергей Петрович и не претендует на истину в последней инстанции.
46
Тамбиев вернулся в Москву в конце ноября, а в самом начале декабря в столицу заспешили из Куйбышева иностранные корреспонденты.
Еще до того, как московское радио сообщило о первых победах под Москвой (это было вечером 5 декабря), в какой-то мере похожее промелькнуло в лондонских радионовостях, переданных накануне: русские ввели резервы и нанесли поражение, равного которому немцы еще не знали в этой войне.
Корреспонденты отрядили в отдел печати Галуа, благо, что отряжать было недалеко – по иронии судьбы Наркоминдел, или его своеобразный московский филиал, теперь находился в том самом здании гостиницы «Метрополь», где он пребывал в достопамятные чичеринские времена, до переезда на Кузнецкий.
– Если вам дорога моя жизнь, милый Николай Маркович, – прогундосил Галуа, как обычно мекая и экая, – свезите их, пожалуйста, хотя бы на московскую Пресню или, по крайней мере, в Химки. Иначе они меня пристрелят, как куропатку. Говорят, что этот… Клин купил какое-то необыкновенное охотничье ружье «Зауэр, три кольца» и грозился меня укокошить. Он, конечно, разбойник, этот Клин, но его понять можно: в каких-нибудь ста километрах от Москвы идет великая битва, а мы сидим, как куры на нашесте. Надо наконец решить вопрос, в известной мере принципиальный: военные мы корреспонденты? Если военные, то должны видеть войну. Как вы полагаете, Николай Маркович?
– Поймите, господин Галуа, – пробовал отвечать Тамбиев в тоне, какой предложил его собеседник, – когда войска в движении, их нагнать непросто. К тому же, до корреспондентов ли сейчас военным?
– Только сейчас, а не позже, – возражал горячо Галуа. – Такой материал надо брать прямо… со сковороды! Поймите наконец, что это в ваших интересах. Сейчас, ни днем позже. Когда сковорода остынет, всему этому половина цены. Сейчас это пойдет на первые полосы, а неделей позже может перекочевать на вторые. Скажите, это вам выгодно?
Тамбиев понимал, что Галуа во многом прав, однако организовать поездку корреспондентов на фронт было, как утверждали военные, достаточно сложно: наступление набирало силу, войска действительно были в движении.
– Это событие номер один, и умалить его непросто, – пробовал возражать Тамбиев.
– Верно, но надо взять от этого события все, что можно. Если о Московской битве написать со слов русских военных, да еще показать корреспондентам поле боя… Это же для вас много выгоднее, чем питать газеты западного мира… утками из Берна и Стокгольма. Поймите, корреспондент должен сказать: «Я был на месте битвы и видел собственными глазами…» Или: «Я разговаривал с русским генералом… имярек, руководившим действиями войск на Истре, и свидетельствую…» Вы понимаете, какое значение это может иметь для вас? Да, да, после стольких неудач, нет, не только ваших, но и наших, вдруг победа! Простите за сравнение, которое вам может показаться вульгарным: есть смысл продать эту победу дороже. К тому же вам надо учитывать одно обстоятельство…
– Какое, господин Галуа? – полюбопытствовал Тамбиев. Видно, все, что произнес только что Галуа, не возникло вдруг – каждое посещение отдела печати им готовилось тщательно.
– Хочу дать вам один совет: если вы хотите действовать гибко и хотите взять от корреспондентов все, что они могут дать, вам необходимо, как бы это сказать по-русски… не класть все яйца в одну корзину. Я выражаюсь не очень понятно?
– Да, пожалуй, – согласился Тамбиев. Как заметил Николай Маркович, Галуа любил в ответственный момент обратиться к фразе, которая казалась ему типично русской.
