Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 89 (всего у книги 128 страниц)
22
В Москву явился Бухман и тут же позвонил Бардину.
– Вы обедали? Я просил накрыть стол в номере, приезжайте.
Подобно многим своим соотечественникам, Бухман облюбовал «Националь». Видно, действует старое правило: когда под боком посольство, и чужой город греет.
Бардин подивился виду Бухмана – на Эдди был костюм офицера американской пехоты: брюки цвета хаки навыпуск, стянутые у самых щиколоток манжетами; как манжетой, но неизмеримо большей, была стянута на объемистом животе Эдди форменная куртка. Бухман вышагивал крупно, поскрипывая огромными башмаками. Да и в лице Эдди Бухмана произошли изменения заметные: то ли смугло-красный отсвет кожи тому причиной, то ли полубаки, неожиданно рыжеватые и вьющиеся, но в лице появилась строговатость и даже мужественность, какой прежде не было.
– Я не удивлюсь, Эдди, если завтра узнаю, что в составе первых десантных полков вы высадились в Гавре или Шербуре…
Бухман расхохотался, видно, и смех его претерпел изменения, он стал кругло-раскатистым, мужским – гах-гах-гах! Американцу льстили слова Бардина.
– Мне говорят друзья: Эдди, чем ваша жизнь отличается сегодня от жизни офицера действующей армии, если большую часть времени вы в военном самолете? Я подумал: и вправду, чем отличается?.. Одним словом, не хочу быть больше штатской крысой. И потом, сегодня женщины любят военных – гах-гах-гах-гах!
Нет, поистине достойны удивления метаморфозы, происходящие с людьми. Да Бухман ли это? Куда делся серо-зеленый цвет лица, и спазмы сердца, и одышка?
– Погодите, где ваши хвори? – настаивал Бардин. – И как это произошло?
И вновь Бухман загрохотал и забухал этим своим «гах-гах-гах».
– А я однажды сказал себе: «Я здоров» – и стал здоров… Нет, нет, я сейчас вам докажу… Что будем пить? Водку можно?..
Бухман заказал к обеду все русское: щи, мясо с грибами, пирог с яблоками, а на закуску селедку. Не столь уж изысканны яства, но все доброе, всего вдоволь – весной сорок четвертого «Националь» уже кормил хорошо.
Бухман пил охотно, подзадоривая Бардина:
– Вы русский, вам нельзя от меня отставать…
Американец пил и набирал настроения, он точно готовил себя и гостя к разговору, который неясно маячил впереди.
– Человек должен иметь стимул, иначе… зачем жить? – вдруг произнес Бухман и размял плечи; как заметил Егор Иванович, он это делал теперь время от времени.
– Как понять «иметь стимул»? – спросил Бардин.
– Такой вопрос может задать только русский!.. – едва ли не возликовал Бухман – своим вопросом Бардин и изумил, и обрадовал его. – Какой стимул в наше время является истинно стимулом? Нет, действительно, какой?..
– Ну, написать книгу, например, стать доктором наук, совершить открытие… – пояснил Егор Иванович. Спасибо русской водке, без нее бедолага Бухман, пожалуй, не решился бы на этот разговор, а у разговора есть цель, любопытная, подумал Егор Иванович.
– Это все производное, понимаете, производное! – воскликнул Бухман воодушевленно. – Чтобы написать книгу, стать доктором, совершить открытие, необходима основа… Понимаете, основа!
– Верно, основа! – согласился Бардин. – Нужны знания – вот основа!..
И вновь бухманово «гах-гах-гах» пошло гулять по комнате.
– Значит, нужны знания, так? Знания?
– А что?
– Вот я и сказал: так может думать только русский… Нужно быть богатым, именно!..
Бардин приумолк: значит, богатым? Богатым? Вот он, американский либерал, каким явила его жизнь. Именно либерал, да еще в форме солдата великой антифашистской войны, кстати, либерал не из худших. Богатым?..
– Вы смущены, господин Бардин? – спросил Бухман, сам испытывая немалое стеснение.
– Да, немного, – признался Егор Иванович. Они помолчали – не просто было найти продолжение этому разговору. – А если небогат, но талантлив, господин Бухман? – Да, Егор Иванович назвал американского приятеля «господин Бухман» – разговор как-то сам по себе стал более официальным.
