Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 128 страниц)
Гостей встретил Иоанн Бардин. С сыном поздоровался, облобызавшись по бардинскому обычаю, Бекетова заключил в объятия и прослезился.
– Бог видит правду, Сергунька… – сказал он, смахивая слезу.
– Видит, Иван Кузьмич, – сказал Бекетов. Он решительно отказывался называть старика Иоанном.
Яков протянул загорелую руку, блеснул молодыми зубами, они у него на всю жизнь молодые.
– Здравствуйте, Сергей Петрович, рад видеть вас.
– Здравствуй, Яков.
Мирон, все еще в штатском костюме – единственная реликвия, которую он вывез из Испании, не считая поврежденного плеча, – неожиданно появился перед Бекетовым, поклонился с радостной корректностью.
– Есть будете? Небось навоевались в охотку. Чтобы немца победить, нужно вон сколько силы!
– Да, силы… – снисходительно заметил Егор, оставив без ответа иронию брата.
Как ни голоден был Бекетов, он, прежде чем взять вилку, пододвинул солонку, потом перечницу, довел еду до вкуса – казалось, ему приятен был сам этот процесс.
Бардин принялся за еду сразу. Он ел и смотрел по сторонам, соображал. Видно, приемник был выключен не в самый спокойный момент – стулья вокруг приемника стояли, будто повздорившие, спинками друг к другу.
– Ты сыт, Бардин? – спросил Мирон и глубже опустился в кресло – любил человек глубокие кресла. Только глаза да чуб торчат. Не через соломинку ли, выведенную наружу, дышит человек?
– Да.
– А коли сыт, небось можешь слушать?
– Могу.
Егор огляделся. Две пары глаз, ненасытно-серых, бардинских, смотрели на него из противоположных углов комнаты.
– Мы здесь чуть не передрались до тебя, – сказал отец.
– Что так? – спросил Егор и взглянул на брата: отец, видно, имел в виду его, когда говорил о жестокой стычке.
– Я сказал, не грех нам подумать и о России! – произнес старший Бардин. – Вот говорят: «Родина Октября». Так ведь это же привилегия быть родиной Октября, а коли привилегия, значит, и все блага тебе. Только пойми, тебе, а не с тебя.
Мирон залился гневным румянцем.
– А мне, например, ничего не надо. Ты можешь это понять: ничего. Только дай мне возможность быть тем, кто я есть, и я готов все отдать, что имею. Даже, как в Испании, – жизнь. Готов.
– Эко хватил! – засмеялся Иоанн. – Да я и не отнимаю этой твоей… готовности!.. Молод Мирон, все еще молод! – произнес старик Бардин и направился в соседнюю комнату, но голос Мирона остановил его.
– Молод, значит? Молод? Это все, что ты можешь сказать! – заскрипел зубами младший Бардин. – У меня есть один знакомый, известный по Москве книголюб, человек немолодой, лет так… – он внимательно посмотрел на отца, точно примеряясь к его возрасту, – лет так за семьдесят! Так он говорит как-то мне: «Знаешь, Мирон, я научно установил, что в двадцать два года я был умнее».
Егор отставил тарелку, улыбнулся.
– Уже… начал учить батю? Хорошо! А я думаю: «Когда он начнет учить отца родного?» У меня это было в семнадцать, а у тебя в тридцать два? Ну что ж, лучше поздно… хорошо.
Яков смущенно откашлялся, произнес:
– Вот что, Мирон, отца не обижай…
– Если он отец, пусть не говорит глупостей.
– Тебе можно их говорить, а ему нельзя? – засмеялся Егор.
– Мне можно, – согласился Мирон, улыбнувшись.
Наступила пауза.
– Я хочу наконец знать, что происходит? – произнес Иоанн Бардин. – Могу я знать?
Встал Яков, распечатал коробку «Казбека», закурил.
