Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 128 страниц)
24
Они ехали минут сорок по асфальтовой дороге, которая неярко светилась во многозвездной ночи. Потом сошли с машины и неширокой улицей вышли к белостенному особняку, а затем к саду-плантации, достаточно необычному даже для здешних мест. Сад был расположен на дне открытой шахты, служившей для добычи щебня. Выбрав щебень, шахту не засыпали, а высадили апельсиновые деревья.
Генералу Жардану, которому был предоставлен этот особняк, импонировало, что он может рассказать историю сада. Он повел гостей в конец сада. Идя впереди гостей и отводя ветви, полные апельсинов (несмотря на позднюю пору, деревья были обременены плодами), генерал рассказывал. История сводилась к тому, что хозяин белостенного особняка, итальянец, видел подобные плантации в Сицилии – они разбиты повсюду, где велись раскопки и старые штольни не сровнены с землей. Эти сады-погреба хороши тем, что там апельсины созревают много позже, чем на поверхности, – для тех, кто владеет этими плантациями, нет межсезонья.
Рассказ о сицилийском саде был хозяину очень нужен, чтобы наладить беседу. Нет, дело было не только в том, что каждому из русских гостей хозяин давал возможность обмолвиться словцом о саде-феномене, столь необычном для русского глаза, но и в том, что он позволил перебросить мост к главному.
– Как вам Африка? – спросил Жардан Бекетова. – Африканский зной – это почти столь же неприятно, как зимняя стужа, не так ли?
– Не совсем, господин генерал, – возразил Бекетов.
– Возможно, возможно… – согласился Жардан поспешно: первая попытка завязать разговор не имела успеха.
– Но для французов, марсельцев или тулонцев жара нипочем? – спросил Грабин – он полагал, что не все потеряно.
– Да, пожалуй… все от того, где ты родился! – нехотя отвечал генерал. – Я, например, родом из местечка, лежащего рядом с Каннами, – мне жара не в тягость, а вот генерал Жиро, хотя и прослужил половину жизни в колониальной Франции, нелегко переносит зной…
Вот и имя генерала Жиро названо! Неважно, что оно вызвало паузу, весьма долгую, главное – оно произнесено.
– Генерал служил в колониальных войсках?.. – продолжил Бекетов, ему хотелось, чтобы этот факт из биографии Жиро, пока что единственный в устах Жардана, был уточнен.
Но француз понял вопрос пространнее, захотел понять пространнее.
– Что скрывать, до того, как закончится война, Франция должна еще раз скрестить мечи с немцами, – произнес он и оглядел собеседников. Как ни локален был вопрос Бекетова, он, этот вопрос, давал генералу возможность сказать многое из того, что он хотел сказать сегодня вечером. – Хотите вина, нет, нет, не алжирского, а французского… – он засмеялся, махнул рукой. – Французы даже в Алжире стараются пить французские вина. Привычка? Может быть, может быть… Итак, скрестить мечи вновь… Это будет достаточно серьезно, много серьезнее, чем было… Кто поведет французов – вопрос не праздный, отнюдь… Поверьте, я не зависим в своем мнении и могу ответить на этот вопрос, не оглядываясь… К тому же я солдат, что дает мне некоторые козыри, так сказать… Кто поведет французов?
Он умолк – теперь он мог себе позволить это: первое звено разговора образовалось. Он молчал, разливая вино – оно было терпким и холодноватым, пилось легко, утоляя жажду. Несмотря на то что сицилийский сад был расположен на глубине не менее трех-четырех метров, там было сухо даже в вечернее время. Ваза, стоящая на столе, была полна винограда и яблок, крупных, ярко-белых, чем-то напоминающих белый налив. В этом мире цитрусовых яблоки были не так обычны.
– Тот, кто поведет французов, должен обладать качествами, которые позволили бы моим изверившимся соотечественникам сказать: я ему верю… – Нет, не вино, которое он пил, будто дегустируя, небольшими глотками, а азарт беседы разгорячил его: он раскраснелся.