– Поясню свою мысль: вы, русские, любите во всем масштабы. Это, быть может, определяется размерами России. Ваши купе в железнодорожных вагонах, сами ваши вагоны, ваши поезда больше европейских. Ваша одежда… эти ваши многоярусные шапки, дохи, подбитые пудовыми шкурами, эти унты на меху… Одним словом, для вас добротность – это суть. Размеры и вес! Ну, не сердитесь на меня, не сердитесь. По крайней мере, больше, чем для европейца, не правда ли? Теперь о корреспондентах и поездках на фронт. Пока вы не наберете корреспондентов если не дивизию, то, по крайней мере, полк, вы не выедете. Да, вам нужна и здесь мощь – полк, не меньше! Смею вас уверить, здесь полк не обязателен. Даже скажу больше: иногда полезно послать трех журналистов, окружив их соответствующим вниманием. Я допускаю даже поездку одного журналиста. Да, журналист, обладающий известным именем и, что очень желательно, знающий Россию, направляется на фронт один, чтобы стать обладателем имен и фактов, которые будут принадлежать только ему. Итог его поездки – цикл статей или даже эссе, на опубликование которых согласна большая газета или группа газет. Полагаю, что вам это должно быть выгодно. Поверьте мне, что событие, которое вы отдадите этому журналисту, в итоге его поездки получит не меньший резонанс, чем при поездке корреспондентского полка, а качество написанного будет намного выше. К тому же в самом этом акте есть элемент поощрения, больше того – награды. Вы как бы говорите журналисту: «Вот поезжай один, и это будет для тебя как бы вексель. Да, тебе его предстоит оплатить. Как оплатить? Ну, прояви какое-то понимание нашей позиции, а точнее, добрую волю». Нет, вы не смейтесь, во всем этом никакой хлестаковщины. Я готов предложить нечто конкретное.
– Что именно, господин Галуа?
– Разрешите мне побывать в Ленинграде. Поймите, для меня это… бесценно. – Он умолк. Этот разговор Галуа начал как политик, политик искушенный, для которого многое из того, о чем он говорил, имеет аспекты видимый и скрытый, «о вот он заговорил о Ленинграде, и волнение перехватило горло. Здесь он был искренен, так казалось Тамбиеву. Как ни искушен он был профессионально, где-то человеческое, исконное заявляло о себе. – Того, что я смогу сказать о Ленинграде, не скажет другой, поймите.
– Эта мысль о векселе распространяется и на вашу поездку в Ленинград? – спросил Тамбиев и улыбнулся. Трудно было не улыбнуться.
– Да, разумеется, если под векселем понимать добрую волю, – ответил Галуа и тут же добавил, стремясь предупредить отказ: – Я понимаю, что Ленинград – это сложно сегодня.
– Да, сложно, – согласился Тамбиев.
Галуа ушел. Тамбиев задумался. Каждая новая встреча с Галуа давала материал для раздумий. Ну, разумеется, Галуа хотел выглядеть проще, чем он был на самом деле, быть может, даже он создал себе маску: русский, волею судеб оказавшийся на том берегу, но помнящий свое первородство, и желающий ради этого идти на все. Вот и приехал в Россию в час ее смертельной опасности, и все, что он пишет, исполнено великого уважения к народу, ведущему борьбу, хотя в чем-то нарочито недоговорено, в чем-то не ортодоксально. В более чем деликатном для него вопросе о втором фронте Галуа готов проявить понимание русской позиции, хотя высказывает не столько свое мнение, сколько тех коллег-инкоров, которые склонны признать русскую точку зрения резонной. Однако весь ли здесь Галуа? Вряд ли, думает Тамбиев. Есть в Галуа нечто иезуитское, когда, прихрамывая, он идет по залу, присоединяясь то к одной группе, то к другой. Если незримо пройти с ним рядом, то изумишься немало, как меняется интонация Галуа в зависимости от того, с кем он говорит.
«О, этот Черчилль – порядочная шельма! – не преминет сказать Галуа, если беседа один на один. – Пока он у власти, второго фронта не видать. Не ахти какой друг русских этот Бивербрук, а как Черчилль напустился на него, когда тот заикнулся о втором фронте! На месте Бивербрука я бы вправил ему мозги».
Но вот он вприпрыжку обегает зал и ненароком сталкивается с Клином.