– Сегодня в академии было черт знает что, – упер он взгляд в Бекетова, сидящего в затененном углу. – Никто ничего понять не может… хоть бы доклад какой о международном положении сделали, разъяснили… Воевать-то нам, в конце концов!
– Я же говорю, воевать нам! – сказал Мирон.
Дым от папиросы Якова поплыл по дому, он был, этот дым, не такой горький, как от цигарки-самокрутки, что курил у подъезда полковник Бабкин. Табак, который только что раскурил Яков, нес иные запахи: приволье и солнечную даль далекого южного края.
– Я все думаю: да вы ли это?.. – подал голос Бекетов. Зычный голос старшего Бардина растревожил и его. – Не могу себе представить, чтобы вы говорили такое пять лет назад. Убейте – не могу! – произнес он. – Здесь задача и для психолога, и для социолога… Немалая задача: как могло все это завладеть умом вашим?
Бекетов не сказал, как он относится к тому, что только что произнес старший Бардин, он всего лишь выразил удивление, смешанное с испугом, что слышит такое от Бардина, – Бекетов оставался Бекетовым.
– Значит, все дело в передышке? – спросил Яков.
– Мне так кажется, – сказал Егор.
– Так ведь передышка всегда нужна… Сколько будешь жить, столько и будет тебе недоставать двух-трех лет передыху.
– Ты полагаешь, что готов и сегодня? – спросил Егор.
– Нет, я этого не сказал, – ответил Яков.
– Небось ждешь нового оружия?
– Жду.
– А может, еще чего ждешь?
– Жду.
– Чего?
Яков взглянул в затененный угол, где все так же внимательно следил за беседой Бекетов.
– Ты думаешь, что тридцать седьмой позабыт? – выкрикнул Яков и устремил ненароком глаза в Бекетова. – Позабыт?.. Куда там!
– Значит, передышка тебе не противопоказана? – спросил Егор.
– Моя сила на три жизни определена, а вот войско мое доблестное…
– А разве оно не доблестное?
– Я этого не сказал… – смутился Яков.
– Иногда надо упростить позицию, чтобы ощутить ее преимущества, – сказал Егор Иванович. – Все просто: нас хотят сшибить с немцами, как в восемнадцатом и, пожалуй, в двадцать втором. Мы обращаем немецкий поток вспять, как в восемнадцатом и двадцать втором… Поток вернется? Пожалуй, но мы в выигрыше. Год – выигрыш, два – выигрыш бесценный, равный грядущей победе. Нам очень нужны эти два года – испанский урок не обращен в железо… Оружие, которое мы обязаны иметь сегодня, мы обретем через два года.
– У вас не будет его и через три года! – произнес Мирон едва ли не полушепотом. – В Испании был я, не ты… – сказал он брату. – Не ты испытываешь авиамоторы и не ты их строишь. Это делаю я, пойми – я… – Он весь утонул в своем кресле, только продолжали торчать его глаза да три волосины его непокорного чуба. – У войны сегодня иные скорости… Сегодня все совершается много быстрее, чем вчера! К тому времени, когда ваши новые моторы будут еще на испытательных стендах, немцы решат все свой проблемы на западе и повернут на восток…
– Запад – не только Англия, – сказал Егор Иванович. Он обрел уверенность. – Америка тоже запад.
Мирон молчал. Казалось, его доводы исчерпаны. Можете верить мне, можете нет, точно говорил он, но и в первом случае и во втором не моя шкура будет в ответе – ваша.
– В жизни не все перелагается на железо и время, – наконец произнес Мирон. – Есть такое… что не подвластно этой грубой формуле. Как ты заставишь меня поверить в целесообразность договора с Гитлером, а завтра оборонять тебя от того же Гитлера, вот проблема.
– Точно так же, как сделали наши отцы во времена Бреста, – реагировал Егор мгновенно, видно, эта фраза была у него наготове.
