Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 128 страниц)
27
На Кузнецкий словно перекочевал Китай-город с его книжными развалами. Книги, перевязанные шпагатом и шелковой лентой небесной синевы, старательно сложенные в эмалированное ведро и бельевую корзину, книги под мышкой и на ладони, под локтем и на плече, книги в коже и дерматине, в сафьяне, бархате и ледерине, книги, украшенные масляными и винными пятнами, как гербами и медалями, книги, напитанные многосложными запахами, в которых отслоились нелегкие повороты нашей недавней истории…
Книжный базар на Кузнецком воспринял перемены политической и всякой иной погоды – без этих перемен книга, пожалуй, была бы не так желанна.
Наркоминдельцы, поспешающие на рысях в наркомат, прежде чем на пределе заветных девяти часов достичь площади Воровского, должны форсировать книжную преграду. Как ни дефицитны драгоценные минуты (время на ущербе), а ухо наркоминдельца на макушке. Того гляди, смахнешь со лба мыльную пену и переведешь дух: что это?
– Дневник графа Ламздорфа в издании «Академии»! – возвещает дама в чепчике из гаруса. – Российский министр о тайнах царской дипломатии…
– «Смоленская дорога» – книга американца Колдуэлла о событиях сорок первого года, – откликается старик в вельветовой куртке. – Вышла по-английски!
– «Изгнание Наполеона из России» записки, письма, анекдоты, пословицы в одном томе! – возглашает старушка в плюшевом салопчике.
– Первая и единственная история дипломатии – издана в самый канун войны, – басит парнище в черной кожанке.
– Тарле… «Нашествие Наполеона на Россию»! – вторит ей плюш.
– «Свод распоряжений Российского министерства иностранных дел» – издано для дипломатов! – сообщает вельвет.
– Тарле, «Крымская война», – ответствует кожа.
Надо иметь каменное сердце, чтобы преодолеть книжный оазис, не замедлив шага и не остановившись. Нужно отдать должное тем, кто раскинул здесь свои книжные сокровища, они точно следуют времени. Книги, появившиеся на Кузнецком, незримо отражают сегодняшнюю сводку, больше того, они идут дальше сводки, предсказывая, каким может быть военно-политический календарь завтра.
А календарь готов учесть перемены наиважнейшие: всё зримее контуры летней битвы сорок третьего года, битвы, которая должна лишить врага последнего контршанса. В середине апреля Ставка определила замысел и главные пути грядущей баталии. Разговор был особо доверительным, а поэтому узким предельно. Итоговая формула осторожна: Курск… Замысел: перейти к преднамеренной обороне, истощить противника, завершив тур этих боев наступлением, едва ли не всеобщим. Не надо быть большим стратегом, чтобы угадать в этом замысле прообраз Сталинграда.
Бардин приехал в Ясенцы, когда дом спал. Бодрствовал один Иоанн.
– «Кутузов, как все старые люди, спал мало…» – засмеялся Егор Иванович, входя к отцу. Бардин знал: с некоторого времени Иоанн повторял эту толстовскую фразу не без удовольствия – то ли похвалялся своей любовью к Толстому, которая, впрочем, не требовала доказательств, то ли своей старостью.
– Хлопот, будто у Кутузова перед Бородином, – если даже и хочешь, то не уснешь… – Иоанн, встав из-за стола, пошел к двери, давая понять сыну, что хотел говорить с ним вне дома. Огибая стол, он выдвигал больную руку чуть-чуть вперед, точно оказывая ей почтение, позволяя ей пройти в дверь первой.
Они вышли из дому и тропкой, которая отсвечивала в негустой апрельской траве, прошли к скамеечке, укрытой под тремя березами.
– Ты что же, блюдешь тайну? – спросил Иоанн, усаживаясь с нарочитой скромностью на самый край скамьи и приглашая сына сесть рядом. – Собрался в дорогу и… молчок! Далеко собрался?
Бардин сел: ну конечно, его поездка была для Иоанна только поводом к разговору. Они, эти бардинские поездки, даже самые сложные и внезапные, не очень-то трогали Иоанна – не в них дело.