«Ну что можно сказать о втором фронте? Худо ли, бедно ли, а старушка Британия сопротивляется. Простите, о чем вы говорите? О действиях на континенте? Не думаю, чтобы Черчилль решился. Не хочу сказать, что согласен с Черчиллем, но понять его могу. «Сегодня мы поможем русским, я завтра они дадут нам пинка под зад и нам придется убираться с континента, как во времена Дюнкерка…» Что ни говорите, а Черчиллю нельзя отказать в правоте…»
Но главное, конечно, не в этом. Галуа – журналист-дипломат, достаточно авторитетный в кругах официальных. Одним литературным трудом такого положения не завоюешь, тем более человеку, чье французское происхождение сомнительно. А он человек достаточно влиятельный. Первое, что сделал Бивербрук, прибыв в Москву, пригласил к себе Галуа. Нет, не потому, что Галуа в кругу франков франк, а в кругу русских русский. И не потому, разумеется, что анализу русских дел, который сумеет сделать Галуа, можно доверять – в этом анализе будут и мысль, и трезвый расчет, и знание предмета. Нет, не только поэтому. Если верно, что у посла помимо посольских советников есть советник за пределами посольства, то этим советником мог быть Галуа. Но у какого посла? Французского? Нет, не только. У английского тоже. Даже у английского больше, чем у французского. Имеет ли значение подданство? Очевидно, не решающее. Галуа подобен утесу посреди степи: он не столько над землей, сколько в земле, и зримая часть утеса не дает представления о его размерах.
Видно, всему, что сказал Галуа, следовало дать ход. Тамбиев позвонил секретарю и сказал, что хотел бы видеть Грошева. Опыт говорил ему: необходимо выйти за пределы фактов, раскрыть психологию беседы, все, что беседа дала ему для понимания Галуа, например. И еще, рассказ утратит существенное и может быть понят неверно, если Тамбиев не выскажет своего мнения.
Тамбиев пошел к Грошеву. Тот выслушал Николая Марковича и, сняв очки, закрыл глаза так, что в уголках собрались слезинки.
– Не уходите, Николай Маркович, я хочу переговорить с наркомом, – сказал Грошев и протянул руку к телефону, что стоял несколько в стороне. – Сегодня в отделе был Галуа… – начал он и выждал, очевидно мысленно взвешивая, какое впечатление эта первая фраза произвела на наркома и может ли он продолжать разговор в том тоне, в каком начал. – Он поставил перед отделом три вопроса. – В том, как энергично Грошев произнес эту вторую фразу, и в том, как лаконично он обозначил тему, было очевидно, нарком готов был выслушать Грошева, но не был настроен к слишком пространному разговору. – Да, разумеется, первый вопрос нами поставлен перед военными, но корреспонденты заинтересованы, – произнес Грошев, очевидно отвечая на вопрос наркома. – Да, да, я на месте. Жду вашего звонка. – Он положил трубку и, взяв со стола очки, надел их. – Просит подождать минут пятнадцать, вы не уходите. Значит, Иден полагает, что его миссия не вызывает тревог?
– Так я понял Галуа, – сказал Тамбиев. В той сумме вопросов, которые воспроизвел Тамбиев, говоря о беседе с Галуа, этот был для Грошева сегодня главным.
Грошев молчал, поглядывая на аппарат, по которому он сейчас говорил с наркомом. Что должно было произойти в эти пятнадцать минут? Они необходимы наркому для раздумий или для разговора с кем-то третьим? Кто может быть этот третий? Сталин? О, не следует переоценивать возможности проблемы, нарком может говорить и с кем-то из военных. В конце концов, среди тех проблем, которые упомянул Галуа, поездка на фронт – первая.
Грошев встал и пошел по комнате. Его нынешний кабинет был не так просторен, как на Кузнецком, но и здесь Грошев протоптал свою дорожку. Едва он достиг окна, резкий звонок на какой-то миг припечатал его к ковру – слишком хорошо знал Грошев характерный, с рокотанием звук наркомовского телефона.
– Благодарю вас, в четверг в шесть утра выедем, – произнес Грошев и положил трубку. – Вы поняли, Николай Маркович, – обратил он взгляд на Тамбиева. – В четверг в шесть. У вас есть три дня.
Грошев сказал, в четверг в шесть, и Тамбиев подумал не без тревоги: успеем ли? Опыт подсказывал ему, дело идет хорошо, если соответствующий темп ему сообщается тут же. Иначе говоря, многое можно и должно сделать сегодня. Благо, что корреспонденты тут же: «Метрополь» собрал нынче воедино и хозяев, и гостей. Но ведь у Тамбиева сегодня были свои планы на вечер. Невелико, казалось бы, время – два часа, а удастся ли выкроить? Поездка корреспондентов – дело достаточно сложное: уточнить программу с военными, а вместе с нею маршрут, а заодно и обеспечить безопасность, оповестить корреспондентов, условиться о машинах. Да мало ли дел, когда большой ковчег корреспондентского корпуса, своей разноплеменностью готовый соперничать с известным судном деда Ноя, отправляется в путь?