– Ничего не получится… – Он подумал; видно, хотел быть честным в этом ответе, сказал и проверил себя. – Иногда получается, но редко, так редко, как будто бы этого и не было…
Они перестали пить – водка не шла, она точно потеряла вкус.
– Как понять «богатым»… – это страсть или расчет? – Бардин сделал усилие улыбнуться. – Я хочу сказать, от сердца или от ума?
– Иначе говоря, вас интересует, хочу ли я быть богатым? Хочу, разумеется. Это для вас неожиданно?
Бардин вздохнул, разговор становился чреватым опасностями – оступишься, и все пойдет прахом.
– Неожиданно…
– Разрешите спросить, почему?
Ну, вот они и подобрались к главному: почему?
– Господин Бухман, встреча с вами была для меня событием, – произнес Егор Иванович, сдерживая волнение. Все, что он намеревался сейчас сказать, было значительным для его отношений с американцем. – В том, что есть современная Америка, для меня самое важное – это господин Гарри Гопкинс. Я не имел возможности близко знать его, но судьбе угодно было подарить мне встречу с вами. Нет, вы не смейтесь, я готов повторить: судьбе угодно было именно подарить. Буду откровенен, мне были интересны не только вы, но и те, кто стоял за вами и кого вы помогли мне понять… Наверно, в нашем возрасте и в нашем положении пристало смотреть на людей и оценивать их трезво. Так вот, есть понятие «линкольновская Америка», и для меня эту Америку олицетворяет господин Гопкинс. Теперь я хочу задать вопрос, однако прошу понять меня правильно, я бы не спрашивал вот так прямо, если бы не питал уважение к вам… Итак, среди тех больших и малых задач, которые ставит перед собой господин Гопкинс в жизни, есть эта?
– Какая? Стать богатым?
– Да… стать богатым. Есть?
Бухман встал и пошел к окну, где стояло мягкое кресло; его башмаки, только что такие громогласные, потеряли голос.
– Ведь богатство богатству рознь, – откликнулся он, обосновавшись в кресле. – Богатство можно нажить бесчестно и богатство можно нажить честно…
– Простите, но в том богатстве, о котором говорим мы, честность участвует?..
Бухман закурил, видно, он вложил в раскуривание большую энергию, чем того требовала сигара; дым, густо-сизый, заволок американца, из дыма, как из стога, торчали только рыжие баки.
– Ну, предположим, я приобрел дело, торговое… – произнес он, как бы рассуждая сам с собой. – Это, простите, форма эксплуатации?
– Пожалуй.
– И поэтому безнравственно?
– Мне так кажется.
Бухман молча попыхивал сигарой – как же он далеко ушел сейчас от этого своего «гах-гах-гах».
– Если говорить о Гопкинсе… – наконец произнес Бухман, речь вернулась к нему не без труда. – Он уже сделал карьеру, и у него нет необходимости быть Морганом. Гарри, если говорить откровенно, белая ворона, и я могу на него не походить, оставаясь между тем человеком честным…
– А если бы… не сделал карьеру?..
– Именно Гопкинс?
– Да, Гопкинс.
Бухман вдруг засмеялся нехрабрым смехом человека, для которого разговор становится неловким.
– Вы хотите спросить: «В этом различие между вами и Гопкинсом?» Угадал я?
– Допускаю.
– И еще вы хотите спросить: «Если наше отношение к частному предпринимательству и собственности столь различно, не конъюнктурен ли наш союз?» Хотите спросить?
– Возможно…
– Вот мой ответ, господин Бардин. Есть область, где наши интересы сближаются, – забота о послевоенной поре, поре, надеюсь, долгой, когда нам придется жить вместе… – Он вдруг вернулся к столу и, взяв бутылку с водкой, вынес ее к окну, за которым заметно померк и без того неяркий апрельский день. – Могу я надеяться, господин Бардин, что этот разговор не отразится на нашей дружбе?