– Ну, предположим, собрался в дорогу, – согласился Бардин. – Об этом сейчас речь?
– И об этом!.. Отец я тебе?
Бардин засмеялся.
– Отец, отец… – согласился он снисходительно. – Однако говори то, что хотел сказать… Не томи – этак и окоченеешь на апрельском ветру…
– Нет, я не дам тебе окоченеть: внемли, отрок неразумный.
– Внемлю.
Иоанн вздохнул: надо, пожалуй, и дух перевести, и с силами собраться.
– У меня зарок: твои сердечные дела меня не касаются! – произнес он, помедлив. – Женись ты хоть на Красной Шапочке – мое дело сторона!
– А что же тогда… твое дело?
– Дети!
Вот теперь Бардину действительно стало холодно.
– Пойдем в дом?
– Нет, зачем же! Договорим здесь.
Бардин развел руки: раз, два… Нет, так тепла не наберешься…
– Это как же понять «дети»?
– Сережка пробыл в Ясенцах, почитай, восемнадцать дён, так все восемнадцать просидел в своей каморке от зари до зари – не от великой же радости он сидел там? А младшее твое дитя… да у тебя глаза есть или нет? Или при ее глазах (он с особым удовольствием выговорил это «ее») твои ничего не видят?..
Бардин молчал – справа, на уровне островерхой ели, пламенел Марс, но пламя его казалось дымным, точно звезда, догорев, тлела.
– Погоди, я тебя что-то не пойму. Не ты ли мне говорил, что Ольга вначале прикипела к моим детям, а потом уж ко мне? Да кто любил их больше ее? Ты любил? Нет, скажи: ты?..
– Э, несмысленная твоя голова! То было вчера, понимаешь: вчера! А я говорю, что есть сегодня!
– А разве это не одно и то же?
– Нет, конечно. Знаешь, она натура… нерасторжимая. Все, кто с тобой, – против нее. Даже тот, кто был с тобой вчера и кого нет сегодня…
– Ксения?
– Да, она сказала мне позавчера: «С нею он не был счастлив». Пойми: никогда не говорила, теперь сказала. Ну, неживые… они немые, кто за них взыщет, а вот живые… они, пожалуй, не дадут с себя шкуру содрать – больно!
– Нет, погоди, ты меня не пугай… – едва не воскликнул Бардин. – Ну, предположим, душу ее смутил сатана, так мы того черта вилами в бок!
– А черт тот не дурак… Может быть, ты его, а может, и он тебя! – ответил Иоанн.
– Да и утро вечера мудренее… – молвил Бардин и решительно зашагал к дому, но, приблизившись к крыльцу, оглянулся: отец не последовал за ним. – Ты идешь или нет?
– Вот и я говорю: утро вечера мудренее, – откликнулся Иоанн. – Да только утро это дальше, чем ты думаешь. Пока оно настанет, как бы ты, как в той песне поется, бабе не уподобился…
Но Бардин вошел в дом до того, как Иоанн произнес последние слова, поэтому их обидное значение его минуло.
Пока отец с сыном говорили в саду, Ольга управилась по дому, да и стол успела накрыть. На шипящей сковороде уже жарились оладьи, а в алюминиевом чайнике взыграл кипяток.
– Вот тут я теплой воды согрела, дай я тебе солью, Егор… – Она поливала в охотку и все норовила дотянуться белой ладонью до его косматой руки. – Воды не жалей – у меня ее много.
А подавая полотенце, улучила момент и сама вытерла им шею Егора, вытерла тоже в охотку. И в этом движении ее рук было нечто волшебное: сколько сил потратил старый Иоанн, чтобы посеять сомнение в душе Егора, а она всего лишь коснулась его шеи ладонью и разом сняла всю эту муть. И стало даже жутковато: борьба-то неравна. С одной стороны Иоанн с Сергеем да Иришкой, а с другой – Ольга, и сила – у Ольги. Иоанну нужен замах, а Ольге движение мизинца. Но дело же не в Ольге, а в Егоре, Егоре. Неужели его так ослепило ее бабье могущество, что он утратил способность отличать правду от лжи? А есть ли она, ложь?..