Сергей Петрович готов был простить Грабину все его слабости – переводил он артистически. Бекетов, который шел к французскому от английского и знал его, как знают институтские профессора, не столько разговорно, сколько в чтении, полагал, что Аристарх Николаевич познавал язык в семье. Бекетов даже убедил себя в том, что знание французского в семье Грабина было преемственно и незримая ниточка вела из дней нынешних в глубину прошлого века, а может, даже века восемнадцатого, к далеким прадедам Грабина, которые могли быть и особами сиятельными… Непонятным было только одно: каким образом предки, передав своему далекому правнуку из века восемнадцатого в век двадцатый свои таланты в знании языков, непредвиденным образом забыли передать остальное?.. Но язык Аристарх Николаевич знал и обращался к нему не без удовольствия: тот самый элемент игры и импровизации, который, как казалось Бекетову, есть во французском в большей мере, чем в каком-либо ином языке, особенно был заметен, когда говорил Грабин.
– Это должен быть человек, которого Франция знает, – первое, – продолжал Жардан. – Именно знает, а это не так мало! Это должен быть солдат, да, солдат, ходивший в атаку на немцев и в ту войну и в эту… Иначе говоря, его должны знать и народ и армия… Я – солдат, и я понимаю: последнее обстоятельство – армия! – очень важно… Конечно, в нашей практике были случаи, когда министром вооруженных сил назначался человек в партикулярном платье, но это к добру не приводило!.. Итак, два требования, да и кандидатов, как мне представляется, два… Но на ком остановить выбор? По-моему, не обязательно произносить имена. Как вы полагаете?
Жардан прервал разговор, когда он коснулся сферы деликатной. Продолжать его было небезопасно, но необходимо… Не следовало забирать инициативу разговора из рук Жардана – пусть рассказ ведет он, пусть даже продолжает ставить вопросы. Казалось бы, начальная скорость его рассказу сообщена и остановка нежелательна. Остановишься и – рухнешь. Но он едва не остановился.
– Да, народ, но по нынешним временам народ вооруженный… – произнес Бекетов – он мог разрешить себе сделать такое замечание. Оно было не обнажено, это замечание, но все, что следовало сказать, в нем предполагалось.
– Вы хотите сказать, что судьбу Франции решит не только армия, но и народ, вооруженный народ? – переспросил Жардан – он пытался нащупать суть вопроса, и, кажется, ему это удалось. – А у вооруженного народа должен быть и соответствующий лидер? – произнес генерал. – Да, ядро вопроса сейчас было в его руках, он все понял. – А не думаете ли вы, что и для этой роли он не совсем подходит?.. – Видно, трудно было продолжать этот разговор, не называя имен. Казалось, Жардана вот-вот прорвет и он скажет: «Ну, разумеется, я говорю сейчас о де Голле… как прежде говорил о Жиро!» Но он зарекся называть имена и хотел довести этот разговор, не нарушив обета. – В самом деле, что в нынешних французских условиях есть вооруженный народ?.. Маки! А что есть маки?.. Коммунисты! Я не склонен умалять достоинств, которые столь явны: ну, например, интеллигентности и даже интеллекта, но в данном случае требуется иное… – Ему стоило труда произнести все это, не назвав имени, но он справился и с этой задачей.
– Непонятно, генерал, что требуется в данном случае? – спросил Бекетов: по мере того как разговор приближался к сути, напряжение росло.
Жардан допил свой бокал, и его щеки, казалось, восприняли цвет вина – они стали гранатово-бордовыми.
– Надо иметь большую фантазию, чем у меня, чтобы увидеть… профессора во главе маки… – не сказал, а пробормотал Жардан (он не без труда отыскал этот псевдоним: «профессор») и, оглянувшись на Бекетова, произнес поспешно: – Нет, нет, я не сказал, что генерал Жиро требует меньшей фантазии…
Он встал; вечерняя влага, идущая с моря, проникла и в сад – сейчас здесь было так же красиво, как в начале вечера, но уже не так уютно, – Жардан пригласил в дом, кстати, там был накрыт стол к ужину.
– Ну, я не раскрою никаких секретов, если скажу, что усадьба моих родителей была в нескольких километрах от родового дома де Голля, – произнес он, поднимаясь, и, как это было несколько раньше, ссутулившись, пошел через апельсиновый сад. – Наши отцы были дружны и выбирали будущее сыновьям, советуясь друг с другом. Я скажу больше: пробовали даже дружить мы, но характеры!.. – он засмеялся так громко, что казалось, плоды в сицилийском саду качнулись.