– Несомненно, господин Бухман…
– Ну, тогда я полагаю, что у нас есть повод выпить…
– Да, конечно…
Бардин поднялся к Пушкинской площади, предполагая добраться до большого дома на Кузнецком бульварами и Варсонофьевским – его нелегкой мысли необходимо было расстояние. Он не думал, что Бухман сегодня кривил душой, хотя, если бы американец мог предугадать реакцию Бардина, он, возможно, повел бы разговор иначе. В мире птиц с едва не сажисто-черным оперением Гопкинс действительно выглядит птицей светлой, но натуру Бухмана это может и не объяснить. Допустив, что в природе существует американский либерал, да, тот самый американский либерал, который сегодня за дружбу с Россией, мы тем не менее должны признать, что Бухман к этому либералу ближе, чем Гопкинс. А коли ближе, то его, Бухмана, не надо идеализировать, как, впрочем, нет необходимости идеализировать и Гопкинса. Он по сути своей буржуа, этот либерал, хотя нередко и буржуа в перспективе. Он хочет быть богатым, этот либерал, и это надо видеть. Мешает ли это его дружбе с Россией? Возможно, и нет, хотя иметь в виду это надо, постоянно иметь в виду. Но вот вопрос: зачем приехал Бухман в Россию? Не затем же, чтобы сказать, где кончается Гопкинс и начинается он, Бухман? Но для этого дорога бульварами, которую выбрал Бардин, пожалуй, коротка – ответ, который стремился отыскать Егор Иванович, лежит дальше, много дальше.
23
Бардин вернулся домой, когда Ольга уже спала. Егор Иванович не без печали заметил: с тех пор как она связала свою судьбу с Баковкой, она ложилась до того, как муж вернется, и покидала дом задолго до того, как он встанет. Как ни крути, но сбылось худшее.
Егор Иванович пошел на Сережкину половину, которую с некоторых пор обжила Ирина, и был немало изумлен, что дочери нет. Он оглядел комнату и едва ли не рядом с собой увидел платяной шкаф Ксении с резной дверцей. Он подумал, что никогда не видел этот шкаф здесь, и должен был признаться, что не был дома вечность. На столе, придавленное увядшим яблоком, лежало начатое письмо. Была бы Ирина рядом, быть может, не взглянул бы, а тут сама тревога повлекла к письму. Первая же фраза ошеломила: «Мальчишка – не серьезно, мужчина – серьезно». Да Ирина ли это? Взял письмо, повертел. Она. Когда же она доросла до этих слов и ее ли это слова? А если ее, то не могли же они возникнуть в ней внезапно, сложились с возрастом, вызрели? С возрастом? А сколько ей? Семнадцать. Чтобы ты их не преуменьшил, эти семнадцать, надо, чтобы тебе было столько же. Однако тебе семнадцать уже не будет, я следовательно, не суждено тебе ее понять. В письме нет обращения, кому оно? Не тому же мальчику с сивым хохолком, который прибегал на Калужскую с Шаболовки, сын технолога или заводского инженера. У мальчика был тщательно зачесанный вихорок, видно, прежде чем расчесать его, этот вихорок, мальчик смачивал его, там, где прошла расческа, были видны бороздки. То ли оттого, что мальчик был светел, то ли оттого, что он был не очень могуч в плечах, Егору Ивановичу почудилось, что он много младше Ирины. «Небось однокашник? – осторожно спросил тогда Бардин дочь. – Сидите на одной парте?» Она внимательно посмотрела на отца, все поняла. «Ты думаешь, что он младше меня? – спросила она, ее печальные глаза смотрели храбро. – Он старше… на три с половиной месяца…» – «Подсчитали?» – нашелся Бардин. Пожалуй, если бы не нашелся, дело было худо. Не этому ли мальчику с чубчиком адресовано письмо? Если ему, то какой смысл она вкладывала в слова о мальчишке и мужчине? Он опустился в кресло. Только сейчас он заметил, с какой тщательностью все вокруг было выскоблено, выщелочено, выкрахмалено. Именно выкрахмалено: скатерка, шторки, тюлевые занавеси и, конечно, пышное убранство кровати. Стыдно сказать, у кровати ее с кружевным покрывалом и многоярусной пирамидой подушек, покрытой такой же кружевной накидкой, был такой вид, будто бы тут жила не девочка, а женщина-молодуха, понимающая во всем этом толк. Непонятно почему, но крахмальное это царство дохнуло на Бардина тревожным ветром.