– Я враг всяких сравнений, когда речь идет об истории. Как ни плох кайзеризм, это не фашизм, – произнес Мирон. – Я лежал в гвадалахарской глине и видел над собой свастику… Видел, видел!.. Я не могу принять ее за… иной знак только потому, что этого хочет мой брат!..
– Прости меня, Мирон, но ты… глуп.
Мирон выскочил из своего кресла, словно его выщелкнули оттуда курком-самовзводом.
– Я солдат, а ты сановник… Вот где правда!.. В жертву этой вашей тактике вы готовы принести самое святое… А я не приемлю этой вашей тактики и не дам вам поганить святое… Я солдат Гвадалахары и умру им. И потом, чем ты жертвуешь, подписывая… эту бумагу?.. А вот Сережка, что спит на дедовском диване, Сережка…
– Мирон, ты с ума сошел! – крикнул старший Бардин на сына. – Ты… положительно спятил!
Тишина, вызванная последней репликой Иоанна, точно затвердела. Непросто было ее разбить, если бы не дверной звонок.
– Господи, кого носит в этакую рань? – возопил Егор Иванович.
Но Иоанн удивился звонку меньше остальных. Не иначе, он ведал, кого носит в этакую рань. Он пошел отпирать дверь.
– Филипп!.. – подал голос Иоанн и тут же поправился: – Дядя Филипп!
Явился Филипп и, не обращая внимания на прочих, пошел к Егору.
– Здравствуй, милый… Вот узнал, что ты будешь, встал на часок раньше и сделал крюка… от своей Барабихи, – он, казалось бы, против воли Бардина распахнул короткие ручки и попытался заключить его в объятия, но, не справившись с могучей статью, оставил Егора в покое, улыбнулся, пошел в коридор. – Вот тебе… гостинца от моего Петеньки.
Он внес в комнату вещевой мешок и извлек оттуда здоровенную рыбину, завернутую в газету.
– Хороша… белорыбица, ой, хороша… угощайтесь!
Наступила тишина, она была, определенно, тверже той, которая предшествовала приходу Филиппа.
– Это… за что гостинец-то? – иронически усмехнулся Мирон, пододвигая свой стул к столу, на котором лежала рыбина, – ее запах был непобедим. – Не иначе… крестный подсобил Петьке прошибить дорогу в техникум?
Филипп захохотал, не тая голоса.
– Бери выше – на подготовительный… в институт!
– Нет, Филипп, ты это брось! – воспротивился Егор и вытер влажный лоб. – Если бы не сдал Петр, небось и Бардин ничего не сделал бы. Петр – парень еще тот, он и сам с усам…
– Петр… это верно, – слабо возразил Филипп, – но только я скажу тебе, Егор, что бы мы делали, если бы не ты! Нет, я верно говорю! Верно! Что ни говори, Егор, а ты один такой в бардинском доме! Ей-богу, один! – Никто не шевельнулся, он будто припечатал всех к стульям. – Ну, что… Или забирать мне рыбину?.. Вы все большие люди… замнаркомы там и разные… академики, а кто я? Вас разве удивишь белорыбицей-то. Вы и не такое видали, а? А мне она в диковинку, вот я и припер ее! Я-то человек маленький!
Бардин оглянулся. В дверях стоял Сережа со своим дружком Колей Тамбиевым. Видно, громовая тирада Мирона разбудила их.
– Вот тут у Тарле сказано, что Наполеон перед Ватерлоо… – заметил Сережа и протянул книгу отцу.
– Только тебя здесь с твоим Наполеоном и не хватало, – бросил в сердцах Егор и вышел из комнаты.