– Погоди, а отец ел?
– Ну конечно, ел… А если бы и не ел? Дай мне побыть с тобой вместе!.. Я уже забыла, какой ты. Ну, ешь свои оладушки и пойдем. Ну, не мешкай, пойдем, пойдем… Ах, господи!
В спаленке пахло чем-то чистым и домовитым… В этом запахе было что-то от ее неяркой улыбки, от ее черно-рыжеватых в расчесе волос, от ее тела, на веки вечные засмугленного, крепко сбитого. Странно устроена жизнь: ну нельзя же сказать, что Бардин соединил свою судьбу с Ольгой потому, что жить без нее не мог. Разумеется, все произошло с его согласия, но это, пожалуй, было согласие разума, а не сердца. Именно разума: Бардин словно выполнял завет Ксении. Нет, Ксения ему ничего не говорила, но он слышал ее голос: сколько бы ни было детям лет, им нужна мать. Он брал не жену, он брал мать своим детям. А потом свершилось непонятное: эта женщина будто втекла в него… Господи, да любил ли он когда-нибудь так? Наверно, все свершила ее молодость, ее тридцать два года. Или нет? Что-то было в ее любви беззаветное, напрочь все отметающее, и это побеждало. И потом ее готовность все сделать для него. О таких, как она, говорят: цельная натура. А может, все было в ее радушии, – у нее не было плохого настроения. А возможно, в здоровье или в умении казаться здоровой. У нее хорошо действовали центры, сдерживающие боль: даже тогда, когда иные стонали, она улыбалась или, по крайней мере, старалась не стонать. Но вот задача: все это в ней было от природы или от ума? Иногда ему казалось: был в ней некий расчет, бабий. Знает, где быть открыто-радушной, даже бездумно щедрой, а где зажать сердце в кулак… Но Бардину не хотелось думать о ней худо. Поверить отцу – значит расстаться с любовью, а это уж было совсем ни к чему. Он и прежде, свыкшись с мечтой, умел беречь ее. Он верил своему чувству: когда любишь, надо ли оглядываться? Он прочь гнал все плохое, даже теперь, когда вдруг вторгся Иоанн. К тому же он так верил в себя и свое всемогущество, что всякие опасения ему казались нелепыми: сильнее кошки зверя нет? Чепуха!..
В этой спаленке все было похоже на нее: культ холодных простынь. Окна настежь, так, что от холодной влаги зеркала вспотели, но зато все белоснежное, твердокрахмальное, напитанное запахами ясенцевского сада, – почитай, белье сушила на ветру. И в хрустальном стакане – первый нарцисс.
– Да запахни ты окна, запахни – выхолодила дом! – взмолился Бардин и едва не отступил из спальни. – Ты вроде нарцисса, – упер он глаза в цветок, стоящий на туалетном столике, – цветешь на снегу.
Она вскинула голову:
– Жизнь с тобой – мороз?
Рассмеялась – ей было лестно это сравнение.
– Не замерзну и тебе замерзнуть не дам.
Поутру, провожая на работу, а заодно и в дальний путь (он предполагал выехать на аэродром с Кузнецкого – самолет уходил в полночь), Ольга спросила его:
– Кого оставишь вместо себя?
– В наркомате?
– А где же? – рассмеялась она. – Не здесь, разумеется!
– У меня заместителем Хомутов… А что?
Ей не нравился Хомутов, по его рассказам, естественно. Утверждает себя в непрестанных возражениях, и чем больше народу вокруг, тем он упрямее. Иногда возражает по инерции… Очевидно, считает, что согласиться с начальством – значит поступиться своей независимостью. Но откуда это? Не хочет ли он сказать этим: «Пока вы тут загорали под ласковым солнышком Кузнецкого моста, мы били немца». Не похоже. О фронте он вообще ничего не говорит. Даже как-то осек дружка из Протокольного отдела, который в деловом споре апеллировал к своему военному званию, которое было чуть-чуть выше дипломатического. «Нам об этом не обязательно знать…» – сказал Хомутов, мрачнея… Но как все-таки одолеть его хроническую страсть к возражениям? Сказать прямо? Чего доброго, даст понять, что ты хочешь подавить в нем критическое начало. До сих пор Бардин полагал: любую предвзятость можно победить доброй волей. А как тут?..