Суетность минувшего дня, а может быть, и усталость подступили к Бардину именно в эту минуту – его сморил сон. Он расположился в Иришкином кресле с мягким сиденьем и удобными подлокотниками, в которое она усаживала самых дорогих своих гостей. Ему явилась во сне снежная гора едва ли не такой же лилейной солнечности, как крахмальный снег Ирининой светелки. С горы бежали санки, взрывая снег. Снег вздымался облаком. Оно вспыхивало и гасло, это облако, стекленея и рушась. Когда оно вспыхивало, то становилось неожиданно дымным, с изжелта-червонной сердцевиной. Потом черная каемка источилась, осталось только червонное ядрышко, и Бардин рассмотрел в нем лицо Ирины. Теперь он мог установить наверняка: она была и в самом деле не так юна, как казалось. В плечах была округлость, какой у нее раньше не было, да и на щеках было по ямочке, каких при ее худобе быть не могло. Облако рассыпалось и опало, а санки все бежали. На их пути встала гора, они перемахнули, при этом и ров, и гора возникли крупно, у самых глаз, точно специально для того, чтобы Бардин мог рассмотреть, как летят над ними сани… И Ирина возникла крупно, у самых глаз, но сейчас уже шла в гору, шла нелегко, и не было у нее круглых плеч и ямочек на щеках, а была она такой же желтолицей и худущей, как всегда.
– О, Топтыгин, хорошую берлогу ты себе облюбовал!.. – голос Иринин, и рука, что ухватила Бардина за вихры и некрепко, щадяще потрясла его массивную голову, тоже Иринина, так брала Бардина за вихры только она. Егор Иванович раскрыл глаза – ну конечно, она, другой такой нет, худоба худобой.
– Точно ты фуру с мукой на себе возила, того гляди, упадешь от усталости… Да ела ты нынче?
– Вот… ем.
В руках у нее стакан молока и краюшка черного хлеба – что надо птичке-невеличке, чтобы быть сытой?
– Небось мерила московские версты с этим своим?.. – он тронул ладонью чуб, вздыбил – все понятно, так он обозначил мальчика с хохолком.
– Ты о Стасике? Нет!.. Он меня уходил, Стасик!.. По Москворецкой набережной: от моста Каменного до Устьинского и обратно…
– А вы бы взошли на мост! – воскликнул он, сознавая, что сказал не то, что надо было сказать. Ему хотелось поддержать настроение дочери, остальное было неважно.
– А мы взошли на мост, на Крымский…
Она расхохоталась и тотчас захлопнула рот ладошкой, закашлялась – истинно поперхнулась смешинкой.
– Значит, взошли!..
– Взошли, взошли… и вдруг цыганка с цветами. До сих пор не могу понять, откуда она взялась. Сунула цветы и шарах в сторону – боится, чтобы цветы не вернули ей. Стасик раскрыл ладонь и разложил на ней свои медяки. Я взглянула на него, а он стал синим от страха – денег не хватает… Одним словом, букет пришлось возвращать цыганке… Так у меня было такое состояние, папа, что впору с Крымского моста вниз головой… Понимала и прежде, что мне со Станиславом каши не сварить, но как-то не решалась, а тут вдруг прозрела: не мой герой!
Бардин приуныл, разом отпала охота смешить Ирину.
– Не твой, говоришь?
– Нет.
– А кто твой герой, разреши полюбопытствовать, а?
Она молчала, только глаза, полные скрытой радости, были обращены на Бардина. Ну, не вытерпит, скажет, думал Егор Иванович, не устоит. Если ее сейчас попросить не говорить, все равно скажет. У нее сейчас нет желания большего, чем поведать о своем герое.
– Сказать?
Она вдруг ткнула недопитый стакан с молоком, едва не выплеснув содержимое на стол, и, устремившись к Бардину, принялась его целовать напропалую, целовать и мутузить – ее твердые кулачки беспрепятственно гуляли по неоглядным пределам бардинского тела, однако не нанося Егору Ивановичу заметного ущерба.
– Он сосед тетки. Елены… Ну, что смотришь? Суздальской Елены, суздальской!..
