355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Кузнецкий мост (1-3 части) » Текст книги (страница 121)
Кузнецкий мост (1-3 части)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:36

Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 121 (всего у книги 128 страниц)

– Должны, конечно, но если все три того желают… – заметил русский и, пододвинув книгу, сомкнул ее створки, глянула обложка с барсом, поднявшимся на дыбы. Он был свиреп, этот барс. – Если все три того желают, – он оттенил голосом «все три».

– Не думаю, чтобы у англичан было иное мнение, – сказал Гопкинс, но русский смолчал, он будто говорил: «А я думаю».

На другой день хозяева дали обед в честь американца, большой обед, предваряющий завершение переговоров.

Хотя гости уже встали из-за стола и разбрелись по кулуарам, застолье точно продолжилось – вино встревожило голоса, дало им силу, какой они прежде могли и не иметь. А здесь было тихо – тишина боярских хором, саженных стен и округлых сводов, тишина столетий, для верности запечатленная в кротких ликах святых, в торжественной печали их глаз…

– Я хочу говорить об аресте четырнадцати поляков, – сказал Гопкинс Сталину и, оглянувшись, точно удостоверился, насколько прочны окружившие их стены и в какой мере надежно они способны оградить их от постороннего глаза и слуха. – Мне передали, что им вменено в вину незаконное пользование радиопередатчиками… – Он точно ждал от своего русского собеседника подтверждения. – Если это и так, все равно есть смысл освободить их, как я понимаю; арест поляков отравляет атмосферу сотрудничества, это тем более неуместно перед конференцией в Берлине… Надо освободить их и закрыть этот неприятный вопрос – если это жертва, надо пойти на жертвы.

Сталин молчал, какими путями могла идти сейчас его мысль?

Не может быть, чтобы этот демарш об освобождении четырнадцати был делом самого Гопкинса. Наверняка эта просьба подсказана ему Вашингтоном, быть может очередной депешей президента. Если же быть тут точным до конца, то почин принадлежит не президенту, а Черчиллю – четырнадцать, о которых говорит Гопкинс, из подпольной группы, засланной в тыл нашей армии еще в этом году. Ответить Гопкинсу на этот вопрос – значит сказать о советско-британских отношениях такое, что даже Гопкинсу до сих пор не говорилось. Однако есть ли резон говорить сейчас об этом в тех пределах, в каких следовало бы сказать, чтобы и вот этот эпизод с четырнадцатью обрел для Гопкинса ясность, какой нет у американца? Есть ли резон?

– Нет, это не просто неприятный вопрос, это вопрос принципа, и на это нельзя закрывать глаза, – сказал русский, растягивая слова и придавая речи тот особый ритм, какой она обретала, когда, подчиненные особой логике, оттенялись ключевые слова «нет», «не просто», «нельзя». В отрицании было своеобразное крещендо, оно нарастало, это отрицание, от слова к слову, оно было мощным. – У меня есть такая информация, какой вы не располагаете. Речь идет о диверсиях в нашем армейском тылу, все четырнадцать виновны в преступлениях против нашей армии и должны быть судимы, – продолжал он с той неколебимостью, какая начисто исключала продолжение разговора. – Но я верю вам, когда вы говорите, что это производит неблагоприятное впечатление на общественное мнение. – В его фразе набрало силу и утвердилось «верю вам». Вряд ли какой-либо иной союзный деятель, кроме Гопкинса, мог быть удостоен в подобной ситуации всемогущего «верю вам». – Если бы завтра мы опубликовали все, что нам известно о деятельности Черчилля в Польше, это бы поставило его в положение безвыходное, – заметил он и, взметнув руку, в которой держал трубку, взвихрил пепел и обсыпал им рукав маршальского кителя. – Поймите, безвыходное… Но мы не будем этого делать. Больше того, мы поможем ему выйти из неловкого положения, в которое он сам себя поставил… Что же касается тех четырнадцати, – он переложил трубку из правой руки в левую и, оттянув рукав, смахнул пепел, – они будут судимы, но к ним отнесутся снисходительно…

Через полчаса они вернулись в банкетный зал, присоединившись к гостям, которых ненадолго оставили.

74

Бекетов возвращался в Москву, на сборы ему давали две недели.

Сергей Петрович достал блокнот и тщательно выписал имена своих английских друзей, которым следовало нанести прощальные визиты, список получился достаточно пространным. Это и тревожило, и радовало.