– Не боишься Хомутова? – спросила она.
– А чего мне бояться его? – произнес он так, будто бы все то, что ее настораживало в Хомутове, было вызвано не его рассказами. – Он человек стоящий…
– Ну, смотри… – согласилась она, усмехнувшись, и эта ее усмешка означала явно больше лаконичного «ну, смотри…».
Егор Иванович сказал о Хомутове: «Он человек стоящий», полагая, что одним махом снимет все сомнения, но они не снимались. Если говорить начистоту, то ему было не очень уютно при одной мысли, что предстоит разговор с Хомутовым.
Он считал, что положение заведующего отделом не дает ему никаких привилегий, тем более привилегии опаздывать на работу, и старался к девяти быть на Кузнецком. Он был на работе и в этот раз вовремя и вдруг обнаружил, что Хомутова нет на месте. Во всех иных обстоятельствах он бы стерпел, но тут ему стало не по себе, он взорвался.
– Почему нет Хомутова? – воззвал он к юной Алевтине Сергеевне, месяц назад закончившей наркоминдельские техкурсы и определенной в отдел секретарем. – Я спрашиваю вас: почему нет Хомутова? – повторил он вопрос, раздражаясь, и вдруг понял, что малодушная Алевтина Сергеевна, у которой от бардинского гнева белые кудряшки точно встопорщились, поймет его сейчас превратно: именно Хомутов вел с нею предварительные переговоры перед тем, как она пришла в отдел. – Ну, что вы молчите? – продолжал он настаивать, понимая, что это совершенно лишено смысла. – Разыщите и… доложите, когда найдете…
К счастью, долго искать не пришлось – позвонил дежурный врач наркоминдельской поликлиники и сказал, заметно смущаясь, что Хомутов только что вышел от него и сейчас будет в отделе – у него возобновились головные боли, – видно, дает себя знать контузия. Бардин не нашелся что ответить, словно пламя объяло его, пламя стыда… Первая мысль – пойти к Хомутову и попросить прощения; потом он отверг эту мысль и даже высмеял себя: «Чего доброго, возомнит, и уж тогда он тебя оседлает дай боже! Нет, нет…» Он еще раздумывал, как он выйдет из положения, когда появилась Алевтина Сергеевна и, не глядя на Бардина (ну конечно же ей было стыдно за Егора Ивановича, она наверняка думала о нем лучше), вымолвила, что Хомутов уже в отделе. Бардин взглянул на часы и сказал, что сможет принять Хомутова через десять минут. Алевтина Сергеевна ушла, а Бардин спросил себя: «Почему через десять минут, а не сейчас, не сию секунду, не немедленно?» И эти десять минут, эти трижды проклятые десять минут вновь подняли в нем бурю. Вот эти дешевые средства, рассчитанные на ложную значительность, надо ли их применять к Хомутову, и тот ли это человек, чтобы с ним вот так?.. Он подумал, как ему будет худо на длинном пути в Америку при одной мысли об инциденте с Хомутовым.
Вошел Хомутов, и Бардина словно ветром взметнуло с кресла, он зашагал ему навстречу.
– Прости, пожалуйста, что потревожил, – он протянул руку смущенному Хомутову. – Не сделал бы этого, если бы не отъезд… – Хомутов опустил свои странно печальные глаза. Видно, голова продолжала болеть, болеть жестоко, веки его стали фиолетовыми. – Поезжай сейчас домой и отлежись, пожалуйста… За хозяина остаешься в отделе ты – еще раз извини…
Хомутов поднял на Егора Ивановича умные глаза – он все понял.