– Суздальской? Когда же ты успела… в Суздале-то?
– Я же там была на ноябрьских… Только не пугайся, ему лет тридцать пять, инженер-путеец, строит дорогу где-то на востоке…
– Чем же он пришелся тебе по душе? – спросил Бардин, испытывая неловкость – эта тема в его разговорах с дочерью возникла впервые. Была бы Ксения, ей этот разговор был бы, пожалуй, больше с руки.
– Понимаешь, папа, ну что я? Так, девчонка сопливая! А он? Мужик, царь природы… Тут и зрелость настоящая, и самостоятельность… Женщина – существо слабое, ей нужна опора…
– А на Стасика не обопрешься? – спросил он и сощурился, спрятав в прищуре ухмылку.
Она не уловила в вопросе отца иронии.
– Хорошее слово: опора.
Не просто ему было уснуть в этот раз. И впрямь, не успела выколупнуться, уже тянет свою ниточку, и лукавит, и мудрит, а уж как рассчитывает – высшая математика, женская, разумеется… Но вот задача: откуда у нее этот опыт, когда он образовался и как был зачат? Не из сумеречной ли тайны рождения, не всесильные ли гены тут виной?
Проснувшись, Бардин никого уже не застал дома, но на столе подле тарелки с котлетой и банкой с консервированными баклажанами, до которых он был охоч, Егор Иванович увидел Ольгину записочку. Ольга писала, что целый час ждала, пока Егор распахнет свои светлые очи, и уехала, не дождавшись заветной минуты. Если государственные дела не окончательно полонили Егора, писала Ольга, может быть, есть смысл приехать сегодня в Баковку – лучшего дня, чем нынешний, не найти, все-таки конец недели.
Бардин поехал в Баковку. Ехал и спрашивал себя: что увидит? Из того немногого, что удалось уловить ему в течение тех трех недель, как Иоанн выманил Ольгу в Баковку, Егор Иванович понял, что дело их еще только набирает силу. В словах их, как заметил Бардин, жили северное поле с рожью и просом, пшеница была редкой гостьей.
«Вот и я, как тот воитель из храброго воинства Александрова, что пал на льду Чудского озера, готов сказать: кольчужка коротка…» – завел однажды разговор с сыном старый Иоанн. «Это как же понять – коротка кольчужка?» – спросил Егор. «Жизни не хватает… – пояснил старый Бардин. – Все рассчитал, а тут раз и обчелся – для того дела, которое я начал, мне пятнадцать лет надо, а их у меня, как ты понимаешь, нет…» – «Ольгу ты не для этой цели приспособил, чтобы жизнь удлинить?» – «Для этой, конечно, но ей в подмогу мужичка бы помоложе. Эх, что мне с твоей дипломатии? Как с козла молока! Серега был бы хорош…» – «Где взять Серегу?» – вопросил Егор, вопросил с искренним сожалением, но подумал тотчас: хитрит старый, но хитрость его прозрачна… Ольга – не совсем Бардина, вот причина. В бардинские руки хочет отдать Иоанн дело свое, потому и воскликнул в сердцах: «Эх, что мне с твоей дипломатии? Как с козла молока!»
Но то, что увидел Бардин в ваковских угодьях Иоанна, не столько подтверждало представление Бардина об Иоанновом деле, сколько опровергало. Наверно, на месте Иоанновой усадьбы был совхоз, а до совхоза коммуна, какие возникали в первые годы революции, а еще раньше пашни и луга помещика, на взгляд Бардина, радивого очень.
Но что увидел Егор Иванович? Посреди обширного поля, тщательно вспаханного и разбитого на делянки, стоял двухэтажный кирпичный дом под железной крышей. Казалось, дом был молодым – вопреки невзгодам войны, крашеное железо его крыши, фактура кирпича, переплеты окон, парадное крыльцо под козырьком дышали новизной, видно, дом был отстроен в канун военной страды и, возможно, предназначен для опытной станции. Но чистюлю Иоанна состояние кирпичных палат не устроило бы и в том случае, если бы они были возведены только что. Приняв станцию, Иоанн начал скоблить дом, точь-в-точь как это делал старший его отпрыск, перед тем как расположить в очередном обиталище штаб фронта, – чистоплюйство наверняка было для Бардиных недугом фамильным.