«…А вот Сережка, что спит на дедовском диване!..» – не шли из головы слова брата, когда поутру автомобиль Бардина покинул Ивантеевку. Сейчас Сережа спал рядом, и его худое тело, странно длинное (длиннее, чем ему надлежит быть), расслабленное сном, вздрагивало, когда машина замедляла ход. Нет, брат был неправ жестокой неправотой, и все-таки было в его словах нечто такое, что брало Бардина за душу. Все, что произошло сегодня ночью, своеобразно воплотилось для Егора Ивановича в судьбе сына. Чего греха таить, если события этой ночи обернутся для России огнем, то адово это пламя первым сожрет сына. Да, сожрет, не пощадит и его зеленых очей, и его смеха, такого безудержного и заливистого… И оттого, что эта простая истина встала вдруг в сознании Бардина так внезапно и так обнаженно, нечто ощутимо твердое возникло внутри и зажало дыхание. Зажало так прочно, что казалось, разогнешься и остановишь самое сердце. Вот так, согнувшись в три погибели, Бардин доехал до Москвы…
1
Этот пятиэтажный дом на Кузнецком мосту подлинно стоит утесом и был бы виден издалека, окажись попросторнее площадь.
Дом стоит на холме, который точнее было бы назвать высоким берегом Неглинки. Когда вы идете от Неглинной, сначала вы и не заметите, что взбираетесь на холм, так полог его склон. Говорят, вскоре после того, как Наркоминдел переехал на Кузнецкий, а квартира Чичерина оставалась в «Метрополе», Георгий Васильевич ходил на работу именно этой дорогой: пересекал Лубянский проезд у Малого театра и, дойдя по Петровке до Кузнецкого, начинал «восхождение».
Десять минут спорого шага, и ты в Наркоминделе даже раньше урочных девяти часов. В этом случае есть свой ориентир, как полагал Георгий Васильевич, безошибочный: в девять нарком начинал прием послов. Если посольской машины нет у подъезда, нет нужды извлекать часы из жилетного кармана – до девяти далеко. Больше того, можно не торопясь пересечь площадь и даже предаться воспоминаниям.
Кстати, сегодня утром Чичерину попала на глаза «Журналь де Женев». Белая гвардия все еще предает анафеме всех присных: «Красные эмиссары, помните урок Воровского!..»
Георгий Васильевич смотрит в глубь площади. Утреннее солнце высветило темную бронзу. Сейчас видно лицо Вацлава Вацлавовича, очень живое… Для говорящего Воровского характерны были эти паузы, которые, казалось, останавливали его речь, как удары колокола, при этом по лицу его точно пробегали токи тревожного волнения. Скульптор ухватил именно этот момент.
Где Георгий Васильевич видел Воровского последний раз? Ну, разумеется, весна двадцать второго года и милая, нетленно всемогущая, бессмертная Генуя!.. Воровский повел Чичерина по этой улочке, узкой и сумеречной, спускающейся к морю, смотреть генуэзское чудо – собор Сан-Лоренцо. Разговор возник, когда Чичерин и Воровский вышли на площадь Де Феррари. И обернувшись, Георгий Васильевич увидел Воровского. Он говорил о том, что истории неведомо, чтобы мир вот так раскалывался надвое, как он раскололся с Октябрем, неведомо, чтобы крепостной ров, заполненный водой, развалил землю надвое… Конечно, дипломатов можно и впредь именовать дипломатами, но если смотреть в корень, то нечто новое восприняла их древняя профессия. Впору взвить над головой белое полотнище и пошагать навстречу огню, как это делают парламентеры. Пощадит пуля – жить тебе и жить, не пощадит – вечная память солдату революции.
Чичерин смотрит в глубь площади: Воровский…
«Память… вечная. И вечно стоять тебе на Кузнецком мосту бессменным часовым, бессмертным часовым…»
Много лет спустя, вспоминая происшедшее, Егор Иванович убедил себя, что ощущение беды было в самом цвете неба, дымного, хотя и безоблачного, которое он увидел сквозь распахнутое окно, в шуме проходящего поезда – ветер дул от железной дороги и поезд гремел, немилосердно, тяжелый, маршрутный; в движении ветвей старой березы, которая росла за окном, – ветер свивал и пригибал их к земле. Именно это первое ощущение заставило его сделать в воскресное утро то, чего никогда он не делал: дотянуться до радиоприемника и включить его, а потом, затаив дыхание, прислушаться к хаосу звуков, зная, что сию секунду из их плазмы родится нечто такое, что он обречен услышать, услышать и никуда уже не упрятать.