Случилось так, что первым, кому Бекетов обмолвился об отъезде, оказался Хор, который явился в посольство со скромным презентом для Сергея Петровича – альбомом фотографий о большом десанте, подготовленным с великим старанием к годовщине высадки.

Англичанин сказал, что протокольный визит Сергея Петровича его не устраивает и он хотел бы видеть его на полковом празднике кавалеристов, куда приглашен в будущую субботу.

Когда в послеобеденный субботний час военный «джип» прибыл в посольство и кавалерийский офицер с седыми, алюминиево-седыми, висками пригласил Сергея Петровича в машину, заняв место за рулем, Сергей Петрович подумал, что британская кавалерия пересела в новых условиях с коня на автомобиль с той легкостью и изяществом, с каким в прежние времена меняли арабского скакуна на ахалтекинского. А между тем «джип», ведомый бравым кавалеристом, пересек город и устремился во тьму дубовой рощи, такой большой и темной, что об ее присутствии в шестидесяти милях от Лондона вряд ли можно было догадываться, а потом вдруг остановился у железных ворот, прошитых крест-накрест заклепками. К счастью, за воротами, украшенными клепкой, было не так грозно, как на подходах к ним: пахло молодым сеном, дегтем и конским потом – древними запахами конюшни…

Хор, по случаю праздника одетый в форму кавалерийского офицера, был здесь, судя по всему, фигурой заметной – то ли невеликие масштабы полка делали его таким большим, то ли его военное звание и заслуги. Полковника сопровождала значительная свита, и офицеру с алюминиевыми висками стоило усилий образовать коридор и осторожно впустить в него Бекетова. Хор был сановен и величаво-снисходителен. Он вел себя так, будто это был не полковой праздник, а великосветский прием. Наверно, в этом были виноваты не только Хор, но и состав гостей, особый состав гостей: синегубые старцы в пыльных котелках, молодящиеся дамы с газовыми платочками вокруг шей, пятидесятилетние франты в лиловых пиджаках, чудом восставшие из небытия, клетчатые кепи, трости с костяными набалдашниками, «бабочки», черные, густо-вишневые, ярко-фиолетовые, очки в роговой оправе, квадратные и тяжелоовальные, куртки суконные и вельветовые пальто, на веки веков демисезонные, с плюшевыми воротниками… Все старое, тронутое пыльным солнцем еще прошлого века, напитанное нафталином, жестоко побитое временем и молью, бог весть каким образом выжившее. Кавалерийский полк был для них клубом, куда они стекались, чтобы обнаружить свою страсть и ту самую живучесть, которая была самой их сутью.

– Вам интересно, правда? – спросил Хор Сергея Петровича, удерживая в поле своего зрения многоцветный мир фигур и лиц, расположившихся на трибунах и с вожделением ожидающих начала действа. – Верно… необычный полк? Одновременно и полк, и клуб, не так ли? И, подобно каждому клубу, маленький парламент?

– Не столько парламент, сколько его фракция… – засмеялся Бекетов, он не хотел упустить в этом разговоре существа.

– Фракция… тори? – насторожился Хор.

– Если хотите, тори, – согласился Сергей Петрович. – Тори были потомственными лошадниками…

– До лошадей ли теперь?

Хор все еще смотрел на трибуны. Вдоль нижней скамьи шел старик в коротком макинтоше, время немилосердно обошлось с его ногами, старика нельзя было назвать даже раскорякой, было мудрено, как только старик управляет своими ногами, сообразуя шаг.

– Эти люди пришли сюда, чтобы отвести душу… – вдруг произнес Хор с искренним состраданием.

– В каком смысле?

Хор продолжал наблюдать за стариком в макинтоше, который с храброй настойчивостью продолжал вышагивать, в то время как ноги его, казалось, только ждали момента, чтобы разбежаться в стороны.

– Наши выборы – лес темный!.. – вырвалось у Хора.

– Но ведь у Черчилля есть такой козырь, как победа… – заметил Бекетов. – Разве этого недостаточно?

Хор, неотступно следящий за стариком в макинтоше, как бы довел его до места на трибунах и осторожно усадил, обнаружив предупредительность.

– Достаточно, разумеется… – снисходительно улыбнулся Хор. – Но у англичан свой бог, и имя ему – скепсис. Они могут и не отождествить Черчилля с победой… К тому же есть обстоятельство, которое нельзя сбрасывать со счетов…

Он умолк, точно ожидая, что Бекетов проникнет в его мысль и облегчит ему эту задачу.