– Всего лишь характеры? – спросил Бекетов.
– Да, именно характеры, и это немало, – ответил Жардан.
Он остановился – до особняка оставалось метров пятнадцать, и, хотя ночь была совершенно безлунна, белые стены в разрывах деревьев были медово-туманны, как на ночных пейзажах Куинджи.
– Не знаю, был ли брошен жребий или нет, но дело уже дошло до рукопашной – полетели головы!.. – вымолвил генерал – он продолжал стоять, давая понять, что разговор не окончен. – Упаси господи попасть в эту мясорубку даже в нашем скромном положении солдат! – он произнес последнюю фразу не без воодушевления – видно, он запасся ею, этой фразой. В самом деле, если есть шансы отстоять позиции Жиро, он готов обратиться к доводам действенным; если эти доводы недостаточны, он готов мигом превратиться из политика, влияющего на дела страны, в солдата. О, это перевоплощение всесильно – оно, казалось, было способно спасти даже Дарлана, будь тот чуть-чуть прозорливее. – Это как раз тот случай, когда казнь не истребляет и не устрашает, а родит новых… Они повсюду со своими пистолетами! – он зябко повел плечами, обернулся, не померещилось ли ему, что из апельсиновой полутьмы целится убийца Дарлана?
«Нет, наверно, не только характеры разделяют сторонников де Голля и Жиро сегодня, – думал Бекетов на обратном пути, когда машина неслась к городу. – Но то, что характеры обрели значение, которого они в принципиальном споре никогда не имели, свидетельствует, что разногласия существенны…»
25
Русское радио сообщало военные новости в одиннадцать по московскому времени. Как ни тяжел был минувший день, все, кто бодрствовал в посольстве, собрались к Шошину – его «Филиппс» был безотказен, как, впрочем, и сам Степан Степанович. Ну, разумеется, рациональный Шошин слушал радио, не прекращая работы: правил гранки, читал вечерние газеты, конечно же записывал все значительное, что передавало радио Москвы, записывал лаконично: название места, дату, реже – формулу, которой определено главное событие. Ему было легко заниматься вторым делом, так как он не тратил сил на восприятие новости, как бы значительна она ни была. Шошин всего лишь вздыхал да, пожалуй, быстрее, чем обычно, выкуривал очередную папиросу, устилая обильным пеплом лежащий перед ним лист бумаги, на котором характерным шошинским почерком, разумеется «полупечатным» с такими четкими «р» и «т», вдруг было выписано: «Ростов-Дон».
Бекетову стоило труда дослушать радиосообщение – он оставил Шошина, направился в дальний конец коридора, где была рабочая комнатка Екатерины – она не возвращалась домой раньше мужа.
– Ты слыхала? Наши Ростов взяли! – крикнул он ей с порога, увидев, что, взобравшись на стул, она пытается дотянуться до форточки и закрыть ее.
– Ты бы подождал, пока я сойду со стула, – произнесла она едва слышно, и ее рука остановилась.
– Закрывай, я помогу тебе сойти, – устремился он к ней и, так и не дождавшись, пока она захлопнет форточку, подхватил ее, вдруг подивившись, как она легка. Да, с той заповедной поры, когда где-то у Шлиссельбурга, а может, у Стрельни он, перебираясь через ручей, взял ее на руки, маленькую, неожиданно невесомую девочку – ей было тогда шестнадцать с половиной, – он не поднимал ее и не помнил, как она легка.
Его точно кто-то толкнул под сердце – стало невыносимо жаль ее. Сразу подумалось, как ей было худо, когда, оставшись одна-одинешенька, она коротала свое житье-бытье на Остоженке, как жила на свои двести граммов черного хлеба и на соевом масле, как уходила в щели и подвалы, подхватив сына и голубое байковое одеяло, как скиталась по подвалам соседних домов, а когда бомбежка застигала ее в городе, спускалась в ближайшую станцию метро, а потом шла по шпалам от Белорусского до Калужской и дивилась, много раз дивилась, как долог был этот путь. Все это вспомнил Бекетов сейчас, и так сжалось сердце, что, казалось, не выпрямиться, не повести плечом, не шевельнуть пальцем.