Он выключил приемник и пошел из комнаты. Посреди столовой, в которую он заглянул, стояла жена, босая, простоволосая.
– Я все слышала, – сказала она.
– Что делать будем, Ксения?
Она замотала головой так, что ее седые волосы укрыли лицо.
– Сережа, Сережа… – произнесла она, не отводя волос с лица.
Он взглянул на часы – десять минут седьмого, поезда уже пошли.
– Ну что Сережка?.. – воспротивился он, воспротивился по инерции. – Где все, там и он, – сказал он в сердцах и, оглянувшись, осекся – в дверях стоял сын.
– Не война ли?..
– Война, Сережа…
Сын зябко ссутулился, провел ладонью от плеча до запястья – видно, кожа стала гусиной.
– Э-эх, не удастся… в этот раз на Алатау побывать…
Он оглядел родных, надеясь по привычке собрать улыбки, но молчание было ему в ответ, молчание хмурое.
– Это я могу тебе пообещать твердо, не удастся, – сказал Бардин.
Они сидели в столовой. Сидели и молчали.
– Я, пожалуй, поеду, – заторопился вдруг Бардин. – Не могу не поехать, – взглянул он на жену, та кивнула ему в знак согласия, осторожно кивнула, боясь этим кивком вспугнуть сына.
Бардин вышел на тропу, ведущую к станции, и, взглянув на небо, подивился тишине, которая лежала вокруг, радостной тишине неведенья. Где-то она пресечется?
Высоко над Ясенцами, над их мягко-зелеными холмами, над зеленью луга, над извивом реки взметнулась голубиная стая – кто-то сильной и доброй рукой пустил голубей в небо, приветствуя солнце, солнце воскресное…
Играла гармошка вразброс, напропалую – парни шли с гульбища.
Где-то в Перловке в вагон вошла женщина с корзиной, полной цыплят, и их гомон, неистребимо весенний, сопровождал Бардина до самой Москвы, а потом он услышал его на Ярославском вокзале, а еще позже, в метро… И гомон этот, казалось, должен был настраивать на веселый лад, а Бардин думал: «Как там сейчас Яков в своей степи?»
Еще с вокзала Бардин позвонил на Кузнецкий. В европейском никого не было, зато в отделе печати оказался Коля Тамбиев.
– Тихо, как никогда, ни одного звонка, в шесть смоюсь! – произнес он, смеясь, и Бардин понял: видно, он только что заступил, ничего не знает.
– Я сейчас буду у тебя, Николай… – сказал Бардин.
– Что-нибудь случилось? – реагировал он тотчас.
– Я буду, – ответил Егор Иванович, не обнаруживая желания продолжать разговор.
В те двадцать минут, которые потребовались Бардину, чтобы добраться от Ярославского вокзала до Кузнецкого, весть эта пришла и к Тамбиеву. Правда, у главного подъезда, выходящего на площадь, было пустынно, зато в глубине площади, рядом с памятником Воровскому (вход в отдел печати был там), стояло несколько автомашин, разнокалиберных и разномастных, – первая группка иностранных корреспондентов была уже в наркомате.
– Дежурите, товарищ Бардин? – спросил обычно немногословный офицер охраны – тоскливая тишина воскресного дня сделала и его разговорчивым.
– Дежурю, – бросил Бардин и устремился к лифту.
Егор Иванович никого не застал у себя. Впрочем, свежие окурки в пепельнице указывали точно, что дежурный был здесь только что.