На просторное поле, лежащее перед трибунами, жокей в бледно-голубом камзоле вывел каурого жеребца и одним этим вызвал заметное оживление на трибунах. Жеребец был стар и неторопливо важен. Он был избалован вниманием и принимал почтительный шепот и аплодисменты на трибунах как должное, старательно выбрасывая копыта. Он держал голову уже не так высоко, как прежде, да и глаза его застилала пленка старости, но в походке была прежняя инерция – величавость, чуть церемонная. По всему, это была знаменитая лошадь, была – она уже не умела ни бежать, ни становиться на дыбы, ни брать препятствий, но она была еще живая, сохранив, так сказать, свой прежний портрет, и каждый был рад опознать ее на этом портрете.

– Вы говорите о новом положении Великобритании в мире? – спросил Сергей Петрович осторожно, он имел в виду полосу бед, наижестоких, в которую империя сейчас вступала. – Индия, да и не только Индия.

– Да, новое, пожалуй, даже совершенно новое, – заметил Хор, помедлив. Он хотел понять слова Бекетова по-своему, понять и преломить. – В этой троице великих мы почувствовали себя третьими лишними…

– Это каким же образом? – полюбопытствовал Сергей Петрович, ход мысли англичанина был для Бекетова неожидан.

– Россию и Америку еще связывает Дальний Восток, а Великобритания?..

Он следил за движением знаменитого жеребца, тот шел по кругу почета, с нескрываемой заинтересованностью и даже жадностью собирая свою долю елея, которым одаряли его люди. Годы и лишний вес стеснили дыхание жеребца, да и шерсть его заметно повлажнела и стала блестящей, но это был не блеск молодости, а тусклое свечение – каждый новый шаг стоил лошади сил. Люди не замечали этого, в лошади они видели себя, свои страсти, быть может, даже молодость свою – именно этого у них сейчас и не было, и старая лошадь, как могла, этим их одаряла.

– Третья лишняя! – печально произнес Хор, не сводя глаз со старого иноходца. Он нашел подходящую формулу и готов был повторять ее вновь и вновь – двусмысленность этой фразы, казалось, была не случайной.

– Да так ли это? – с искренним участием спросил Сергей Петрович, не очень хотелось ему сейчас, чтобы Великобритания была третьей лишней.

– Так, господин Бекетов, уверяю вас, так… – Хор приумолк, сощурив глаза, можно было подумать, что он впервые отдал себя во власть того, что происходило в нем, отстранившись от происходящего рядом. Даже знаменитая лошадь, которая с прилежной торжественностью продолжала обходить поле, на какой-то миг потеряла для него смысл. – Вы знаете, что мне рассказали вчера? Скажу, но вы не поверите…

– Как знать, может быть, поверю, господин Хор…

– Вы, очевидно, знаете, что в Москве был Гарри Гопкинс… Пройдем к этому дереву, тут нам будет удобнее. – Они вошли под крону серебристого тополя, что стоял рядом с трибунами, крона была веселой, она звенела на ветру. – Не знаю, известно вам это или нет, но англичане были начисто выключены из переговоров, начисто, хотя, легко догадаться, все время речь шла о них. Когда на обратном пути из Москвы Гопкинс прибыл во Франкфурт, премьер-министр позвонил ему туда и попросил приехать в Лондон. Гопкинс уклонился, вначале сказавшись больным, а потом сославшись на то, что у него нет разрешения президента. Черчилль телеграфировал президенту, настаивая на том, чтобы тот разрешил встречу. Теперь пришла очередь президента искать уклончивый ответ. Так или иначе, а Черчилль действительно оказался неким образом в изоляции. Нашему премьеру не оставалось ничего иного, как позвонить Гопкинсу вновь, теперь уже в Париж, и недвусмысленно дать понять, что он обижен. Но дело, разумеется, не в обиде, а в значительно более серьезном: третий лишний… И главное, кто приложил тут руку? Гопкинс, тот самый Гопкинс, который много раз клялся в верности нашему премьеру, но это уже другая тема, пожалуй, даже не столь интересная, – если человек зрелый и у него есть силы, он должен себя готовить к разочарованию…

Хор сказал все и взглянул на знаменитого жеребца, все еще вышагивающего вдоль трибун. Однако Хор улучил минуту наиредчайшую, чтобы осенить своим взглядом некогда прославленного рысака. Жеребец поравнялся со стариком в макинтоше и со снисходительной печалью посмотрел и притопнул, да с такой твердостью и аккуратностью, что это вызвало откровенную зависть старика. В самом деле, дожить до столь почтенного возраста и сохранить способность удерживать вот этак копыта, управляя их движением и ритмом, да не завидно ли это?