А потом они сидели рядом, неожиданно окаменевшие, и она говорила:
– Ну, уж теперь Ростова не отобьют, не отобьют!.. Сорок третий не сорок второй!.. – Она умолкла, но с места не сдвинулась – хотела додумать нелегкую свою думу. – Доживу я до такого времени, чтобы слово мое было услышано и обращено в дело? «Я, Екатерина Бекетова, сорока шести лет от роду, свидетельствую…»
– Что же ты засвидетельствуешь?
– Что засвидетельствую?.. – Она склонила голову, точно мысль, явившаяся сию минуту, сделала ее голову тяжелой. – Слушай меня… В августе сорок первого, когда «хейнкели» приходили в Москву как на дежурство, а я весь день ждала этого часа и думала, как уберегу своего ребенка, в один из этих августовских дней, а вернее, вечеров мы ушли с Игорем на станцию метро… Там еще стояли эти койки деревянные, на которой мать, если она не больше меня, могла уместиться со своим детенышем. И вот в эту ночь я услышала разговор, который помню и теперь. В вопросе, который задала девочка матери, было что-то не просто ребячье, а ученическое, но ученическое с немалым смыслом, – видно, накануне об этом шла речь в школе. Девочка спросила: «Нет, не сейчас, мама, а после победы, что будет для тебя хорошим и что плохим?» Не помню, что ответила мать, но это, наверно, не важно: в сорок первом было до победы много дальше, чем сегодня. Мне запомнился вопрос девочки, возможно, потому, что я услышала его в ту ночь, а быть может, и не только поэтому. Даже наверняка не только поэтому – сущность того, что есть наша тревога сегодня и, может, завтра, я вижу в этих словах.
– Наша тревога и наша забота: победа? – спросил Бекетов.
– Победа будет, а вот за победой… что за победой?
– А что за победой? – спросил он.
– Что за победой? – повторила она. – Человек.
Он смолчал: Екатерина!.. Вот итог ее раздумий.
– Человек?
– Да, человек… – подтвердила она. – То большое, что он призван сделать в этом мире, что хотел сообщить всей сути его наш учитель… Я хочу подчеркнуть это: наш учитель…
Бекетов чувствовал, как волнение, необоримое, овладевает и им: что-то насущное ему почудилось в том, что она сказала сейчас, – был в ней этот совершенный инструментик, который безошибочно вел ее к существу.
– Ты сказала: призван сделать?
– Да, именно призван, Сережа. – Его внимание было и ей приятно, она смягчилась, а это, наверно, сейчас было для нее важно, так как дало большую уверенность в себе, а следовательно, большую свободу мысли. – Как я понимаю это призвание, Сережа?.. В дни Октября наш человек отважился на великое: изменить сам климат земли, подвигнуть людей к свободе… Создал Республику Советов – то был первый день творения. Одержал победу в войне – по мне, это и есть вторая заря… А что есть день третий? Ты со мной можешь не согласиться, но вот что я думаю… День третий – это сама наша страна, как о ней мечтали предтечи революции. Помнишь у поэта: «…и трижды, которое будет!» Прости меня, но Октябрь совершился, Октябрь совершается, да, да, создав страну, которую задумали эти самые предтечи, мы и совершаем Октябрь. Но кто создаст эту страну, если не человек? Поэтому нет у нас тревоги большей: человек!.. Его зрелость, а следовательно, сознание, его интеллект, его жизненный и профессиональный опыт, его способность к труду… Поэтому на первый вопрос: «Что будет для тебя, мама, хорошим?» – я отвечаю: «Способность сделать человека Человеком». Можешь со мной не согласиться, но знатными людьми послевоенной поры должны быть те, кто воспитывает человека и в самом широком смысле этого слова могут быть названы педагогами, будь то школьный преподаватель, библиотекарь, университетский профессор, райкомовский лектор, выступающий перед массами… Да, да, я не побоялась бы из людей убежденных и талантливых создать институт ораторов, идущих к народу с большевистским словом и поднимающих народ… Вот моя мысль: реальная ценность нашего человека, количество драгоценного металла, которое в нем есть, если за этот драгоценный металл принять его человеческую чистоту и его верность нашим принципам, должно быть таким, чтобы это соответствовало самому смыслу того, что есть Советский Человек…
Он взглянул на жену и изумился: вдохновение, которое сейчас владело Екатериной, помогло ей прогнать и усталость и хандру. Совершилось чудо: к ней вернулась молодость.