Позже, когда Бардин с Кузнецовой дожидались посадки на самолет, летящий в Вашингтон через Каир, и до отлета оставалось больше часа, они бросили на травке у самолета нехитрый свой багаж и зашагали вдоль взлетной полосы. Хотелось идти неторопливо и осторожно, как по молодому льду.
– Жизнь – это дети, Егор Иванович, – неожиданно произнесла Кузнецова. – Их судьба, их спокойствие, если хотите. Это же счастье – помочь любимому человеку сберечь его детей…
Она сказала все это и умолкла, будто укрылась большим одеялом тишины, столь необычной для аэродрома, а Егор Иванович посмотрел на нее не без изумления: «Вот оно, безошибочное, женское: во тьме неведенья, бессознательно, доверяясь только интуиции, вышла на тропку: „Дети!..“» Бардин впервые ощутил в себе нечто, похожее на жалость к Августе… Да, да, вот это ее маленькое личико, неожиданно маленькое и бледное, выражало тайную муку. Муку беспокойства, одиночества, может быть, даже неразделенного чувства, неразделенного и по этой причине неистребимого. Дело, разумеется, не в нем… А может, в нем? Вон как она точно нащупала его боль. Дети… это ведь бардинское, бардинское… Так не в Бардине ли дело?
28
Бардин проснулся где-то над Кавказскими горами. Иллюминатор не затянуло льдом, и панорама, открывшаяся глазу, казалась фантастической, наверно, дело было даже не в хаосе ледников, в которые смотрелась сейчас луна, сделав Бардина свидетелем этого великолепия, единственным свидетелем, а в душевном состоянии Егора Ивановича… Он думал о том, что история устроила великий экзамен молодой цивилизации Октября. Нет, не только экзамен силе, но и мысли, а это значит, тому истинному, что лежало в самой сути советского эксперимента и было вызвано к жизни революцией. Для того мира риск немалый – позволить нам выиграть это единоборство. Дать нам выиграть его – следовательно, разрешить укрепиться в вере самим и призвать в свидетели, больше того, в последователи тех, кто с немалым любопытством и вожделением взирает на Россию извне. Но если это баталия мысли, то мысли всеобщей, дипломатической в том числе. А что может стать плодом этого поединка дипломатической мысли? Второй фронт?.. Да, разумеется, если даже этот второй фронт возникнет не в те сроки, в какие бы нам хотелось. Но важно и иное: то, что зовется антигитлеровской коалицией и что сегодня стало силой грозной, – плод и советского дипломатического умения. Конечно, союзники пошли на создание этой коалиции, исходя из своих жизненных интересов, но одно дело интересы вообще, а другое – интересы, ставшие реальной силой: здесь вклад нашей дипломатической школы бесценен… В том многообразии задач, которые встали перед нами, наипервейшая – наши отношения с Америкой. Ничто так не настораживает Черчилля, как наши отношения с Америкой. Если быть точным, Рузвельт не тот президент, который бы устраивал Черчилля, – Трумэн или даже Хэлл соответствовали бы Черчиллю в большей мере. Дело даже не в либерализме Рузвельта; в конце концов, и на Британских островах есть свои либералы. Важнее иное: отношение к Британской империи. Ничто в нынешних условиях не способно так сблизить Рузвельта и Сталина, как отношение к британскому колониализму. Нет, не потому, что колониализм противен Америке как общественная формация, – у Америки нет Индии, но есть Филиппины. Не в этом дело – Британская империя противостоит Америке как таковая. Ничто для Черчилля не является таким нелегким, как разногласия с Америкой. Конечно же велико умение Черчилля создать иллюзию гармонии. Но это именно иллюзия, больше того – миф, необходимый британскому премьеру, чтобы усыпить бдительность России, а заодно и своих политических недругов внутри страны. Но разногласия от этого не становятся меньшими. Они существуют, даже приумножаются. Черчилль ничто не хранит в таком секрете, как разногласия с Америкой. Прелюбопытно заглянуть в его будущие мемуары: пожалуй, во всем он может там признаться, но только не в распрях с Рузвельтом… Но завтра это не задача, а вот сегодня… Да, именно сегодня, когда старый Уинни войдет в овальный кабинет Рузвельта, волоча затекшие ноги (у него походка восьмидесятилетнего), и с грубоватой непосредственностью придвинет стул к письменному столу президента, – о чем пойдет у него беседа с Рузвельтом?.. Немалый простор для догадок. Но догадки, какими бы убедительными они ни казались, праздны. Хотелось бы знать с максимальным приближением к истине: если есть разногласия, то в чем? Второй фронт, сроки первого удара (сейчас самое время) или место этого удара?.. Черчилль считает: Сицилия, потом уже собственно Италия. Нет, не «каблук», а «носок» итальянского сапога. А какова точка зрения Рузвельта? Атлантическое побережье Франции, больше того, берег Ла-Манша?