А лошадиное действо мало-помалу набирало силу. Начались скачки, и многоцветное воинство трибун ожило и заволновалось.

– Пейс, пейс, пейс! Резвость, резвость, резвость! – закричала одна часть трибун, а другая подхватила. И над всем возобладал голос старика в макинтоше, старик вдруг ожил:

– Спид! Спид! Спид! Скорость! Скорость! Скорость!.. – Но теперь старик явил знания, которые в нем дремали, приваленные плитами возраста. – Посадка не та! – вдруг возопил он. – Ноги болтаются, как неживые! А вот руки хороши, по-моему, есть мягкость рук!

Да, старик-раскоряка явил истинный изыск, говоря о положении ног всадника, старик помнил себя на коне, видел себя… Хор следил за происходящим точно завороженный.

– Помните у Шекспира в «Гамлете»? Помните, помните?.. Как это у него сказано?..

Он задумался, стараясь вызвать в памяти Шекспирову строфу, даже опечалился на миг, нашептывая. Потом вдруг встрепенулся:

 
К седлу, казалось, он прирос и лошадь
К таким чудесным принуждал движеньям,
Что он и конь его как будто были
Одно творенье…
 

Программа была большой и шла, что называется, на ура, у публики все вызывало энтузиазм. И бега, и стипль-чез, и конкурс красоты, и, конечно, скачки, которые завершали программу и вызвали такой рев на трибунах, что почтенная публика вдруг помолодела на глазах.

Конный спектакль закончился уже в сумерки – стало холодно. Сиятельные гости, неожиданно обретшие резвость, какой до этого не имели, дрожащие, смешно подпрыгивающие, притопывающие и прихлопывающие, с почерневшими от холода лицами, пустились с конного поля взапуски, точно у них за спиной рвались снаряды. Справедливости ради следует сказать, что был резон бежать: в офицерском клубе был накрыт стол – виски, сливовица, попахивающая сивухой, водка, красные бордоские вина и, разумеется, сандвичи. Что еще надо жестоко голодному и, пожалуй, холодному английскому аристократу?

Не без сознания собственного достоинства, все еще раскланиваясь направо и налево, Хор продефилировал с Бекетовым через большой банкетный зал, где были накрыты столы для публики и увлек русского гостя в зал малый. Здесь было сумеречно, тихо и тепло, в камине свивалось пламя, пахло смолой, которая, шипя, вскипала на поленьях, и жареным луком, жаренным на таком сильном огне, что дыхание лука побеждало все иные запахи.

Видно, гости, приглашенные в малый зал, задержались дороге, Хору и Бекетову пришлось начинать трапезу одним.

– Ну, теперь я вам скажу то, что не сказал и, пожалуй, не мог сказать прежде, – вдруг открылся англичанин, когда первая рюмка водки была опрокинута и тепло, которое до сих пор удерживалось в пределах камина, вдруг вырвалось оттуда и ощутимо ударило в щеки. – Предполагалось, что наш праздник посетит сегодня мистер Черчилль… Ну, что вы так смотрите на меня? Сейчас, когда он не приехал, я могу сказать об этом…

Бекетов заглянул в глаза англичанину. В этой фразе лишь внешне слышалось нечто похожее на извинение, на самом деле она звучала как предуведомление: чем черт не шутит, Черчилль мог все еще появиться в этом доме – в предвыборную пору и кресло премьера становится на колеса. Так или иначе, а после только что произнесенного Сергей Петрович мог и не удивляться, если бы открылась дверь и Черчилль бы закупорил ее своей округло-покатой грудью.

Было выпито по второй и по третьей рюмке, но Сергей Петрович не торопил своего спутника, он ждал Черчилля, как, впрочем, ждал его и Хор, теперь уже не делая из этого секрета.