– Но ты этого человека не создашь, Екатерина, не победив плохого… – заметил Сергей Петрович. – Кстати, об этом плохом и шла речь… во второй части вопроса.
– Ты хочешь знать, что я имею в виду, разумея плохое? – спросила Екатерина воинственно. – Изволь!.. Не хочу быть прорицательницей, но есть грибок, я наблюдала его рост даже после войны гражданской… Это страсть, бешеная страсть к накопительству, которая убивает и сознание, и душу, не говоря уже об интеллекте, ибо что есть накопительство, как не эгоизм, который пожирает все живое… Да, первым гибнет тот, кто продал душу дьяволу накопительства: как говорил наш институтский профессор, есть алтарь, где гражданин превращается в обывателя – однажды и навечно, это алтарь собственнической страсти. Это превращение тем более заразительно, что оно поощряется иллюзией: человек гибнет, не сознавая этого, больше того, чем он ближе к роковой черте, тем у него большее ощущение, что он живет лучше…
– Погоди, с какой стати ты заговорила обо всем этом? – усмехнулся он. – Немцы еще на нашей земле, да насущно ли это для нас?
– Насущно, как насущно все, что относится к победе, – ответила она.
– Ты считаешь, что это имеет отношение к победе?
– Самое прямое.
…Человек рядом с тобой, и нет человека неизведаннее, думал он. Было в ней что-то шошинское, жестоко-привередливое, неудовлетворенное, взывающее к совести и ответственности… Ничто не могло смирить ее беспокойства, утишить ее тревоги. Ей нельзя было отказать в знании жизни – этот музей, под невысокими потолками которого скрещивались пути тысяч, явил ей такие тайники нашей жизни, какие и Бекетову были неведомы, хотя Сергей Петрович жизнь знал… Остальное в самой природе человека: ей казалось, что даже в Бекетове, вопреки всем его бедам, жило нечто усыпляющее его зоркость, остроту его гражданского зрения. А сказав себе это, она вечно была начеку, сделав своим призванием вот эту тревогу и эту неудовлетворенность. Наверно, ограничив себя этими пределами, она в какой-то мере лишила себя радости жизни… Пафосом ее земного существования были отрицательные эмоции, а на этих эмоциях человек жить не может – природа требовала иного. С жадностью, которая была свойственна ее натуре, она обращалась к музыке, радость была там… На ее рабочем столе всегда была стопка вырезок с программами симфонической музыки – она шла на концерт, как на богослужение, и возвращалась просветленной… Она должна была нести в себе эту музыку и все жаловалась на то, что «музыка в ней источилась» и ее не хватает до следующего концерта… И тогда она начинала рыться в газетах, отыскивая программу нового концерта, и стопка вырезок на ее рабочем столе росла. Как приметил Бекетов, вернувшись с концерта, она чуть-чуть сторонилась Сергея Петровича: она была не от мира сего. Она говорила, что музыка помогает ей уйти в себя и послушать свои мысли. Послушать мысли?.. Она всегда была с ним откровенной, но он мог и не знать, какие токи пронзали ее, когда она уходила в себя, какие слова шептали ее губы, что у нее было на сердце… В ней жил вечный порыв к самоусовершенствованию… Была в ней еще одна страсть, с каждым новым днем ее жизни в Лондоне все более явная: язык… Ей нравилось учить язык, больше того, это ей доставляло удовольствие. Было нечто общее между ее увлечением музыкой и изучением языка. Она даже убедила себя в том, что в самой природе того, что являли собой музыка и язык, была некая нерасторжимость: обширность самого предмета, богатство и непредвзятость нюансов, дававших удовлетворение чувству… Иногда язык ей казался музыкой, правда, не столько его физическое звучание, сколько многосложность его внутренних ходов, то, что можно назвать сутью языка, его смыслом…
26
Эндрю Смит, книгоиздатель с Пиккадилли, устроил выставку книжной гравюры, пригласив на вернисаж Михайлова и Бекетова.
Михайлов попросил Бекетова представлять у Смита советское Посольство.