Егора Ивановича провели к отцу, который занимал угловую комнату на втором этаже, из четырех окон этой комнаты окружающие поля были видны до дальнего леса.
– Как с капитанского мостика! – воскликнул Бардин, оглядывая восхищенным взглядом Иоаннов кабинет. – Все как на ладони!
– Ничто не заменит мне собственных глаз, хочу все видеть сам! – изрек Иоанн; видно, он произносил это здесь уже не однажды. – Терпеть не могу, когда между мною и делом есть еще кто-то… – добавил он хмуро. – Затаись и жди, надо кое с кем переговорить.
– Я подожду… рядом.
– Нет, жди здесь, – отрезал Иоанн с той категоричностью, какая не чужда была ему и прежде. Бардин, грешным делом, подумал, что предстоящий разговор отец устроил специально для него, не было бы Егора, и этого разговора не было бы.
Перед Иоанном стоял человек на костылях и держал ситцевый мешочек с зерном. Ситец в нетускнеющих васильках, рассыпанных по полю щедрой пригоршней, наверняка был в свое время косынкой, а то и кофтой деревенской модницы,
– Верите, эта пшеница на вес золота, – вымолвил человек на костылях. – Я ее, можно сказать, из железного ящика уволок! Вчера она Орел приступом взяла, а завтра сам Владимир перед нею белый флаг выбросит…
– Ты сядь… Греков, сядь… – упрашивал Иоанн своего гостя, но тот упрямо стоял, притопывая костылями. – Ты всю мою селекционную лексику перекроил на свой лад – давай свою пшеницу, Петр Иванович…
Тот, кого Иоанн назвал Петром Ивановичем, изловчился и выпростал из мешочка ему на ладонь несколько зерен.
– Мелкая пшеничка и какая-то разнокалиберная! – воскликнул Иоанн, принимая пшеницу на ладонь. – Высеем!..
Петр Иванович, приняв драгоценные зерна, ссыпал их в мешочек.
– Я сказал, высеем… – повторил Иоанн, приметив, что гость медлит с окончанием разговора.
– Иван Кузьмич, а как насчет Щигров?.. Разведка донесла, там конопля семенная ждет меня, не дождется…
– Ну, коли ждет, валяй!..
Греков оперся на костыли и что есть силы хлопнул железным каблуком об пол.
– Цены нет человеку! – произнес Иоанн, когда Греков вышел. Старый Бардин был доволен, что показал Егору Ивановичу Грекова. – Знаток пшеницы сортовой, каких мало, а с сорок первого сапер, каких тоже не так уж щедро насыпано, ногу оставил на минном поле под Волоколамском… Пришел ко мне с месяц, а уже проехал половину России в поисках семян… Знает, где что лежит…
– Где что плохо лежит? – спросил Бардин, смеясь.
– Именно – плохо лежит… – согласился Иоанн, он вдруг стал покладистым. – В иное время я, пожалуй, подождал бы, когда получу семена по разнарядке, а нынче не имею права ждать. Поэтому закону верен, но что могу добыть – добуду… естественно, не переступая грани…
Он устроил парад своего войска доблестного, хитрый Иоанн, и заставил Егора принимать это войско: тут были и специалисты по викам и овсам, и ветврачи, и дед-садовод, знаток малин и земляники, и агрономы. Иоанн был немногословен, строг и точен, требуя этого и от людей, с которыми разговаривал. У него было ощущение остродефицитное™ времени в такой мере, что на улыбку сил не оставалось. Очевидно, он понимал, что это не столько достоинство, сколько недостаток, но иначе не мог. Он видел цель и шел к ней, как ему казалось, кратчайшим путем. Наверно, в его манере руководить было нечто властное, быть может, даже чуть-чуть деспотическое, но это был Иоанн, его натура, его стиль общения с людьми. Одним словом, большой маховик Иоаннова дела набрал обороты. Непонятным было только одно: как этот старый человек с покалеченной рукой придал такую скорость маховому колесу? Не иначе, в природе существовала сила, быть может незримая, которая была тут с Иоанном. Но что это за сила? Очевидно, авторитет Иоанна – слава о его ученых доблестях, престиж его пшениц, – другой силы у него не было.