…Кавказских льдов хватило ненадолго: самолет шел уже над морем. Слева, точно из первозданной плазмы, рождалось солнце. Рождалось нелегко, все в дымном огне, в сполохах зоревого пламени, как показалось Бардину, знойного… Бардин вдруг подумал: какой сегодня день? Воскресенье. Если все пойдет, как предполагалось, в пятницу можно, пожалуй, добраться и до Вашингтона. В майскую жару пятница может быть и неприсутственным днем. Если, разумеется, на вечер посольство не назначило чего-то чрезвычайного.
Но опасения были напрасными: пятница, даже конец дня, оказалась присутственной, русские показывали фильм, полученный после Сталинграда. Накануне ленту демонстрировали президенту, и, как стало известно, дважды. По словам Дениса Крыги, посольского первого секретаря, встретившего Бардина на аэродроме, интерес к фильму большой и завтра его решено показать прессе. Но Крыга сказал Бардину и нечто более важное: Черчилль уже в Вашингтоне, второй день.
– Злые языки утверждают, что Черчилль пересек океан на корабле с немецкими военнопленными, – заметил Крыга, и его левая бровь надломилась. – Черчилль говорит, что оказался на корабле с пленными случайно, но люди осведомленные полагают: у Черчилля случайность исключена.
– Значит, заставил врага охранять себя? – спросил Бардин.
– Да, похоже, так! Немцы на корабле не сомкнули глаз, пока не доставили Черчилля в Америку! – возликовал Крыга – его искренне забавляла изобретательность английского премьера. – Иной бы остановился, сказал бы: как-то несолидно для премьера… А он – нет. – Крыга умолк – его бровь выпрямилась. – У них и в дипломатии часто бывает нечто подобное: солидность и авантюра рядом. Не так ли, Егор Иванович?
Бардин перевел взгляд на Крыгу: казалось, тому было небезразлично, чтобы Егор Иванович сказал «да».
– Пожалуй, – ответил Бардин…
Бардина доставили в посольство, когда съезд гостей уже начался, – до сеанса оставалось с полчаса.
– Странно, но я не вижу посла… – сказала Августа Бардину, оглядывая вестибюль и не находя там Литвинова. – Обычно в это время он уже с гостями… Да не он ли это?
Литвинов шел быстро, с несвойственной человеку его возраста и его комплекции легкостью, стараясь по кратчайшей прямой пересечь холл, пока еще не заполненный гостями, и достичь крайнего столика, за которым устроился Егор Иванович со своей спутницей.
Бардин встал и пошел Литвинову навстречу.
– А почему наши московские гости одни? – вдруг остановился Максим Максимович – он сообщил своему шагу такую энергию, что ему стоило труда остановиться. – Денис Михайлович, вы почему оставили гостей одних? – спросил он Крыгу, стоящего у окна в толпе посольских коллег. – Здравствуйте, здравствуйте… – он склонился над рукой Августы Николаевны, которую она с готовностью, чуть милостивой, протянула Литвинову, крепко, по-мужски сдавил большую ладонь Бардина. – Ждал звонка Гопкинса… – заметил он, обращаясь к Егору Ивановичу, при этом интонация его обрела значительность.
– Он будет сегодня, Максим Максимович? – спросил Бардин.