Британский премьер прибыл в десятом часу вечера, когда пестрое воинство офицерского клуба заметно совладало с голодом и холодом. Кирпичный куб клуба, до сих пор вполне сохранявший свои формы, точно взорвался, послышались клики, определенно победные. Они слышались долго, накатываясь волнами, точно у столиков, уставленных виски и сандвичами, знатный тори принимал парад своих войск. А может быть, это были не просто лошадники, знатоки лошадиной стати, а функционеры партии, ее рабочий мозг и ее энергия, а увлечение лошадьми было ненастоящим именем этих людей? Энтузиазм, который они явили при появлении Черчилля, был даже не очень понятен для лошадников – в конце концов, знатный тори был не лошадью, а человеком. А шум за стеной был неизбывен. Как мог заметить Сергей Петрович, в этих кликах восторга был даже известный ритм: шум и тишина с правильными паузами в две-три минуты. Могло быть и так: премьер шел от столика к столику, говоря каждой группе своих сподвижников нечто такое, что он мог сказать только им. Ритмичные всплески воодушевления смещались, все более приближаясь к малому залу, где затаились Хор и Сергей Петрович.

Встреча с лошадниками заметно взбодрила премьера, путешествуя по залу. Черчилль не только сам одарял, но разрешал и себя одарить – до блаженно-бедового было далеко, но в его глазах уже успела свить уютное гнездышко веселость.

– Когда я был здесь в последний раз, этот стол был поставлен у самого камина, и нам тут было хорошо, – произнес Черчилль, но Хор и с места не тронулся, он взглянул на премьера сдержанно-скептически – быть может, один на один с Черчиллем он бы и помог ему переставить стол, но демонстрировать этакую гуттаперчевость в присутствии русского ему не очень хотелось. – Наверно, возраст человека – это расстояние от стола, который он облюбовал, до камина. С каждым годом оно короче и короче, пока не приходит время вниз головой в огонь…

Хор встал и пододвинул стол – Черчилль его разжалобил.

– Мистер Хор сказал мне, что Москва зовет вас к себе, – произнес премьер, и его рука, расторопно-уверенная, стала обживать стол. Мигом винное хозяйство было приведено в образцовый порядок, бутылки выдвинуты, рюмки расставлены по тому самому ранжиру, по какому им стоять надлежит. – Я получил телеграмму президента с подробным отчетом о поездке Гопкинса в Москву… Как всегда у Гопкинса, это было очень полезно…

Хор встал и вышел, его шаг усталый был исполнен сознанием совершенного, – как ни строптив был полковник, он был управляем, то, что требовалось от него, он сделал.

– Вы, очевидно, знаете, что предстоит новая встреча трех, – произнес Черчилль и движением, в такой же мере уверенно-спокойным, в какой и заученным, осушил первую рюмку и, поставив ее на прежнее место, отодвинул, дав понять, что дальше пить не намерен. Этот жест мог определять одновременно и лимит огненной влаги, и лимит времени – и одно, и другое, видно, было у премьера на ущербе. – Как ни велики проблемы, которые нам предстоит обсудить, все они, вместе взятые, ничто в сравнении с главным, я имею в виду взаимопонимание. – Он достал из жилетного кармана часы и безбоязненно взглянул на них. Оказывается, когда требовали интересы дела, он считал известную деликатность ложной. – Одним словом, я еду в Берлин с надеждой, что великий труд войны мы завершим достойно… А в остальном, как говорится, всех благ…

Когда машина возвращалась в Лондон, не без труда отыскивая в первозданной тьме бора дорогу, Бекетов спрашивал себя об одном: так ли важно было Черчиллю сказать ему, Сергею Петровичу, то, что он сказал? И должен был себе ответить: очевидно, важно, очень важно…