– Не уклоняйтесь от контакта со Смитом да скажите о вашем впечатлении, – сказал Михайлов, напутствуя Сергея Петровича. – Личное впечатление может все изменить…
Предприимчивый Смит созвал на вернисаж много гостей.
Еще у подъезда Сергей Петрович обратил внимание на стадо «роллс-ройсов», дремлющих под охраной молодых людей в штатском, – верный признак, что дом осчастливлен посещением лиц не просто привилегированных, а достаточно официальных. Опытному глазу многое может рассказать гардероб, но в данном случае, кроме большого количества конфедераток, что указывало на присутствие в доме польских военных, Бекетов так ничего и не обнаружил, хотя должен был обнаружить больше – количество «роллс-ройсов», окруженных людьми в штатском, указывало на это достаточно определенно.
Бекетов разделся и, вступив в заповедные пределы выставочного зала и по привычке разыскав взглядом хозяйку и хозяина, был немало изумлен, увидев рядом с ними Идена. Наверно, смятение, которое охватило в это время Бекетова, заметила хозяйка – она оставила именитого гостя и пошла к Сергею Петровичу.
– Вы, конечно, знакомы с господином Антони Иденом, господин Бекетов? – сказала она, приветствуя Сергея Петровича, и в знак особой приязни протянула ему сначала одну, а вслед за этим вторую руку.
Выставка представляла работы художников, которых книжный дом Эндрю Смита привлекал к иллюстрированию своих изданий. Видно, это был достаточно широкий круг мастеров графики – экспозиция была большой и, кстати говоря, хорошо организованной; Смит решил эту задачу в духе своего издательства: если и был тут расчет, то он нелегко обнаруживался – убеждала добротность того, что показал на выставке Смит. Это прежде всего относилось к работам, иллюстрирующим английскую классику. Не обойдена была и классика мировая, при этом (и тут как раз Смит выдавал себя) особенно полно русская… Не без влияния издательства, представленная на выставке графика была чуть-чуть академической, хотя это могло быть определено и подлинниками. Академизм держал художников в известных рамках, это, можно было подумать, мешало графикам обнаружить свою манеру и делало работы чуть-чуть однообразными. Такому ценителю современных школ в изобразительном искусстве, каким считал себя Иден, это, очевидно, было особенно заметно. Так или иначе, а выставка получилась интересной и по именам графиков, и по уровню мастерства, доставив всем, кто откликнулся на приглашение издательского дома, много радости.
Для Идена выставка была событием отнюдь не протокольным – его действительно интересовала графика… Он подолгу останавливался у каждой работы, стараясь рассмотреть ее в разных ракурсах, досадуя, поднимал глаза к рефлекторам, полагая, что они слишком резки и огрубляют рисунок. Он затратил на осмотр выставки больше времени, чем остальные посетители, хотя и не очень был щедр на комментарии, обратив внимание на две-три черно-белые картины. Именно черно-белые, и это было неожиданно, так как англичанин коллекционировал работы импрессионистов и ценил в художнике колориста. Внимание Идена к выставленным работам польстило хозяину, он представил ему и Бекетову некоторых художников, а затем, улучив минуту, пригласил английского и русского гостей в синюю комнату, заметив, что там зажжен камин и есть некрепкое вино.
Только дальтоник мог назвать комнату, в которую хозяин привел своих гостей, синей – она была лиловой, больше того, сиренево-лиловой. Иден предложил русскому гостю расположиться у камина.
– За Сталинградом последует Северная Африка, – сразу начал Иден.
– В этом смысл Касабланки, господин министр? – спросил Сергей Петрович.
– Да, мне кажется, в этом, – согласился Иден.
– Но ведь уже февраль, господин министр, – возразил Бекетов. – Насколько мне известно, Африка приурочена к февралю?
Иден положил руки на колени, – казалось, блики, что легли от камина, впитались в кожу – она розовела.
– Да существенно ли смещение в несколько месяцев? – спросил Иден. – Как свидетельствуют стратеги, важно, чтобы удар следовал за ударом…
– Ну, если говорить о стратегах, то они утверждают несколько иное…
– Что именно?