Бардин позвонил в секретариат наркома. Ответил Котрубач, долговязый украинец, полысевший в двадцать пять лет, однако не утративший своего жизнелюбивого нрава.
– Ты, Егор? А я уже оборвал и твои телефоны. Бекетова вызывают в Кремль. Всю Москву перелопатил, еле отыскал у друзей где-то в Химках, – он перевел дух. – Прости, хлопче, ты у себя будешь? Включи радио в двенадцать, выступает нарком.
Бардин положил трубку. Зачем Бекетов вызван в Кремль, вот вопрос. Какая нужда в нем в этот трижды страдный день? Недостает его спокойной мудрости, его такта, его человеческого опыта или его английского языка? «Сжечь мост всегда успеете – не сжигайте мостов!» – это сказал Бекетов.
Что повлекло в Кремль Бекетова?
А Бардин думал: «Отец уже знает об этом? А как Мирон?.. Ему-то самим господом богом знать положено». Бардин представляет, какую ярость вызовет в нем эта новость, ярость на всех и, больно в этом признаться, на брата. «Вот… ваша мудрость-то!» А как Яков, как правильный Яков в своей степи? Кому-кому, а ему придется испить горюшка сполна. И вновь мысли обратились к сыну: «Сережка… Сережа… беда и радость моя!.. Вот Иринка – не то… Что девочке угрожает в ее четырнадцать лет?..» На какую-то минуту он забылся, только повторял безотчетно: «Четырнадцать… Четырнадцать…» Потом задумался: «Четырнадцать?.. Значит, взрослой она станет уже во время войны, долгой войны?»
И Бардин вспомнил ту ночь, ту августовскую ночь в ивантеевской квартире, и стычку с Бекетовым – сколько раз за эти два года вспоминал он спор с другом. «Худо ли, бедно ли, но, когда придет пора бить Гитлера, нашим союзником будет коварный Альбион…» – «Это не Черчилль?» – спросил тогда Егор. «Может, и Черчилль…» – «Но пойти на союз с Черчиллем… не риск ли?» – «Риск? Ну что ж, в каждом новом деле есть доля риска, но заставить врага революции, врага наисвирепейшего, которого, как это ни парадоксально, своеобразно вызвала на свет революция как своего антагониста, заставить этого врага работать на революцию – это и есть призвание дипломата-революционера…» – «Черчилль как спаситель… революции? Это что ж… милые шалости диалектики?» – «Если хочешь, диалектики…»
Помнится, в тот раз тирада Бекетова показалась Бардину фантастической. Но то, что в тот раз казалось фантастикой, сейчас выглядело реальным вполне. В самом деле, в такой ли мере несбыточным был сейчас союз с Черчиллем?.. Если спасение англосаксов в союзе с Россией, то почему Россия не может пойти на союз с англосаксами? Но, наверно, есть и третье решение, для Черчилля есть – спасти себя и попытаться отправить к праотцам и Гитлера, и Советскую Россию?.. Тогда что делать нам? Обрести дополнительную мощь в союзе с англосаксами? Но это уже призвание не столько армии, сколько дипломатии. Призвание? Да, не просто задача или даже миссия, а именно призвание, и, как каждое призвание, оно оправдано самой сутью дела, его предначертанием.
Но все это имеет смысл, если вал огня, который сейчас идет на Россию, не сметет ее, если Россия устоит. Как-то Яков сказал Егору: «Если я устою, у тебя, пожалуй, дело будет. Если протяну ноги, и ты протянешь вместе со мной…»
Егор Иванович взглянул на часы – двенадцать.
Бардин узнал голос Молотова и впервые за этот день, отмеренный длинными и тревожными часами, почувствовал, как размывается, обращается в прах надежда, которая еще несколько минут назад была жива в нем: «А вдруг это… незлобивая шутка судьбы, вдруг все это миф…» Нет, все твердо: война, война… И в какой уже раз Бардин подумал о Якове. Он воюет, старший из братьев Бардиных, уже воюет.