– Обещал быть… Кстати, вы его порасспросите… С Черчиллем-то вы разминулись, Егор Иванович! – улыбнулся Литвинов.
– Он отбыл утром? – полюбопытствовал Бардин.
Литвинов не без умысла обратил разговор к Черчиллю – среди тех вопросов, которые интересовали Бардина в Вашингтоне, миссия Черчилля в американскую столицу занимала большое место, и Максим Максимович, разумеется, знал об этом.
– Да, час назад – Гопкинс звонил чуть ли не с аэродрома… Еще со времен вашей архангельской экспедиции, когда вы летели с ним в Москву и, кажется, обратно…
– Да, и обратно.
– Еще с тех архангельских времен он вспоминает вас постоянно… – заметил Литвинов и, обратившись к человеку, который стоял в стороне, произнес: – Филипп Иванович, по такой жаре я бы предложил гостям по стакану холодного сока… Как вы?
– А я так и предполагал, Максим Максимович…
– Только не давайте, пожалуйста, ничего с содой, содовая горчит.
– А соду я не держу, у меня все натуральные…
– Вот и хорошо, Филипп Иванович, вот и хорошо.
Как приметил Бардин, этот разговор был для Литвинова характерен. Видно, он принадлежал к послам такого типа, которые дела государственной важности умели сочетать с многосложными мелочами, неизбежными в повседневной жизни большого посольства, умели сочетать и, главное, находить в этом удовлетворение. Не ахти какое дело – выбор колера для окраски банкетного зала или установка новой мебели, но посол старался в этом участвовать, при этом нередко вместе со своими молодыми помощниками. В посольстве, с его многообразием представительских интересов, нет дел второстепенных, полагал посол, и даже мелочи способствуют воспитанию вкуса, а вкус – дело отнюдь не второстепенное, в частности для молодых дипломатов.
– Одним словом, Гопкинс к вам благоволит, – возвратился он к прерванному разговору. – Порасспросите, порасспросите… Кажется, он уже приехал… – добавил он и быстро удалился.
А Бардин не мог не подумать: процесс превращения человека в некую реликвию происходит так стремительно, что сознание не успевает за этим угнаться и тем более к этому приспособиться. Ну вот, например, Литвинов: он наверняка не осознает, что превратился в некое диво нашей истории, настолько заметное, что, казалось, представляет интерес само по себе.
Подошел Крыга – он внял замечанию Литвинова и был среди гостей.
– Кажется, приехал Гопкинс, – сказал Денис Михайлович, опускаясь в кресло, стоящее подле Кузнецовой; он точно хотел дать понять Егору Ивановичу: если Бардин сочтет необходимым удалиться, то он, Крыга, готов остаться с Августой Николаевной. – По-моему, я видел его машину…
– Благодарю вас, – произнес Егор Иванович.
Бардин рассчитал точно: Литвинов, встретив Гопкинса, наверняка скажет американцу о приезде Егора Ивановича, и, более чем вероятно, тот выразит желание повидать гостя из Москвы. Психологически Бардину выгоднее, чтобы инициатива этого первого разговора с Гопкинсом исходила от американца. Таким образом, если расчет Егора Ивановича верен, то в ближайшие пятнадцать минут у Бардина должен состояться такой разговор, ну хотя бы вон с тем вторым секретарем, что стоит сейчас у окна, предавшись более чем праздному разговору с американским военно-морским чином: «Простите, вы будете Бардин Георгий Иванович? Посол ждет вас у себя, да, кстати, я господин Гарри Гопкинс…»
Но нарочный от Литвинова прибыл даже не через пятнадцать минут, а через пять, да этим нарочным был не второй секретарь, стоящий у окна, а заместитель торгпреда, случайно оказавшийся рядом с послом, когда тот встречал американца. Во всем остальном все было так, как об этом думал Егор Иванович.