Иоанн кликнул Оленьку, но вместо нее явился Греков.
– А она с полчаса, как умчалась на газике к дальним лесопосадкам…
– С полчаса?
– Да, только что.
– Не храброго десятка! – сказал Иоанн, обращаясь к сыну, когда Греков вышел. – Увидела тебя и сбежала… Ну, мы ее настигнем!
Они покинули дом и нешироким проселком, тронутым вешним солнышком, пошли по полю.
– Ты мой рассказ помнишь про кувалду, всемогущую и древнюю иконопись, что ненароком попала под ту кувалду?.. Так вот я тебе сейчас картинку покажу, но только, чур, не обессудь, картинка невеселая… Видел деда Филиппа Котлярова? Ну, этого, что желтой малине только что хвалу пропел?
– Сиплого… с перьями в волосах?
– Он, с перьями!.. Вчера аккурат об это время выходим мы из конторы и с ним на дорогу, я к нему: «Филипп, ты здесь на всю округу небось самый старый?..» – «Из тех, что видят и слышат, пожалуй, старше меня никого нет». – «А те, что не видит и не слышат, не в счет, Котляров!.. Вот к тебе вопрос: нарисуй-ка мне, как выглядела эта местность прежде…» – «Это когда, прежде? До первой войны? Изволь: по правую руку – барский дом с яблоневым садом и с тополевой аллеей, по левую – церква, а за нею – пруд и речка…» Дед Филипп сказал и ушел, а я стал ломать голову: куда это все девалось? Ну, церковь можно соскрести так, что и каменная основа в дым обратится, а вслед за нею барский дом и амбары в летучее облако обратить… А вот как соскрести пруд с тополевой аллеей, а вслед за этим речку точно на небо поднять, не оставив от нее следа? И потом я не мог себя не спросить: зачем это надо было делать и кому это надо было? Зачем? Может, ты ответишь?.. Молчишь?
Ну вот, пошел Иоанн по новому кругу. Истинно, не сразу и ответ отыщешь на такой вопрос. Значит, свели пруд и тополевую аллею, да и речку, как свидетельствует Иоанн, едва ли не на небо подняли. Что тут отрицать? Все тут на виду, все в натуре – поставил тебя хитрый родитель едва ли не лицом к лицу с географией, так сказать, а она, как известно, не спорит, она свидетельствует. Но какой смысл в вопросах Иоанна? Речку еще можно вернуть к жизни, если руки приложить, а пруд с тополевой аллеей поминай как звали – там, пожалуй, земля уже распахана. Какой смысл, действительно, возвращаться к этому? Как всегда у Иоанна, формула почти железная, но есть ли в ней логика? Иоанн скажет: чтобы наперед не делать глупости. Если я не понимаю, что это глупость, меня можно, пожалуй, предупредить, но если мне это известно не в меньшей степени, чем тому же Иоанну, какой в этом резон? Нет, в самом деле, какой резон?
– Чего же ты умолк, отпрыск мой мудрый? Ответа хочу.
– Ответа? Да какой смысл во всем этом разговоре? Вот видишь, человек на пригорок поднялся? Останови его и скажи, что, сказал мне. Не знаю этого человека, как, наверно, не знаешь его ты, но скажу точно, что он тебе ответит…
– Сделай милость, скажи.
– «Ошибка истории, а история, как известно, невинна, и с нее взятки гладки, при этом данная истина в такой же мере известна мне, в какой и вам… Поэтому ваш вопрос беспредметен, в нем нет смысла» – вот его ответ, а кстати и мой… Нет смысла, понял?
– Нет, смысл есть.
– Какой?
Пора наконец понять, что его голыми руками не возьмешь. Если он решился на этот разговор, то он хоть и на глазок, но прикинул, что к чему.