Все началось не сегодня утром, и не накануне, хотя накануне и было тревожно, а много раньше, может, в апреле, а может, в марте… Кажется, в марте Бардин услышал, что есть посольская депеша, вроде бы из Берлина: немцы начали массовую переброску войск с запада на восток. Потом эти данные, как передавали Бардину, подтвердила военная разведка. Потом разведка стран, находящихся в состоянии войны с Германией. Потом… Наверное, не было источника, который бы отверг эту версию, включая все германские, – немцы эти слухи не опровергали.
Признаться, когда в прошлую субботу Бардин прочел сообщение ТАСС, оно, это сообщение, оставило у него впечатление двойственное. Как отмечалось, текст был вручен германскому послу. Сообщение ТАСС, врученное послу иностранной державы? Случай почти беспрецедентный. Если сообщение имело характер «пробного шара» и призвано было установить намерения немецкой стороны, то ему должна была быть придана форма ноты. В этом случае, только в этом, советская страна могла рассчитывать на ответ немцев. Обратившись же к форме тассовского сообщения, мы как бы сознательно шли на то, что ответа может и не быть – никто не обязывает дипломатические инстанции отвечать на заявления телеграфного агентства, даже такого официального, как ТАСС. Больше того, никто не неволит посла принимать этот документ. Кстати, перспектива, что Шуленбург документа не примет, не исключалась. У этой проблемы был и иной аспект.
Придав ноте форму сообщения ТАСС, советская сторона адресовала его и собственному народу, а это дело нешуточное. Издавна сообщение ТАСС отождествлялось в сознании советских людей с точкой зрения правительства и никем не бралось под сомнение. Правда, в силах правительства было разъяснить истинное значение этого документа хотя бы армии. Однако, как сказал Егору Ивановичу Мирон Бардин, такого разъяснения не последовало. Но вот вопрос: в какой мере все аспекты этого шага учитывались советской стороной? Очевидно, учитывались. Каким образом? Бардин допускал, что советская сторона специально облекла ноту в столь необычную форму, чтобы показать немцам, а заодно и всему внешнему миру искренность своих намерений. Такой шаг, по убеждению Егора Ивановича, был отнюдь не настолько наивным, каким мог показаться на первый взгляд. Бардин уверен, что до того, как это решение было принято, все его стороны были исследованы. Советская сторона будто говорила этим документом: «Вы обвиняете нас в тайных намерениях, а мы торжественно заявляем о верности принципам мира. Вот документ, который недвусмысленно это подтверждает. Тот факт, что мы адресуем его своему народу, а заодно и армии, свидетельствует, что мы готовы следовать духу и букве этого документа».
А как повели себя немцы? Они не ответили на заявление ТАСС. Они не ответили на него, не желая дезориентировать свою армию, которая на всех парах готовилась к нападению. Тассовский документ даже не был напечатан немецкими газетами. Больше того, германская сторона ушла от ответа и тогда, когда этот вопрос был прямо поставлен перед нею в беседе Молотова с Шуленбургом. Кстати, был поставлен и другой вопрос: «В чем заключается недовольство Германии в отношении СССР, если таковое имеется?» В самой формуле вопроса Бардин усмотрел нечто беспрецедентное – никогда советская сторона не разговаривала в таких покорно-уступчивых тонах с эмиссарами Третьего рейха. «В чем заключается недовольство Германии в отношении СССР…» Никогда не разговаривала прежде и, так думает Бардин, никогда не будет разговаривать впредь… Со времени беседы Молотова с Шуленбургом прошло несколько часов, но их оказалось достаточно, чтобы советская сторона заговорила с фашизмом языком, каким она всегда говорила с фашизмом…
Но было в речи наркома и нечто иное – намек на союз с западным миром.