75

Бекетов, продолжал наносить прощальные визиты англичанам, с которыми свела его дружба в эти четыре долгих года, и был поражен, как велик и, пожалуй, многообразен круг этих людей. Правда, степень родства, так сказать, была тут разной: одних Сергей Петрович знал коротко, с другими соединили его поездки по стране, третьи были деятельными активистами общества дружбы и бывали на приемах в посольстве. Однако и первые, и вторые, и третьи представляли ту добрую силу, которая все эти годы была опорой наших культурных контактов, много сделала и еще больше могла сделать. Поэтому так важно было объять весь круг людей, каждого повидать, каждому засвидетельствовать свое уважение. Тут был и видный прозаик, с некоторого времени поместившийся в знаменитом доме у Пиккадилли и таким образом как бы причисленный к лику отечественной словесности – в доме живали Байрон и Диккенс. И престарелый профессор вокала, давший Англии в последнее тридцатилетие всех ее выдающихся певцов, – мрачно-монументальная квартира профессора, выклеенная фотографиями знаменитостей, на которых они оставили свои автографы, напоминала мемориал. И известный ирландец-парламентарий, представляющий в Вестминстере горняцкую Ирландию. И эдинбургский филолог, знаток поэзии Бернса, знаменитый тем, что только ему были ведомы потаенные тропы, которыми в свое время прошел великий шотландец. И поэт, заточивший себя в деревенской глуши и окруживший себя выводком чад и единственной в своем роде коллекцией римской керамики, которую он раскопал в окрестных горах. И хранитель библиотеки английской революционной книги в лондонском «Маркс-хауз», «Доме Маркса», сам видный революционер, сын видного революционера… Даже интересно, каким своеобычным маршрутом повела Сергея Петровича эта традиция прощального визита, какую прелюбопытную картину она воссоздала, как разнообразен был круг людей, которых вновь Сергей Петрович увидел, с какой живостью перед мысленным взором Бекетова вдруг встали все эти годы, прожитые на Британских островах.

В ряду этих визитов разумелось посещение Коллинза, но он третью неделю находился в брайтонской клинике, при этом с диагнозом, который исключал встречу. Ученый решился на операцию, начался отсчет предоперационных дней. Бекетов отправил доброе послание, в котором, как мог, поблагодарил старого друга за труд, за доброе участие в делах, за верное служение идее дружбы. И вот тогда раздался звонок и ординатор клиники, человек, как могло показаться, возраста наипочтенного, попросил от имени Коллинза приехать, однако предупредил, что Сергей Петрович должен быть один, при этом время встречи не может превышать четверти часа.

Сергей Петрович поехал. Последний раз он видел Коллинза с месяц назад, едва ли не через неделю после победы. У него был вид хронического почечника: одутловато-желтое лицо, набрякшие веки, заметно лиловые. С откровенностью, пожалуй для него не очень характерной, Коллинз сказал, что чувствует себя худо и не исключено, что ляжет под нож. Он посетовал, что ему все труднее совладать с его президентскими обязанностями в обществе и теперь, когда победа завоевана, не такой уж грех подумать и об отставке. В его реплике прямой вопрос отсутствовал, но он, этот вопрос, конечно же предполагался. Сергей Петрович искренне считал, что отставка, имей она место сегодня, будет понята превратно, и сказал об этом англичанину. Ну, разумеется, это суверенное дело английской стороны и самого Коллинза, но если англичанин хочет знать мнение Бекетова, то Сергею Петровичу оно представляется именно таким… Англичанин не скрыл своей печали, но спорить не стал, видно, в глубине души он согласился с русским. В самом деле, война кончилась, но страсти все еще кипели так, будто бы она продолжалась, конечно же, время отставки не наступило. Оно не наступило даже для Коллинза, чью активность болезнь заметно парализовала. Именно это Коллинза и мучило. Человек завидной прямоты, чуждый всему показному, он не мог допустить, чтобы его участие в делах было всего лишь символическим. А как трансформировалось его лечение сегодня, за пять минут до операции?

Клиника выглядела ботаническим садом с пышной, едва ли не тропической растительностью и белокаменным особняком в центре, который казался тем белоснежнее, что был окружен зеленью, набравшей силу в эту дождливую весну и казавшейся сейчас темной. Апартаменты Коллинза, а это были именно апартаменты, состоящие из трех комнат, выходили на поляну с огромной, вознесшейся над особняком туей, которая была так стара и изрядно побита временем, что утратила форму правильной пирамиды, но по-прежнему выглядела достаточно величавой.

– Вы не встретили моего эскулапа с красной бородой? – поинтересовался Коллинз, стараясь укрыть одеялом обнаженную грудь, по-стариковски худую, поросшую крупными серыми волосами. – Мудрая муха, этот мой профессор Крэг! – произнес он, осторожно тронув кончиком языка сухие, заметно запекшиеся губы, – видно, до того, как заговорить с Сергеем Петровичем, он молчал достаточно, и губы запеклись. – Поразил меня первой же фразой: «Жалуетесь на левую почку?» – «А вам кто сказал?» – «Ваш левый глаз…» – Левый глаз Коллинза, действительно припухший, понимающе мигнул, восприняв печаль и кротость улыбки. – Значит, едете? Меня оставляете, а сами едете? – вопросил он, и его голова нетерпеливо дернулась, а вместе с нею и «думка», одетая в снежно-шелковую наволочку, как можно было догадаться, нехитрое создание заботливых рук миссис Коллинз. – Значит… меня под нож жестоким эскулапам, а сами в объятия русской сосны и березы, так?