– Войди в мое положение, – сказал Иоанн, провожая внимательным взглядом человека, что появился на пригорке и сейчас с пригорка почти сошел. – Войди, в самом деле. Вот меня призвали сюда и говорят: нельзя ли соединить ваш опыт южнорусского земледелия с опытом северорусским? Нет, не только рожь и просо, но и пшеница, северная разумеется, должна расти в Рязани и Твери, Владимире и Вологде… Одним словом, русский Север должен быть богаче. Сказали и оставили меня посреди этого поля наедине с моей думой, не всегда веселой… – произнес он и остановился, все еще удерживая взглядом пригорок, с которого сошел человек. Он точно сожалел, что не сказал человеку того, что должен был сказать, а человек ушел, навсегда ушел. – Вот я и задумался: какая это земля, которая отдана мне во владение, какая она есть и какой была? Ну, помещик нередко был деспотом. Дав ему пинка, революция сделала доброе дело. Но одно дело помещик, а другое – поместье. С той самой минуты, как выгнали помещика взашей, поместье стало уже не его, а народа. Поэтому, сохранив поместье, революция сберегла бы его для народа. А там было что хранить. Было, это я сам видел. Они не все оказались плохими хозяевами, российские помещики, немало было хозяев хороших. Кстати, к началу века двадцатого произошла смена хозяев, а они, эти новые, были, возможно, еще злее прежних, но и радивее, и часто способнее – вишневыми садами владели Лопахины. А коли так, то хозяйства эти были по-своему организованы складно; нет, не только барский дом, но и посад хозяйственный с конюшнями, скотным и птичьим дворами, амбарами и погребами, а заодно парк с прудом, а то и целой системой прудов, сады, мельницы и просорушки… Верь мне, я это помню: в первые лет десять многое было сведено и точно ветром сдуто с земли российской. Только там и уцелело, где обитала литература русская, государство грудью встало и защитило. Впрочем, хотело защитить, да не везде успело – усадьба, где жил Блок, порушена, да и многое другое… Что тут произошло, если посмотреть в корень? А вот что: все это было не просто чужим, но враждебно чужим. Дав недругу пинка, люди не сразу осознали, что отныне все это их собственность, и относились к этому как к чужому, а поэтому и рушили, и калечили. Тут пришли в действие сложные чувства; оказывается, чтобы народ осознал, что отныне это богатство его, недостаточно ему только сказать об этом. Это, наверно, чуть-чуть смешно, но это так: барский дом, который человек охранил от поджога, он уже рушить не будет… Надо ли этом говорить? По-моему, надо понять, как это могло случиться. Вот мы идем сейчас с тобой по проселку, посмотри себе под ноги нет, взгляни повнимательнее… Что ты узрел?
– Проселок… в рытвинах и ухабах!
– Верно, в ухабах! Но тут еще ухабы – не ухабы, а вот ты отклонись подальше от шоссейки – вот они где, рытвины да кочки!.. Короче, только война и может оправдать все это, а впрочем, война тут ни при чем – до войны было так же… А тротуары и дороги в малых городах и поселках?.. Это типично: магистральные дороги в порядке, а малые бог знает в каком состоянии!.. А знаешь почему? Без присмотра!.. Говорят, на Западе все этими табличками разукрашено: «Принадлежит… имярек». На фасаде дома, над входом в сад, у въезда в усадьбу все та же табличка: «Принадлежит…» Точно хозяин опасается, что порывом ветра сшибет табличку, а вместе с нею дом, сад, усадьбу. Вся сила в табличке – иначе не заявишь своих прав на собственность. Ну, у нас ее нет, этой строгой таблички, и слава богу, но глаз хозяйский и нам необходим. К чему я веду? Все это требует труда, и немалого. Без труда ничего не будет. Вот, сказывают, в Норвегии, где и в лесу, и в городе чистота госпитальная, есть дни, когда вся Норвегия от мала до велика берет в руки лопаты и метлы и ремонтирует, так сказать, земли и воды. В первый день чистит реку, во второй улицу, в третий строит мосты, в четвертый чинит дороги, в пятый сажает деревья… Вся Норвегия!.. Нам и карты в руки – мы страна, для которой основой основ были и дух коллективизма, и общественное начало… Наверно, я рискую навлечь гнев некоторых наших соотечественников, но скажу: что случится с нами, если мы последуем примеру Норвегии? Как там: столько дней, сколько надо! Нет, дело не только в том, что мы сбережем и умножим богатства нашей природы, психология воспримет это доброе. Надо понять: ребенок, посадивший дерево, не поднимет на него руку!