Бардин спустился в отдел печати и встретил Тамбиева. Похоже, что прямо из наркомата он предполагал выехать за город – на нем были светлый костюм и рубашка «апаш». Рубашка была лилейно-белой, жесткой от крахмала. Там, где твердый рубец воротника резал шею, кожа была заметно розоватой.
От весело-озорного настроения Тамбиева не осталось и следа.
– Гофман сообщил, что мы запросили у англичан визу для Бекетова…
Бардин едва не присвистнул. «Так вот почему Сергей затребован в Кремль – едет в Лондон!.. В каком качестве? Но так ли это важно? Главное – Сергей едет в Англию! Когда принято это решение, сегодня или вчера? Разумеется, сегодня! Когда ж ему быть принятым, этому решению, как не сегодня? А может, вчера?» Бардин поймал себя на мысли: ему очень хотелось, чтобы это решение было принято сегодня. Если сегодня, значит, оно состоялось в ответ на агрессию, значит, дала себя знать новая тенденция.
– Вы полагаете, что это важно, Егор Иванович? – спросил Тамбиев.
– Очень, Коля, – произнес он и подумал, что впервые назвал его так – именно так звал Тамбиева Сережка.
– Простите, Егор Иванович, но в нынешней обстановке, наверное, не просто добраться до британского берега? – спросил Тамбиев.
– Да, конечно, – согласился Бардин, но не успел уточнить свою мысль – из полутьмы коридора выплыл собственной персоной Гофман и, увидев Бардина, заметно просиял. Встреча с Егором Ивановичем явно отвечала его намерениям.
– Только что я говорил с коллегами, – произнес он, протягивая короткую и пухлую ладонь. – Не исключено, что сегодня выступит Черчилль и предложит России союз и помощь… – Он улыбнулся. – Даже не верится, что такое может произнести отпрыск Мальборо – вопреки логике всей своей жизни…
– В шестьдесят семь лет вопреки логике? – спросил Бардин.
– А как иначе понять, если такое скажет Черчилль?
– А по мне, из всех логичных шагов Черчилля этот шаг самый логичный, – заметил Бардин. – Но что означает для Черчилля союз с Россией?.. Вторжение на континент? – Бардин решил брать быка за рога.
Гофман помрачнел.
– Э-э-э… господин Бардин, господин Бардин! – Он даже попробовал поднять свой короткий палец. – Ну откуда мне знать, что означает для Черчилля союз с Россией? Вот господин Бекетов, который будет на днях в Лондоне… К тому же я… американский корреспондент.
– Тогда, как Америка?
– По-моему, Америка радуется, – мгновенно реагировал Гофман и испугался, откровенности своей испугался. – Вчера – страх, сегодня – радость, – уточнил он и, как показалось Бардину, был доволен, что вышел из положения.
Среди инкоров, аккредитованных в Москве, Гофман был отнюдь не новичком. Он приехал в Россию в середине тридцатых годов и осел здесь прочно. Причиной тому был не только русский язык Гофмана (в родительском доме Гарри всем языкам предпочитали русский, всем блюдам – щи с кулебякой, а праздники справляли по календарю московской патриархии, который привезла семья в свою калифорнийскую обитель в достопамятную осень 1892 года), но и русская его жена. Бардин видел ее однажды в посольском особняке французов на Якиманке. Было в ней что-то от русской богоматери, как изобразил ее Дионисий на своей знаменитой фреске в монастыре Ферапонта. Величаво круглоплечая и белолицая, она была хороша прелестью северянки.
Как можно было понять этого Гарри Гофмана?.. Далеко ли пойдет коварный Альбион в своем желании стать союзником России и что намерена делать Америка? Наверно, до тех пор, пока страх не сменился радостью, многое, а как теперь?.. Кстати, сфера отношений с Западом – дело армии или дипломатии?.. Где-то здесь лежит то большое, что призвана совершить дипломатия в великой войне.