– Они полагают, что нет для врага положения страшнее того, когда на него обрушиваются удары одновременно… В этом случае враг лишается возможности перебрасывать силы с фронта на фронт…
– Вы хотите сказать: Сталинград и Африка должны были возникнуть одновременно?..
– В этом случае, господин министр, враг испытал бы такой удар, какой он наверняка не испытает в иных обстоятельствах… Или вы полагаете, что враг исчерпал себя? Он недостаточно силен?
– Нет, он силен, но лишен возможности питать один фронт за счет другого… – произнес Иден и тут же заметил: – Так говорят военные.
– Наши военные говорят обратное, – заметил Бекетов. – И у меня нет оснований им не верить.
Иден испытал неловкость – его положение в этом единоборстве было тяжелым. Казалось, нужен был довод, спасительный, чтобы выйти из положения, нельзя было заканчивать разговор, не найдя этого довода.
– Нет, в этом есть нечто парадоксальное, господин Бекетов!.. – Он не торопясь снял с колена руку, протянул, сжав и разжав кулак, точно натягивая перчатку. – Если верить вам, то получается, что английская армия заинтересована в том, чтобы до того, как она пойдет в атаку, немцы имели бы достаточно времени перебросить в Африку резервы и укрепить свои порядки…
Вот он, праздно-картинный Иден! Не так уж он празден, если способен обратиться в трудную минуту к такому доводу!
– Как всегда, англичане верят своей разведке. Господин министр полагает: переброска немецких войск на восток возможна, в обратном направлении – нет?
– Квадратура круга! – заметил Иден – ему было удобно закончить разговор этой фразой. – Как в шахматах: «патовая» ситуация, которая не сулит ни одной из сторон победы… Ну что ж, бывает и так.
Он встал, давая понять, что хотел бы поставить в беседе точку.
Иден уехал.
Что хочешь, то и думай: Иден явился на вернисаж для того, чтобы посмотреть книжную графику или чтобы уединиться с кем-нибудь из приглашенных русских в синей комнате и сказать то, что он успел сказать Бекетову?
Это загадка, но загадка и… для понимания Эндрю Смита. Кстати, вот он, собственной персоной. Миссис Эндрю Смит в сравнении с мужем – чудо природы: и рост, и стать, и манеры, а уж голос!.. А что можно сказать о мистере Смите? Даже не рыжий, а какой-то рыже-сивый, и эта рыжеватость распространилась и на глаза. И весь он – круглый, красный, едва ли не киселеобразный. Да и в говоре у него эта киселеобразность: слова обмякли и расползлись, того гляди потекут… Непонятно только одно: откуда эта железность в планах и делах?
– Мистер Бекетов, я знаю, что вы не хотите передавать русские книги в одни руки, даже в такие верные, как эти, – он не без труда нашел это определение «верные» и в доказательство протянул Сергею Петровичу руки-помидоры. – Нет, я не требую от вас ответа на мой вопрос. Я сказал вам об этом, чтобы вы знали, что и я над этим думаю. Благодарю вас за посещение и хочу вас видеть у себя и впредь…
Миссис Эндрю Смит, стоящая рядом с мужем, улыбнулась Сергею Петровичу, точно давая этим понять, что она присоединяется к приглашению.
Нельзя сказать, что встреча с Эндрю Смитом и его супругой позволила Сергею Петровичу составить определенное впечатление о книгоиздательском деле и супружеской чете Смит, – возвратившись с вернисажа, Бекетов сказал об этом послу.
Бекетов был разбужен в восьмом часу: Лондон сотрясался от колокольного звона. В этом звоне, торопливом, сбивчивом, была, как показалось Сергею Петровичу, радость… Точно захмелевший звонарь, у которого силы вдруг прибыло, пустился на своей заоблачной колоколенке в пляс, и звонкоголосая медь, как могла, поспевала за ним.
– Что там такое, Игорек? – спросил Бекетов сына, который, покончив с утренней яичницей, укладывал книги в ранец.
– Мама сказала: победа в Тунисе…
Бекетов сбросил одеяло, встал. Значит, в Тунисе? Пожалуй, первая крупная победа англичан на суше… Не та ли, которая в равной мере была необходима и командованию и войскам перед вторжением? Только так, только так… Иначе какой смысл в этом колокольном звоне, откровенно ликующем, почти пасхальном?