Когда Бардина пригласили к Литвинову и Гопкинсу, в руках у них были стаканы с соком (стаканы были особого стекла, искристо-розового, точно тронутого изморозью, и сок в таком стакане тоже был будто тронут изморозью и, как подумалось Егору Ивановичу, должен был казаться холоднее, чем был на самом деле), Бардин обратил внимание, что рука Гопкинса, сжимающая стакан, в отличие от крепкой руки Литвинова, выглядела немощной – такому впечатлению немало способствовала его бледная кожа.
– Мистер… Архангельск! – приветствовал Гопкинс Егора Ивановича и так резко поднял стакан, что чуть не окропил себя апельсиновым соком; разумеется, не следовало придавать большого значения экспансивному жесту Гопкинса и даже экспансивной фразе – как давно отметил для себя Егор Иванович, чтобы установить, что чувствует в данный момент твой собеседник, соответствующая поправка в Штатах, например, должна быть большей, чем в ином месте земного шара, – там, где европеец едва шевельнет пальцем, американец вскинет руку.
– Мне приятна встреча с вами, господин Гопкинс, – произнес Егор Иванович, пожимая руку Гопкинса.
– Последний раз мы виделись год назад, не так ли? – спросил Гопкинс улыбаясь, при этом его круглые глаза, как заметил Егор Иванович, не восприняли улыбки. – Ровно год… Кажется, не все проблемы решены, а эта весна легче той, – он вновь улыбнулся, и вновь Егор Иванович приметил некую двойственность в его лице: как ни щедра была улыбка, глаза в ней не участвовали. – Не правда ли?..
– Признаться, в ту весну я не думал, что мистер… «Нет» так могуществен, – заметил Бардин – он обратился к этому символическому мистеру «Нет», намереваясь без излишних проволочек заговорить о самом существенном.
– Мистер «Нет»? – переспросил Гопкинс. – Это кто же? Не мистер ли Черчилль?..
Литвинов засмеялся, не скрывая хорошего настроения.
– Не столько Черчилль, сколько неким образом лицо собирательное… – заметил он, все еще смеясь.
– Но у этого, как вы говорите, лица собирательного может быть имя? – спросил Гопкинс.
– Да, конечно, – согласился Бардин, пока еще не зная, какой оборот примет дальше этот разговор.
– Например, Черчилль? – повторил американец.
Литвинов обратил смеющиеся глаза на Гопкинса:
– Можно подумать, что вы заинтересованы получить именно этот ответ, господин Гопкинс.
Гопкинс поставил на стол стакан с соком, как показалось Егору Ивановичу, так и не пригубив его, и посмотрел в глубину холла: двери кинозала распахнулись.
– У каждого явления есть свое имя, и разговор выигрывает, если это имя будет названо.
– Да, пожалуй, – согласился Литвинов и, сказав, что по долгу хозяина будет ждать Гопкинса и Бардина в зале, удалился.
Бардин подумал, что пришла его минута.
– Иногда назвать имя – еще не все назвать, господин Гопкинс.
– Чувствую, что этот разговор нам сегодня не закончить, а жаль, – заметил американец.
– Но кто нам мешает сделать это? – спросил Егор Иванович.
– Мешает? Да в этом ли дело? Кто нам поможет – вот вопрос, господин Бардин! – Гопкинс медленно пошел через холл, увлекая за собой Егора Ивановича. Походка его была нетвердой, Бардину даже показалось, что он, точно колеблемый ветром, чуть-чуть покачивался. – Хэлло, Эдди! – Гопкинс поднял худую руку. – Да ты что, дружище, не хочешь узнавать меня на людях?
Человек, которого окликнул Гопкинс, достал платок и вытер им потное лицо и влажные волосы.
– Прости, Гарри, такая жара, мой «мотор» забарахлил окончательно…
– Тогда зачем же ты пришел, Эдди? Кто тебя неволил?
– Как-то неудобно, понимаешь… Говорят, эти русские обидчивы, как дети. – Он перевел испуганный взгляд на Бардина: – Простите, вы не русский? О матерь божья!..
Тех десяти шагов, которые оставалось пройти до кинозала, было достаточно, чтобы место и время встречи Гопкинса и Бардина было уточнено. Условились, что они встретятся послезавтра в загородном доме Эдди Бухмана.