– А я не теряю надежды встретиться с вами и под русской сосной и березой, профессор… – произнес Сергей Петрович и ощутил остро: прежде чем успокоить Коллинза, ему, Бекетову, надо еще победить собственную печаль.

– А куда мы денем пулю дум-дум?

– Это какую же пулю, профессор?

Коллинз и улыбаться перестал, по всему, разговор ненароком уперся в самое больное.

– Этот эскулап Крэг сказал, что в моей левой почке сидит камень с пулю дум-дум, вот такой… – он освободил из-под одеяла худые руки и, выдвинув мизинец, сжал его пальцами другой руки, оставив свободной добрую половину мизинца. – Куда денем дум-дум?

Нет, он не напрашивался на сострадание, но как бы бравировал тем, что способен безбоязненно говорить о своей болезни.

– А если кроме шуток, то главное, чтобы выдержало сердце… – произнес он твердо. – Сердце-то у меня отнюдь не образцовое… – Он поспешно спрятал руки под одеяло, стеснялся их нагой некрасивости. – К тому же семьдесят один – это семьдесят один… – Он на миг задумался, казалось, что впервые проник в смысл того, что сказал. – К бесу все печальное, к бесу! – вдруг оживился он, и его худые руки под одеялом пришли в движение. – Что вы думаете о мирной конференции? Не парадоксально ли, что с победой она не приблизилась, а отдалилась?.. Вот вопрос: мы идем к мирной конференции или уходим от нее?

– Должны идти к ней, мистер Коллинз, – осторожно откликнулся Бекетов.

– Должны!.. – съязвил Коллинз, съязвил не таясь. – Значит, должны?.. – вопросил он. – У нас должна быть ясность… Понимаете, ясность. Иначе нам трудно говорить с людьми, которые к нам тянутся, нам верят… Согласны?

– Разумеется, господин Коллинз, но многое зависит не от нас…

Его руки лежали сейчас поверх одеяла, безобразно худые стариковские руки, давно не видавшие солнца, с темными наростами мозолей на локтях; человек, которому эти руки принадлежали, вдруг перестал стыдиться их.

– Меня тяготит моя немочь! – вдруг вырвалось у него. – Ну какой я президент в моем беспомощном состоянии, с пулей дум-дум в почке?

Бекетов смотрел на желтое исхудавшее лицо Коллинза со столь явными следами боли, и ему вдруг подумалось, что в нем, в этом лице, появились черты, вызывающие жалость. Казалось, это было так чуждо Коллинзу, человеку строптиво-ироничному и жизнедеятельному, что сознание наотрез отказывалось сообщить это англичанину, в то время как глаза точно свидетельствовали это.

– Но ваш недуг не вечен, господин Коллинз…

– Слабое утешение.

Коллинз оперся на руки и, подтянувшись, поднял маленькую подушку выше, закрыл глаза, губы его утолстились, стали твердыми, в них, в этих губах, были сейчас и энергия, и упорство, и воля – сумей он победить болезнь, у него хватит сил физических и, пожалуй, душевных сдвинуть горы.

– Думал об отставке и, признаться, хотел попросить у вас совета, а сейчас решил: время не настало. Как вы, не настало?

– Смею думать, нет…

Сергей Петрович встал. Пятнадцать минут, которые были ему отпущены строгими врачами, вышли. Что бы ни сулило будущее, но навсегда оставались позади эти четыре года, а с ними и человек, который был все эти годы с Сергеем Петровичем.

– Спасибо вам, профессор, за все доброе… – Сергей Петрович дотянулся до худых рук профессора и, сдавив их, только сейчас почувствовал, как они слабы. Не так уж сентиментален Бекетов, а остро ощутил, как оборвалось дыхание. – За все доброе…

– И вам спасибо…

– Не вздумайте уехать, не побывав в Эйот Сэн-Лоренс! – крикнул Коллинз Бекетову вслед. – Старик вам вовек этого не простит…

– Да, да… Сэн-Лоренс, – отозвался Сергей Петрович, но произнес это, уже переступив порог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю