355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Кузнецкий мост (1-3 части) » Текст книги (страница 19)
Кузнецкий мост (1-3 части)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:36

Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 128 страниц)

37

Где-то на исходе одиннадцатого по Кузнецкому идет первый ночной патруль. Точно само военное время отбивает секунды на больших часах, шаг размеренно весом. Так могут идти люди, облеченные правом. Да и то сказать, сейчас они в ночи военной первое начальство – любого могут остановить.

– Пропуск? – вспыхивает фонарик и гаснет. – Можете идти. – Видно, солдат с фронта – фонарик с моторчиком, трофейный, слышно, как он жужжит в ночи.

Патруль прошел. Тишина, почтительная тишина. Обитатели Кузнецкого, что несут свою полуночную вахту у домов, затаили дыхание.

– Гитлер грозится открыть шлюзы на Москве-реке, так, чтобы и холм кремлевский ушел под воду…

– Мало ли какие глупости говорит Гитлер, надо ли повторять это, товарищ?

– Я молчу.

И опять тихо. Только слышно, как идет патруль в ночи, где-то на Неглинной он сейчас, а может, уже на Петровке. Истинно, железным его шагом само военное время отбивает ритм…

В наркомате паковали архивы. Камины министерства, нетопленные с сотворения мира, неожиданно ожили. Трубы, заросшие паутиной и пылью, отказывались пропускать дым. Многослойные облака стояли в кабинетах.

Бардин не без любопытства наблюдал за сподвижниками по отделу. Вот когда сказываются характеры! Вологжанин вопреки дыму и пеплу сидел за письменным столом в белоснежной сорочке, в урочный час ел свой бутерброд, как обычно, был спокойно-рассудителен, сохраняя самообладание, и работал за троих. Кузнецова норовила заманить Бардина в угол поукромнее и, роняя слезы из глаз и носа (она плакала легко), вопрошала: «Что будет, что будет?»

Из Наркоминдела на Курский вокзал уже шли грузовики, там стоял под парами специальный состав на Куйбышев. Приходили наркоминдельцы, ушедшие в ополчение, обязательно в сопровождении кого-то из однополчан. Были эти однополчане один колоритнее другого: длинноволосый гример из Малого – его шевелюры на три парика хватит, молотобоец с автозавода, приземистый, с лиловыми ногтями (маленько задел кувалдой), студент ИФЛИ в ковбойке и квадратных очках – он пришел с подружкой, однако подружку оставил у памятника Воровскому и, осекаясь на полуслове, подбегал к окну и смотрел вниз: как она там? А однажды пришел седой человек в опорках, на его выцветшей гимнастерке поперек груди были точно отпечатаны темно-зеленые полосы, видно, гимнастерка выцвела, когда ее еще украшали чонгарские нашивки. Человек погрузил на полковую полуторку пять мешков с войлоком, отблагодарил наркоминдельских хозяйственников за щедрость и уехал почти счастливый: «Теперь медсанбат с подушками…» Кто-то спросил: «Однако не щедр Наркоминдел, чего так?» Оказывается, человеком в выцветшей гимнастерке и солдатских опорках был посол Аралов. В прошлом посол, нынче начштаба полка, доброволец Красной Армии. «А коли посол, мог бы попросить что-нибудь и потяжелее войлока. Хрусталь, например, знатную бронзу, фарфор – не грех солдатам хлебнуть чайку и из фарфора! Все одно эшелон, стоящий под парами, не поднимет всех наркоминдельских сокровищ…» – «Он от этого войлока на седьмом небе, посол Аралов!.. А что ему твой хрусталь, его вместо подушки не положишь – жестко!»

Далеко за полночь, когда в длинных наркоминдельских коридорах стихли шаги и даже Вологжанина сморил сон, Егор Иванович раскрыл дверцы канцелярского шкафа, в котором Августа берегла старые бумаги. На пол упала синяя картонка, заполненная скорописью и удостоверенная круглой печатью. Бардин подумал, что синяя картонка была мандатом времен революции, а оказалось, что это письмо, а печать приложена к нему, чтобы удостоверить написанное. А содержание письма было значительным, что действительно нуждалось в подтверждении. Письмо сообщало, что на Волге в жестоком бою погиб Николай Маркин. Егор Иванович ощутил, как у него сдавило сердце. Вот как скрестились твои пути тернистые, время. Маркин, легендарный Маркин… Тот, кто первым явился в российское Министерство иностранных дел и возгласил власть революции. Тот, кто первым произнес это счастливо-бедовое «Ключи на стол!» и этим дал понять старым обитателям Дворцовой: «Точка, ваше время истекло, господа…» Тот, что проник в тайнопись дипломатии царской и расшифровал договоры, хранившиеся в железных комнатах… И вот синяя картонка с извещением о смерти героя. Как ни скупа картонка, а уразуметь можно: Маркин погиб, командуя военным судном в неравном бою с береговой артиллерией. Если быть точным, то эта артиллерия, укрепившаяся на волжских берегах, расстреляла Маркина вместе с его кораблем. Да погибали когда-нибудь так дипломаты?

Бардину позвонила Ольга.

– Приезжай, Ксении плохо…

Он просил объяснить, что такое, но ответ был не многим пространнее:

– Очень плохо.

Бардин сумел приехать в Ясенцы лишь в одиннадцатом часу вечера и издали заметил дымок над трубой бардинской обители. В доме не спали. Ему открыла Ольга.

– Что так поздно? Я бы легла, да вот белье поставила…

Она впустила его, но в дом не вошла, дав понять, что хочет говорить с ним.

– Плохо, что ли? – спросил Бардин. Они стояли сейчас в темных сенцах. Ольга держала руки у груди, и они дышали жарким и добрым дыханием.

– Все из-за этой бомбы, что упала позавчера на ларь москательный… Осветило, как днем! Вот ей и стало худо: сердце стиснуло и держало до утра, – произнесла она горячим шепотом. – Какая там эвакуация – ее в соседнюю комнату не перенесешь!

– Спит она?

– Спит, слава богу. Положила рядом Иришку и уснула.

Они прошли на кухню.

– Ты ел? У меня есть синенькие с перцем! По-моему, ты любишь, а?

– Ленька любил с перцем. Там у них на Кавказе все с полымем, – произнес Бардин ненароком. Он вспомнил, что Алексей, муж Ольги, действительно любил синенькие.

– Да, Алексей… – сказала она.

Он ел, как всегда, с аппетитом. Она сидела у окна, устремив на него свои затянутые дымкой глазищи. Он глядел на нее время от времени, и она казалась ему дочерью дремучего бора, бог весть как появившейся в их доме. Было в ее глазах, похожих на отстоявшуюся в лесных бочагах воду, в разлатых бровях, в самой коже ее лица, не тускнеющей в своей яркой смуглости даже за длинную московскую зиму, было в ней что-то неожиданно дикое, нездешнее. Да и нравом она была под стать зеленым глазищам и неубранным бровям – необузданно лихая, больше похожая на мальчишку, все рвалась свалить Егора с ног. И еще подумал Егор в тот вечер, глядя на Ольгу: вот две сестры, Ксения и Ольга, а как разнолики… Для Ксении ее знатная родня была чем-то живым, что она чуяла в крови своей. Егор мог застать ее стоящей перед старинным гобеленом (Ксения говорила на старинный манер «гобылен») и пытающейся распознать в затейливой вязи линий нечто такое, что, казалось, ушло безвозвратно. Иногда Ксения извлекала бог знает откуда железный ларец, усыпанный самоцветами, и, вздыхая, открывала его. Некогда все это в семье Ксении звалось, наверно, фамильными драгоценностями, но сейчас вызывало жалость… Да, было чуть-чуть жаль тех далеких людей, которым эти милые пустяки могли доставлять радость. Именно пустяки: часы, сделанные в форме ореха, обрывки коралловых бус, скрепленные золотом, обломок броши, золотая запонка. Все непривычной формы, не похожее на то, что было миром сегодняшних вещей, что видел Егор каждый день. Однажды она, стыдясь, показала Егору столовую ложку… «Взгляни, вот как выглядела наша монограмма, – произнесла она, робея и волнуясь. – Ты только взгляни, монограмма!» Время источило серебро, от ложки осталась половина. Егор смотрел на ложку, и ему виделся далекий предок Ксении, старик с подагрическим румянцем, не очень опрятный и жадный, который истер песочным языком серебро, пощадив разве только монограмму… Где-то в заветном углу ее платяного шкафа хранилось бальное платье прабабушки. Она могла вдруг облачиться в это платье и пройти из одного конца квартиры в другой, робко кокетливая и недоступная, странно похожая на свою прародительницу, портрет которой Егор видел в альбоме, заключенном в плюшевый переплет, кажется тоже доставшийся от прабабки. «Ой, бабушка Ядвига была вертихвостка. Дед был ее третьим мужем», – говорила Ксения не без восторга, но сама была иной: Егор – он был для нее «свет в окне».

Одним словом, Ксения была шляхтянкой, для которой Речь Посполитая была отнюдь не отвлеченным понятием, а вот Ольга… Она закончила свой садоводческий, мечтала переселить помидоры с грядок на ветви и получить многолетнее томатное дерево. Она работала и споро, и красиво, работала для себя. Главное, что это ей доставляло радость, остальное не в счет. Егор не раз наблюдал, как, вооружившись садовыми ножницами, она охорашивала деревья. Там, где она прошла, деревья точно выпрямлялись, обретая рост и стройность. Ей было приятно подать к завтраку садовую землянику, диковинно крупную, еще хранящую прохладу земли, или встать до зари и, играючи, окопать все деревья сада. Она являлась из сада румяная, с рассыпавшимися волосами… Ксения, которая в сестре души не чаяла, любила усадить ее рядом и расчесать ее «непокорные»… Все гребешки в доме давно были без зубьев, однако эта операция продолжалась вновь и вновь и сопровождалась смехом, когда из первозданной тьмы Ольгиных волос вместе с зубьями гребня извлекались сухие яблоневые листья, смолистая сосновая хвоя и даже обрывки бересты… В доме Ольгу звали «наша Оля», любили, жалели и боялись прежде всего ее железных объятий, при этом Егор боялся больше всех. Сказать, что сестры были разными, не все сказать. Они были людьми разного мира, среды неодинаковой, быть может, непохожего корня. То, что волновало Ксению, не трогало Ольгу, было ей чуждо в такой мере, что казалось неправдоподобным, что их вызвала к жизни одна мать. Егор нередко задумывался над этим, однако найти ответ было нелегко. Впрочем, был один ответ, для Егора убедительный: Ольга была младше Ксении лет на семь, на те самые семь лет, в течение которых свершилась революция… Это и явилось той межой, которая разделила жизнь одной и другой в такой мере, что казалось, они выросли в разных семьях.

Бардин ел свои синенькие и в какой раз думал о судьбе сестер, Ксении и Ольги. А Ольга смотрела на Бардина и говорила, что Иришка выросла из платьев, всех своих платьев и, если бы у Ольги дошли руки, она бы перешила ей свои. Прошлой ночью, когда бомба угодила в москательный, в кухне высыпались стекла, и она призвала кривого Николая с того конца Ясенцев, чтобы он вставил окна. Он вставил одно окно и, получив поллитра, запил, запил и пропал. Еще она говорила, что соорудила посылку для Сережки, однако не успела обшить ее мешковиной, вот обошьет и отправит.

Бардин слушал ее, и ему чудилась в этом нехитром рассказе Ольги Ксенина интонация. Никогда Ольга не была похожа на Ксению, а вот сейчас похожа, думал Бардин. И еще думал: почему она так похожа на Ксению сегодня, именно сегодня? Не оттого ли, что все сказанное Ольгой Бардин слышал прежде от жены и привык слышать от жены? Да, дело не только в Ольге, но и в нем, Бардине. Почему он говорит с нею о делах, в сущности, не самых важных, покорно говорит? В иную минуту Бардин остановил бы ее на полуслове, а сейчас слушает с такой робкой внимательностью, какой у Бардина отродясь не было.

– Повезешь Ксению за Урал? – спросил он.

– Я-то готова, да ей будет нелегко, – ответила она уклончиво и печально посмотрела на Бардина. Печь остывала, но все так же были обнажены руки Ольги, все так же бежали наперегонки от плеч к запястью семь ее родинок, мал мала меньше.

– Не доедет?

Она закрыла глаза, долго сидела так, не шелохнувшись, точно углубившаяся в свою думу, на веки веков тайную.

– Может и не доехать, – наконец ответила она.

А потом они сидели у Ксении и Егор говорил:

– Надо ехать, ехать, пока не поздно…

А Ксения молчала, только смотрела в упор. Он знал, он помнил по тем юношеским годам, когда видел ее глаза у самых своих глаз, видел: они только кажутся серыми, а на самом деле зеленые.

– С кем ехать? – наконец спросила она. – С тобой, Ольга?

– Да, с Ольгой, – подхватил он. – С кем же ехать, как не с ней? Она дала мне слово.

– А почему тебе не поехать с нами?

Бардин ждал этого вопроса. Он, этот вопрос, был в ее взгляде. Она живет в ином мире, то, что для него очевидно, ей надо еще постичь.

Пойми, как я могу просить об этом сейчас! Ну только представь, как?.. Должна быть у меня какая-то совесть?.. Никто не просит – я буду просить. Никому и в голову не приходит просить. Ты только подумай: Москва горит, немцы в двух шагах от Химок. К тому же ты представляешь, что будет, если все начнут упрашивать отпустить их с женами?

– Не просят потому, что все здоровы. Разве я просила бы, если бы была здорова?

Лучше было бы и не начинать этот разговор. Ну что ей сказать? Нет, в самом деле, что ей сказать? Вот и Ольга смотрит с укором, и для нее все сомнения Ксении убедительны. Видно, надо сказать о Стокгольме, не должен говорить, нет права, а надо, иначе ее не убедишь.

– Может статься, что завтра я должен буду лететь бог знает куда.

Она отвела глаза, устремила их в никелированное «яблоко» на спинке кровати, спросила не Егора, а этот ком никелированного железа:

– Куда?

У него лопнуло терпение:

– Да мало ли куда? В Стокгольм!

Она не сводила глаз с «яблока».

– Значит, меня… умирать за Урал, а сам в Стокгольм?

Он взглянул на Ксению. Господи, как она его сейчас ненавидела! Что он может сказать к тому, что уже сказал?

– Ты, ты совесть имеешь, в конце концов? – спросил он тихо. Тише, чем хотел бы. – Пойми, горит Москва! Подумай не только о себе… Ну, подумай! Ты… – Он задыхался, его большое тело точно взбухло, оно будто не умещалось в комнате. Он опрокинул столик, пепельница покатилась по полу, подпрыгивая. Не поднимая ее, он вышел из комнаты. – В восемь придет машина, будьте готовы! – крикнул он уже со двора, однако, закрывая калитку, подумал: «Надо ли было так резко? Может, и в самом деле «умирать за Урал»?.. Не надо, не надо!.. Да уж что теперь делать?»

Ночью он приехал на Казанский вокзал. В кромешной тьме, сталкиваясь с такими же, как он, и тщетно пытаясь разминуться, переползая под вагонами едва ли не на четвереньках, перебегая через площадки и вспоминая нечистую силу во всех ее видах, Бардин отыскал наркоминдельский эшелон и в дальнем купе третьего вагона Ксению с Ольгой и Иришкой.

– Ну вот теперь у меня отлегло, – сказал он, чтобы что-то сказать, и поцеловал во тьме холодную руку Ксении. – Придет день, и мы вновь соберемся в Ясенцах, все соберемся… – Он выпустил руку жены и, беспомощно смятенный, напрочь незрячий, стал искать Иришку. – Где ты, Ирина? Ну, отзовись. – Он тронул ладонью губы дочери. Они были тверды и немы. – Ты что же приумолкла? – Он вновь приник к руке Ксении – она, эта рука, была непривычно легкой и непобедимо студеной. – Ну, дайте хоть взглянуть на вас… Вы это или не вы? – молвил он и повел зажженной спичкой во тьме. Ксения уткнулась лицом в угол, а Иришка стрельнула из тьмы немигающими глазами, которые показались ему белыми.

– Жестокое время! – проговорила Ксения. – Жестокое, жестокое…

А потом он стоял в тамбуре с Ольгой и говорил ей, сжимая ее большую, ощутимо нагруженную руку:

– Вся надежда на тебя, Ольга! Была бы моя тетка Ефросинья рядом, сказала бы: «Тебя нам господь послал!..»

А Ольга вдруг ринулась к нему из тьмы, обвив руками, ткнулась горячим лицом в грудь, а потом вдруг заплакала по-бабьи голосисто, в три крика. Бардин не знал, что она способна так плакать…

38

Поздно вечером Бардин просил разыскать Кузнецову. Она явилась уже в двенадцатом часу.

– Егорушка Иваныч, этак вы меня могли и не застать – второй эшелон уходит утром…

– Да, утром, но только не на восток, а на запад…

Ее глаза повлажнели, она улыбнулась и тут же заплакала.

– На западе немцы, Егорушка Иванович.

– В Стокгольм летим, голубушка. – Она была, пожалуй, единственной, кого он называл так. Ее это и настораживало, и воодушевляло – что вкладывает Егор Иванович в это «голубушка»?

На какой-то миг слезы точно запеклись в ее глазах: она не знала, радоваться ей или плакать.

– До Стокгольма ли сейчас, Егорушка Иванович?

– Именно до Стокгольма.

Она сникла.

– Погодите, но я все погрузила. Мой гардероб…

– Бог с ним, с гардеробом, пусть едет за Урал.

– Нет, Егорушка Иванович, нет.

Бардина взорвало:

– Не нет, а да! Вот вам два часа на сборы.

– Погодите, почему только два часа, когда до утра еще пропасть времени?

– Сколько вам надо?

– Ну, часов пять…

– Валяйте. В четыре будьте здесь!

Ее точно волной смыло – только хлопнула дверь, выходящая в коридор, да застучала по паркету штукатурка…

Когда поднялся бардинский самолет и вначале лег курсом на восток, а потом, набрав высоту и развернувшись, взял на запад, Егор Иванович сидел у иллюминатора. Как ни силен был мороз на высоте и густы снеговые тучи, Бардин видел в ослепительно ярком свете луны неоглядные просторы, забеленные студеным дыханием ноября, ярко-черные полосы лесов, синие реки, высвеченные луной, города на берегах рек, как и леса, черные, без единого огонька, и неистовство закипающего боя, несмотря на пять тысяч метров, отделяющих самолет от земли, грозного. Бардин знал: там, внизу, на бескрайней равнине, скованной дыханием зимы, Россия пошла в свое первое наступление на немца, пошла рывком, пытаясь смести врага напором армий, прибывших из прикаспийских степей, из неоглядного Зауралья, со всех краев державы… В самом накапливании этих армий, которое велось одновременно с боем на изматывание, было нечто исконно русское: вначале отнять силу, а потом смять… Наступление только-только начиналось, еще неизвестно, как оно могло повернуться и какой конец ждал его, еще тревога, а может быть, неуверенность владели сердцами: а не скопил ли немец по примеру наших в тылу своих наступающих армий резервную армию, способную на контрудар ответить еще большим ударом?.. Однако решение состоялось и армии пошли в наступление, наступление, которое могло быть большим или меньшим в этой войне, но должно быть по-своему решающим. И, глядя на сине-белую равнину, которая все еще расстилалась под самолетом, Бардин думал: не явится ли эта зимняя одиссея новым подвигом России? И еще думал Егор Иванович: где-то там, на просторном поле, высветленном лунным сиянием, на берегу озера, что сейчас вспыхнуло посреди снегового поля, или у обочины дороги, которая рассекла негустой лес надвое, должен быть и Сережка… Бардин не знал, как он там, но казалось, огонь всех пулеметов скрестился на нем, и губительное артиллерийское пламя шло на него, на Сергея, и удар танковых пушек, беспощадно прицельный, всех пушек, сколько их было на фронте, обратился против Сергея… И было бесконечно горько от сознания: сын в адовом огне, а ты забрался высоко-высоко и смотришь, как там казнят сына, смотришь и не пытаешься помочь… И вновь вспомнились слова Ксении: «Кинься в ноги Воскобойникову, умоли, пусть убережет Сережку…» Однако не просто совладать с тем, что идет на тебя стеной! Большая победа в войне – избавление от сатаны для тебя и для Сережки. Для Сережки! И все то, что ты делаешь, служит этому. И эта ночь в твоей жизни, и этот полет через линии фронтов, и все, что тебя ожидает завтра…

Он вспомнил Коллонтай, какой видел ее последний раз. Это было немногим больше года назад в том же Стокгольме, на все той же Виллагатан, где Бардину предстоит быть теперь. Только что был подписан мир с финнами. Все в ее кабинете напоминало век девятнадцатый: книжный шкаф с медной по полированному дереву отделкой, бювар с нарядным тиснением, кресло с цветной подушкой, фотографии близких и самой Александры Михайловны, некоторые в старомодных овальных рамах, и ваза с цветами рядом с чернильницей. Цветы здесь не вянут, всегда свежие. Несмотря на позднюю пору (был октябрь, с сизым туманом и моросящим дождем), в вазе, стоящей на столе, лилии были нетускнеющими. Видно, Александра Михайловна любила эти цветы. «Шведы знают, что Москва заинтересована чрезвычайно в том, чтобы шведский нейтралитет не был нарушен», – произнесла Коллонтай. «Шведы сказали вам это?» – спросил Бардин. «Да, шведский премьер, с которым я говорила позавчера, при этом в выражениях достаточно определенных: «Дружба с Советским Союзом является основной опорой Швеции…» – «Это задача для нас и на завтра?..» – спросил Бардин, он хотел этот разговор довести до конца. «На завтра?.. – повторила его вопрос она. – Нет, на завтра… больше: сберечь нейтралитет Швеции и удержать финнов…» Она была прозорлива, Александра Михайловна, она видела из своего стокгольмского далека, как повернутся события через год: шведский нейтралитет сберечь удалось, однако финны в войне…

«Но у вас есть умение говорить с финнами, Александра Михайловна, даже в обстоятельствах чрезвычайных весьма», – заметил Бардин, он имел в виду недавние переговоры с Финляндией о мире, к которым Коллонтай была причастна. Она встала и, подойдя к шкафу, на котором стояла фотография отца, отодвинула ее от края. «Если это произойдет, иного выхода нет…» – сказала Александра Михайловна. Бардин понял ее слова так: «Если финны все-таки выступят, очевидно, задача изменится: сберечь шведский нейтралитет, убедить финнов выйти из войны…» Разумеется, задача могла выглядеть и иначе: сберечь нейтралитет Швеции и склонить ее присоединиться к союзникам. Но Александра Михайловна не обманывалась, вряд ли это было реально. А может быть, и все остальное было не очень реально, по крайней мере сегодня, ведь немцы придвинулись к самым стенам Москвы, того гляди враг взберется на Поклонную гору…

И Бардин вновь стал думать о нашем наступлении: «В самом деле, не новая ли зимняя одиссея началась на российских просторах?»

…Бардин и Кузнецова были на Виллагатан в девятом часу.

– Александра Михайловна у себя? – спросил Егор Иванович первого секретаря, который встречал их на аэродроме.

– Да, разумеется, – ответил он. – Наверно, уже сделала гимнастику и работает. Как принято в Стокгольме, она начинает рано: в девять у нее уже могут быть посетители…

Действительно, Коллонтай уже принимала, однако, узнав о приезде Бардина, вышла ему навстречу. На ней было темное платье, отделанное мехом. Она любила темные платья – она была светлой, и темные платья ей очень шли.

– Я вас помню, – произнесла она и протянула руку. – Только что лондонское радио сообщило, что наши войска отбили Клин. Для вас это не новость?

– Новость, Александра Михайловна.

Она увидела Кузнецову, которая, смутившись, отступила к двери, и поклонилась ей.

– Вас я тоже помню. Не вы ли помогали мне разыскать этот кабинет на четвертом этаже Наркоминдела, в котором читали прессу послы?

– Я, Александра Михайловна.

– Вот видите, узнала.

– Спасибо.

– Узнала, узнала, – улыбнулась Коллонтай, а Бардин сказал себе: у нее улыбка какая-то ласково-сановная. В этом она не виновата, это от долгого обращения с людьми, которые смотрели на нее снизу вверх.

Они поднялись этажом выше, где были приготовлены для них комнаты, а Кузнецова все повторяла:

– Ах, какая женщина!

Бардин рассмеялся.

– Нет, это я должен говорить: «Ах, какая женщина!»

Еще в тот приезд в Стокгольм Егор Иванович обратил внимание, как добротно был поставлен этот дом, как он был налажен. Даже в нынешнее нелегкое время в самом ритме жизни, в котором жил этот дом, была спокойная целесообразность. Только и слышалось: «Александpa Михайловна хотела бы…», «Александра Михайловна просила…» Именно так мог сказать и дежурный по посольству, и советник, и шофер, и глава торгового представительства, и радетельная повариха-кормилица.

И еще Бардин в тот раз приметил, а сейчас готов был подтвердить: была в Коллонтай светоносность, редкая способность излучать радость, и отблеск этого света лежал на всех, кто имел отношение к дому. Впрочем, в облике дома сегодня угадывалось и такое, чего тогда не было и быть не могло, – он жил по законам военного времени. Да, посреди стокгольмского благополучия, которое так характерно для страны, полтора столетия не ведавшей войны, был дом, живший по законам самой свирепой из войн. Казалось, что камни дома обрели чувствительность кожи, так они воспринимали температуру времени. Маленькая антенна на крыше посольства была обращена на восток. Каждый раз, когда события на востоке достигали своего апогея, окна дома на Виллагатан будто накалялись добела, и требовалось время, и немалое, чтобы пламя смирилось – свет в окнах посольства словно и не гас… У посольства был свой замеряющий температуру событий термометр, чуткий и безошибочно точный, – скромный посольский бюллетень. Наверно, в городе, где выходят три десятка ежедневных газет, отпечатанных на лучшей в мире газетной бумаге, добротно иллюстрированных, многостраничных, вряд ли может быть услышан слабый голос скромного посольского издания, камерного, по виду любительского… Оказывается, может! Тысяча экземпляров бюллетеня мгновенно расходилась в Стокгольме. Срочная стокгольмская почта, посыльный, специальный министерский курьер, посольский нарочный – все средства связи большого города, способные донести пакет с известием, безусловно, заслуживающим внимания, приходили в движение… И пакет доставлялся по адресу: видный писатель, генерал в отставке, пишущий ежедневные обзоры военных действий для шведского агентства, бургомистр Стокгольма, давний друг Советов, редакция большой столичной газеты, депутат парламента, Общество друзей СССР – содружество бессребреников, в глазах одних – безнадежных чудаков, в глазах других – благородных энтузиастов, всемогущий суверен шведского королевства, ассоциация медиков. У бюллетеня крепкие крылья – советское посольство. Именно крепкие – посольство, во главе которого Коллонтай. Полушутя-полусерьезно бюллетень зовут в Стокгольме «Голос Коллонтай». Что-то было и в самой Коллонтай от ее посольского издания: вера и храбрость и еще раз храбрость… Те пятнадцать лет, в течение которых Коллонтай представляла СССР в Швеции, были годами сложными: война с Финляндией, советско-германский договор, потом вторая война с финнами. Не каждому послу под силу такое, а тут еще посол-женщина, как известно, до Коллонтай женщины в послах не значились!.. Нужен был авторитет Александры Михайловны, чтобы совладать с задачей. У нее был дар: она умела обращать то, что зовется авторитетом, на пользу делу, которому служила.

…В одиннадцать Бардин был у Коллонтай. Его встретила молодая женщина, одетая с подчеркнутой тщательностью (белая, тонкого шелка блузка, несмотря на свирепый мороз за окном, темная юбка, длинная), и попросила подождать, обнаружив в говоре легкий шведский акцент. «Видно, добрая подружка Александры Михайловны, – подумал Бардин. – Сподвижница ее скандинавских странствий и деяний».

Егор Иванович ждал минут пять. Дверь кабинета открылась, и вышел человек в куртке, украшенной крупными медными пуговицами. В приемной кроме Егора Ивановича было несколько человек, однако человек в куртке безошибочно угадал в группе лиц, находившихся в этот момент в приемной, Бардина и поклонился так, будто просил извинения, при этом его выбритое и, несмотря на заметный слой пудры, сизое лицо расплылось в улыбке.

– Вы приметили человека, который только что был у меня? – спросила Александра Михайловна, когда Бардин вошел в кабинет. – Блистательный актер… – Она назвала имя. Когда англичане высадились в Архангельске, присоединился к ним, участвовал в боях, был нами взят в плен и возвращен в Швецию чуть ли не по приказу Ленина. – Она взглянула на стол, и Бардин увидел белый конверт, как показалось Егору Ивановичу, вскрытый, и на нем перстень с крупным квадратным камнем. – Вот принес и написал: «От антифашиста».

– А насчет Архангельска не упомянул?

– Так и сказал: «Я знаю вас, поэтому и верю в ваш антифашизм…» – заметила Александра Михайловна.

– «Я знаю вас» – это Архангельск? – спросил Бардин.

– По-моему, да, – согласилась она.

Коллонтай вызвала секретаря. Вошла молодая женщина в белой блузке.

– Он бедняк из бедняков. Это для него сокровище, – сказала женщина, взглянув на перстень.

– Он приехал специально? – спросила Коллонтай.

– Да, звонил до этого из Гетеборга дважды, – ответила женщина и вышла.

– Никогда не думала, что будет так: несут кто что может, – заметила Коллонтай. – Кремневое ружье, с какими войска Карла шли на Петра, медицинский инструментарий, старинный ковер работы древних персидских мастеров, вещь красивая и явно уникальная, коллекцию монет, по всему, редкую, тысячу американских долларов, греческие амфоры, добытые при раскопках древнего храма на Балканах… Одним словом, вещи неожиданные, но, по всему, ценные. Именно в неожиданности их смысл – если человек принес амфоры, значит, у него, кроме них, ничего нет стоящего, значит, он, как тот актер, которого вы встретили, человек отнюдь не состоятельный. – На улице точно смерклось, день пасмурный. Александра Михайловна встала и пошла к двери, чтобы включить свет. – Вот что интересно: они все больше понимают, как справедлива наша война. – Она зажгла свет, и дерево под окном, обнаженное, облитое осенним дождем, заискрилось, точно каменное.

– Вопреки участию финнов понимают? – спросил Бардин.

– Представьте, вопреки, – сказала она и пошла к столу. – В Швеции начинают понимать, финнам не надо было ввязываться, это не их война…

– Но финны, финны догадываются, что шведы думают сегодня таким образом?

– По-моему, догадываются.

– И продолжают воевать? Будут продолжать?

– Очевидно, до тех пор, пока не возникнет новое Бородино.

– Это что значит? Пока у врагов России не рухнут последние надежды на победу?

– Не только. Пока финны не почувствуют, что могут выйти из войны, не опасаясь немецкой кары.

– Мера зависимости?

Вначале, я так думаю, они были зависимы меньше, сейчас больше.

– Это можно сказать и о Швеции, Александра Михайловна?

– Да, к великому сожалению, то, что мы называем шведским нейтралитетом, утрачивается и может оказаться на ущербе.

– Вы хотите сказать, нейтралитет есть величина отнюдь не постоянная?

– Именно.

– А вот как немцы навязывают свою волю? В Финляндии есть войска, но в Швеции их нет…

– Швеция тоже берется изнутри, при этом была атакована раньше Финляндии, даже раньше Норвегии с Данией.

– Каким образом?

– Я называю это десантом коммивояжеров! (Вон как, коммивояжеров! – подумал Бардин. – Наверно, это слово характерно для Коллонтай. Оно, это слово, было модным в начале века.) Упал десант с неба, как все десанты сегодня. Тысячи немцев, которые вошли в страну, пользуясь всеми ее дверьми и, пожалуй, окнами. Вы слыхали песенку Герхарда, ну, известного здешнего актера, о троянском коне, очень злую? Она об этих немцах. Никогда их не было в Швеции так много, как сегодня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю