Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 90 (всего у книги 128 страниц)
Чем больше слушал Бардин отца, тем чутче был его слух, пристальнее глаза; как обычно, Иоанн был резок в своих суждениях, а резкость эта вызывала желание спорить, но ему нельзя было отказать в наблюдательности, в знании жизни, в интересе к ней. Наверно, не все можно было принять у Иоанна – его резкость подчас деформировала мысль, и с нею трудно было согласиться, да он и не требовал, чтобы с ним соглашались, вызывая на спор. Он, разумеется, был нетерпим в споре и злоупотреблял согласием, обратив его, это согласие, против оппонента. Может, поэтому в разговоре с ним знаком согласия у Бардина было, как сейчас, молчание – на большее Егор Иванович не решался.
Они дошли до лесопосадки, где трактора распахивали обширный кусок поля, уходящего к березовой рощице, что светлела вдали. Ольга вышла к ним из-за лесопосадки. Она была в брезентовой куртке и сапогах. Ее косынка была завязана у подбородка, как это делают крестьянки, чтобы солнышко не опалило щеки.
– Хорошо бы к вечеру управиться с этим клином и отсеяться к концу недели, – не столько произнес, сколько прокричал Иоанн. Ольга пересекла пахотное поле и вышла на дорогу, до нее было шагов двадцать. – Успеем к вечеру?..
– Успеем, Иван Кузьмич… – ответила она подходя и на ходу снимая косынку. – Прости меня, Егор, что заставила шагать в такую даль… – Она примяла ладонью рассыпавшиеся волосы. – Да тебе, наверно, полезно… Полезно, ведь? – Она приникла щекой к его плечу, и рыхлая прядь волос упала ей на глаза, однако она не отвела ее, продолжая удерживать щеку у плеча.
– Кликни, Ольга, ребят… мы их спросим, – попросил Иоанн и, не ожидая, пока это сделает Ольга, закричал сам что было мочи: – Давай сюда, хлопцы, давай, на ток да-а-а-ва-ай!
Видно, место, где стояли Бардины с Ольгой, прежде служило током.
– Сю-да, сю-да-а-а-а! – поддержала Ольга Иоанна. – На то-о-ок!
Иоанн сказал «хлопцы», хотя на току были все больше женщины, а мужики казались возраста почтенного весьма и под понятие «хлопцы» подходили едва ли.
– К вечеру… управимся? – спросил Иоанн, когда последний из трактористов явился, поставив трактор у края лесопосадки так, чтобы его можно было видеть с тока. Был он, этот тракторист, седовлас, жгуче чернобров и тяжел в плечах, так тяжел, что при ходьбе едва ли не сгибался.
– Да как тебе сказать, Иван Кузьмич? – ответил вопросом на вопрос седой, не без оснований полагая, что коли Иоанн дожидался его, то и вопрос обращен только к нему. – Был бы тут я причиной, то управился, но тут трактор, а у него свой бог… – он могуче шевельнул плечами и указал на трактор, который в эту минуту замер на опушке, точно понимая, что речь идет о нем.
– Ты с этими своими богами сам управишься… – прервал седого Иоанн, дав понять, что намерен вернуть обсуждение к существу. – Надо к вечеру закончить. Как вы, хлопцы? – обратился он к трактористам.
– Попробуем, – несмело произнесла женщина в стеганке.
– Ну и хорошо, за дело.
Иоанн достал из верхнего кармана своего парусинового пиджака увесистую тарелочку часов, которую Егор помнил едва ли не со дня своего рождения и которой износу не было.
– Сейчас четыре, – заметил Иоанн, не сводя глаз с тарелочки. – Часам к семи соберемся в конторе… К семи или, быть может, восьми?
– К семи, – бросил кто-то на ходу, трактористы уже шли к машинам.
Они вновь остались одни.
– Ну как… гвардия? – спросил Иоанн, усмехаясь. – Этот с бровями как сажа, – хорош, а?..
Но Иоаннов смех точно отскочил от Бардина, он не улыбнулся.
– Прости меня, но ты их собрал, чтобы… спросить или сказать?
Иоанн не без труда приподнял больную руку, точно защищаясь, это и прежде было признаком грозным.
– Разве я не спросил их?
– Нет, сказал.
Иоанн вздохнул.
– И это плохо?
– Плохо. По той самой причине, по какой ты это называл плохим, когда говорил с Яковом.
– Значит, в Якове я это видел, в себе нет…
– Да, конечно.
– А знаешь, строгость – это и есть доброта. Вот у меня за плечами жизнь долгая, и я тебе скажу, опираясь на мои лета немалые. У революции, как бы это сказать помягче, есть… недогляд: мы думали, что подвигнем сознание людей быстрее… Поэтому сейчас надо быть построже, а уж потом можно помягче. Строгость – это хорошо, но только, чур, добрая строгость. Ты понял меня?
– Да уж… как-нибудь…
Иоанн посмотрел на Ольгу, ее точно оторвало от Бардиных, и она шла поодаль тише воды ниже травы.
– Не было бы здесь Ольги, я бы тебе выдал сполна, благо ты на моей земле… – не проговорил, а простонал Иоанн.
– Значит, на твоей земле?.. Однако!
Они возвращались с поля, когда поздние сумерки уже обволокли землю. Иоанн ушел вперед, Егор Иванович с Ольгой поотстали. Они шли низиной, тут было уже туманно. Глянула луна и сквозь густой туман казалась желто-зеленой, точно невызревшая дыня. Все, что возникало на пути, возникало вдруг: стог прошлогодней соломы, вагончик трактористов, лошадь с жеребенком. Не было бы тумана, все было бы не так загадочно и полно настроения, в которое еще следовало проникнуть. Низина кончилась, заметно поредел туман, и желто-зеленая дыня луны вызрела.
Ольга шла рядом, шаг ее был тих, и хотелось говорить полушепотом.
– Я никогда не знала, как он ко мне относится, – произнесла она, продолжая разговор, который, казалось, давно прервался, но который каждый из них продолжал в своем сознании. – Мне иногда казалось, что он и передо мной хочет выказать свое превосходство: заносчив, несговорчив, каменно упрям. А тут я вдруг поняла: да я же не знала его!.. Ну конечно, малоречив и строг, даже крут подчас. Но зато добр, ты понимаешь, добр. Ободрит, что-то подскажет настоящее, что подсказать может только он. Или вдруг шепнет: «Милая, на тебе лица нет, да ты ела нынче?» А вчера был на опытном поле академии и привез яблоко. Привез и положил мне в письменный стол тайком. Увидела это яблоко и не могу понять: от кого?.. Убей меня, не могла подумать, что это он. А это, оказывается, он. Не рано ли мы себя убедили, что поняли его? И еще: как бы в спорах нам его не проворонить… За ним опыт жизни. Его советы не так бессмысленны, как могут показаться, когда он грозит и предает анафеме. Быть может, стоит осмыслить. Сегодня он есть, а завтра его не будет. Наверно, и об этом надо думать: не будет…
Бардин думал об отце. Наверно, должен быть трижды благословен этот час: отец жив, вот он идет рядом… Жив, жив…
24
Бардин предложил Бухману посмотреть Коломенское, но в самый последний момент поездку пришлось отменить: из Штатов вернулась на родину группа инженеров-автомобилестроителей и посол пригласил их на Манежную… Бухман, замысел которого еще предстояло понять, просил Бардина быть в посольстве, заметив между прочим, что это и желание посла. Бардину интересен был не только Бухман, но и Гарриман, он поехал.
Люди, близко знавшие Рузвельта, утверждали, что он не любил очень богатых. Трудно сказать, где для него проходила грань между просто богатыми и очень богатыми. Непонятно и то, почему, благоволя к просто богатым, он терпеть не мог очень богатых. Когда Рузвельт сказал в своей тронной речи, что менялы изгнаны и настало время восстановить древние истины, он имел в виду, конечно, клан очень богатых. Это был камень в их огород, Гарримана никак нельзя отнести к просто богатым или даже очень богатым – он сверхбогач. Правда, на своеобразной лестнице американских сверхмиллионеров Гарриману отведена всего лишь тридцать пятая ступенька, но это не мешает ему владеть стомиллионным капиталом. Если пост советника президента по финансовым и промышленным вопросам, который занимал Гарриман, условно приравнять к министерскому, то можно сказать, что в кабинете Рузвельта не было министра богаче.
Есть форма отстранения лица неугодного, к которой в одинаковой мере обращались и монархи, и президенты: назначение этого лица послом. Можно сказать, что многолетняя практика ведения государственных дел ничего не придумала действеннее. Неугодное лицо отстраняется напрочь: и куда как далеко, и куда как почетно. К Гарриману эта формула неприменима. Правда, в сравнении с прежним его положением посольский пост даже в Москве выглядел достаточно скромным. На самом деле суть в ином: при каких обстоятельствах состоялось назначение – война смертельная, союз великих народов… Нет, более высокого поста, чем пост посла в Москве, более важного положения в жизни Гарримана не было – это поистине вершина его политической карьеры.
Но Бардин думал и об ином: почему в столь своеобразных обстоятельствах Рузвельт назначает Вайнанта послом в Лондон, а Гарримана – в Москву? Казалось бы, все должно быть наоборот: в классическую страну капитала должен поехать миллионер, а в новую Россию – известный либерал. Ведь спокон веков было так: послом назначался человек, у которого было нечто общее со страной, в которую он назначался. Уместно возразить: у Гарримана как раз и было с Россией это общее – он владел на концессионных началах марганцевыми рудниками в Чиатурах. Вряд ли этот довод убедителен: да, владел, но контракт этот расстроился… Сам Гарриман, как можно предположить, не часто вспоминает Чиатуры. Нет, объяснение должно быть более мотивированным, при этом затрагивать самое существо того, что есть рузвельтовская политика. Что касается Вайнанта, то он был своеобразным амортизатором между Черчиллем и Рузвельтом, смягчая остроту разногласий, которые уходили своими корнями в историю и все возрастали. Это, наверно, немного смешно, но Гарриман был для Рузвельта тоже амортизатором, но иного рода. Крылатое «Рузвельт не любит очень богатых» спорно по существу, но имеет свое объяснение. Издавна силой, которая оказывала давление на Рузвельта, был клан очень богатых. Президент всегда должен был заботиться, как умерить это давление. Опыт подсказал ему решение: он включил в состав правительства представителя этого клана, поручив ему как раз ту сферу дел, которая была близка очень богатым, – финансы, промышленность. Опыт с Гарриманом удался не в последнюю очередь и благодаря личным его качествам – Гарриман амортизировал удар. Но одно дело финансы и промышленность, а другое – отношения с советским союзником. На первый взгляд – ничего общего. На первый. На самом деле общее есть, и существенное. Именно отношения с советским союзником были той сферой рузвельтовской политики, которая подвергалась в течение всей войны жестокой критике, при этом критика эта инспирировалась могущественным кланом. Сделав послом в СССР представителя этого клана, Рузвельт как бы говорил своим оппонентам: «Я доверил это лицу вашего круга – ему и карты в руки».
Но тут следует отдать должное и самому Гарриману. Конечно же, когда возник вопрос о том, чтобы включить в рузвельтовскую администрацию кого-то из очень богатых, у президента был выбор. Если президент остановился на Гарримане, он, очевидно, учитывал и личные качества. Но не только. В том размежевании взглядов, которое тут может иметь место, в этом клане, наверно, Гарриман был не самым правым, если захотел работать с Рузвельтом. Тот факт, что он, сближаясь с Рузвельтом, сменил даже свою партийную принадлежность – был республиканцем, а стал демократом, – не следует переоценивать, но и он, этот факт, имеет свое значение. И наконец, хозяин большого американского дома на Манежной обладал качествами, которые необходимы послу не в меньшей мере, чем советнику президента, и характеризовали его как личность. Москва эти качества заметила и оценила.
Как это обычно бывало на Манежной, Гарриман встречал гостей с дочерью, которая с некоторого времени выполняла в посольском доме обязанности хозяйки. Говорят, что учителя и послы должны быть красивыми. Если это так, то Гарриманы, отец и дочь, отвечали этой заповеди вполне. Они были не только хороши собой, но в них был, что не часто есть у американцев, некий аристократизм, при этом и в манере держать себя, та степень строгости и простоты, которая красит человека.
Дежурные минуты, которые хозяин и хозяйка посольского дома посвящают гостю, встречая его, были использованы в полной мере и при встрече Бардина. Гарриман сказал Егору Ивановичу, что хотел бы видеть его в посольстве чаще. Голос его был тих, у людей такой комплекции обычно голос громче. Бардин невольно представил себе сумеречные покои фамильного поместья Гарриманов где-нибудь на Потомаке или Миссури, – наверно, глуховатые модуляции Гарриманова голоса рождены в этой знатной полутьме. Дочь хотела воспринять интонацию отца, как некий звук, поданный камертоном, но взяла верх молодость, и явился живой голос. Она сказала, что говорила о Бардине с Тамбиевым, когда ездила в Смоленск с корреспондентами западной прессы. Помнится, Тамбиев говорил, что показать Москву иностранцам, в частности старую Москву, – великое умение, и никто не может это так сделать, как Бардин. Бухман, находящийся поблизости, многозначительно поддакнул, но разговор не получил продолжения – как ни массивно основательны были Бардин с Бухманом, очередная волна гостей, появившаяся в дверях, смыла их. Посол поручил Бардина Бухману и для верности прикомандировал к ним своего советника Роберта Крейна. Миниатюрный Крейн попробовал вторгнуться между Бардиным и Бухманом на манер того железного клина, которым раскалывают ствол старого дерева, но, почувствовав, что это небезопасно и, чего доброго, его может защемить, выскочил и был таков.
Посольский дом, казалось, учитывал масштабы новых отношений с Россией. То, что этому дому, построенному прославленным архитектором в конце тридцатых годов, было отведено место в пределах исторического центра русской столицы, а значит, в непосредственной близости от Кремля, понималось как знак приязни к рузвельтовской Америке и ее президенту, незадолго до этого подписавшему акт о признании новой России. Хотя здание было построено в тридцатых годах нашего века, когда знаком западной архитектуры был модерн, посольский дом на Манежной не воспринял этого модерна. Наоборот, дом на Манежной был достаточно традиционен, кстати, и по своей планировке и оформлению интерьера. В том, как был спланирован дом, сказалось представление о классическом посольстве, как оно сложилось на Западе в веке девятнадцатом. Приемные залы были пышны, а рабочие кабинеты скромны весьма. Большой зал одинаково отвечал требованиям и делового совещания, и посольского обеда. Большой зал был окружен созвездием малых залов, именно залов, а не кабинетов, с журнальными столиками и множеством кресел, с ворсистыми коврами и твердыми паласами, с картинами в тяжелых багетах, на которых так хороша была классическая, известная еще по учебникам географии Америка: Кордильеры и Ниагара, каньоны невиданной глубины и знаменитые мосты, Бруклинский и Сан-Францисский, пшеничные поля с комбайнами и, конечно, небоскребы.
В один из этих залов Бухман поманил Бардина, усадив за столик, что стоял под картиной с видом пшеничного поля.
– Прошлый раз я так увлекся подсчетами капитала, который мне еще предстоит заработать, что забыл все остальное…
– Именно?
Он на секунду оторопел – слишком быстро он подтолкнул своего собеседника к существу, быстрее, чем необходимо, того гляди, встревожишь и вынудишь замкнуться.
– Как вам Гарриманы? – полюбопытствовал он, спохватившись. Очевидно, в его положении разумнее было начать разговор именно с Гарриманов, а потом уже перейти к существу. – Правда, они хорошо смотрятся? Прошлый раз один русский из вашего военно-морского ведомства спрашивает меня: «Как чета Гарриманов?» А я говорю: «Это же его дочь!» А он только ахнул: «До-о-очь?» Тут есть психологическое объяснение: когда видишь, как они хороши, хочется думать, что они супруги, даже пренебрегая разницей в годах. Впрочем, какая там разница? Лет двадцать… В сущности, он не стар – ему нет и пятидесяти… Кстати, вы заметили, что ей нравится быть хозяйкой этого дома?
– И ему нравится, что ей это нравится, – заметил Бардин, смеясь. – Как утверждают, в Смоленск посылал ее он…
– Вы полагаете, что юная Кэтрин может подать послу совет, какой не подадут все остальные советники? – спросил Бухман и осторожно провел ладонью по щеке, точно проверяя, насколько остра сегодня была его безопасная бритва.
– Может, – сказал Бардин. – Я как-то присутствовал при разговоре, в котором участвовала она; у нее есть ум и мнение, то есть как раз то, чего иным советникам как раз и недостает…
Бухман пододвинул Егору Ивановичу пачку сигарет. Предстояло от реплики Бардина о Кэтрин Гарриман и советниках сделать скачок к существу, но как сделать этот скачок, чтобы он был натуральным?
– Лучше получить хороший совет, чем хорошее состояние, – ухмыльнулся Бухман.
Ну, это, разумеется, был еще не прыжок, но приготовление к прыжку.
– Вы нуждаетесь в совете? – Егор Иванович решил помочь американцу.
– Был бы благодарен… – произнес Бухман с воодушевлением нескрываемым, что безошибочно указывало: помощь Бардина понята и принята с благодарностью. – Совет, который я у вас прошу, своеобразен – вы можете его дать, когда это будет вам удобно… Более того, в ответ на просьбу, которую я сейчас изложу, вы можете вообще мне ничего не говорить. От вас требуется одно – выслушать.
Какие только неожиданности не подстерегают человека, подумал Бардин. Встречал ли ты когда-либо нечто подобное: совет, но совет – молчание.
– Слушаю вас.
Бухман не без тревоги взглянул на дверь, в которую они вошли, оставив открытой. У него было искушение закрыть дверь, но он не посмел сделать это.
– Простите, если я начну издалека… – произнес Бухман и, откинувшись на спинку кресла, положил руки на подлокотники – он дал понять, что намерен говорить обстоятельно. – Вам, разумеется, известна история гибели Линкольна, но вы вряд ли знаете детали, на которые я хотел бы обратить внимание. Когда была декретирована отмена рабства и негры были призваны в армию и показали чудеса храбрости, Линкольн реагировал на это достаточно сдержанно. Он сказал, что не может утверждать, что негры не являются такими же хорошими солдатами, как остальные. Человек достойный, по поводу честности и благородства которого не может быть двух мнений, он подчас скрывал свое подлинное лицо под маской консервативности. Ну, точно так же, как это сделали мы, грешные, из аппарата Гарри Гопкинса в пору деятельности департамента по сгребанию листьев… Помните наш разговор за столом тетушки Клары? Да, мимикрия, когда либерал, отважившийся на реформы, должен надеть на себя шкуру крайнего консерватора. Вот это и есть Америка. Как известно, Линкольна это не уберегло, а как будет с нами? Тот, кто успеет умереть своей смертью, тот умрет, а что будет с теми, кто, не дай бог, останется в живых? Как с ними? Господин Бардин, у меня есть к вам расположение… Одним словом, не скрою, что мы иногда задаем друг другу этот вопрос: что будет?..
– Погодите, но так, как изложили эту проблему вы, в ней не столько политики, сколько психологии?..
Бухман ухмыльнулся своей толстогубой ухмылочкой:
– Страх?.. – Он продолжал улыбаться – надо смягчить восприятие этого слова иронией, иначе, пожалуй, этого слова не произнесешь. – На мой взгляд, страх – категория защитная. Да, страх, как я убежден, рожден инстинктом самосохранения, однако в отличие от этого инстинкта вызван и сознанием. Короче, страх – это еще и себялюбие, а речь идет о людях, которых в себялюбии заподозрить нельзя, ибо они бескорыстны. Следовательно, речь не может идти о страхе или, тем более, боязни смерти. Но я был бы неискренен, если бы сказал, что нынешнее наше состояние лишено беспокойства. Страха нет, но беспокойство есть, есть даже тревога.
Бардин был чуть-чуть ошеломлен этой репликой Бухмана. Если бы Егор Иванович не верил в то доброе, что было в Бухмане, он, пожалуй, подумал бы, что грубая откровенность, к которой обратился его собеседник, была приемом. Но, быть может, есть смысл все-таки послушать американца, пусть Бухман скажет то, что он намерен сказать.
– Вы хотите сказать, что либералы сегодня уже не в чести? – обнаружил беспокойство Бардин. Не просто было отыскать английский эквивалент русского «не в чести».
– Нет, почему же… в чести, но по единственной причине, – ответствовал Бухман.
– Какой?
– Япония, – коротко заключил Бухман. В этом лаконизме, спрессованном до пределов одного слова, умещался смысл диалога со всеми его ассоциативными темами и метафорами. По крайней мере, так казалось Бардину.
– Как понять «Япония»? – спросил Егор Иванович.
Воодушевление изобразилось на лице американца. Казалось, все, что он произнес сегодня, должно было подвести собеседника именно к этому вопросу. Истинно, одно это слово было сейчас всеохватным, включая весь сложный смысл того, что нес нынешний день.
– У дипломатов нет более любимого слова, чем паритетность, однако все их искусство направлено к тому, чтобы нарушить эту паритетность и поставить партнера в положение зависимое. До тех пор пока вы были заинтересованы в большом десанте, зависимой стороной были вы. С той самой минуты, как высадится десант, а этому уже ничто не может помешать, для меня это факт совершившийся, мы меняемся ролями. Отныне стороной требующей, просящей, в конце концов, хотя последнее слово я хотел бы заменить другим, становится Америка. Этой датой будет отмечен новый этап войны, для нас принципиально новый, и не потому, что мы до этого не вели военных действий на европейском театре, а с этой даты будем вести. Это значительно, разумеется, и для нас, но не это самое значительное. Неизмеримо важнее иное: раньше просящей стороной были вы, а теперь эта роль переходит к нам.
– Нелишне вспомнить, что мы были в этом нелегком положении почти три года… – заметил Бардин не без горечи, откровенной; как ни эмоционально было это замечание, оно было в устах Бардина не только эмоциональным – Егор Иванович рассчитывал этой своей репликой, откровенно резкой, осложнить разговор, а следовательно, обратить его к тому непреходящему, что есть глубины проблемы.
– Вот об этом и речь, господин Бардин, – воодушевленно подхватил Бухман, было очевидно, что его русский собеседник приблизил диалог к развязке. – Вот этого у пас и опасаются! Если вы, приняв за основу май сорок четвертого, отложите три года, какую дату вы получите? Май сорок седьмого!.. Оппоненты Рузвельта говорят: русские имеют моральное право на этот срок, он определен не ими, а нами… Вы поняли: «…не ими, а нами»? Гах-гах-гах! – его смех был по-прежнему громоподобен, но странное дело, в нем было мало радости. – Я сказал почти все…
– Почти, господин Бухман? – вопросил Егор Иванович, хотелось, чтобы американец договорил, и в подтексте бардинского вопроса было именно это.
– Вот итог того, что было мною произнесено: если Россия не поддержит нас на Дальнем Востоке в те сроки, на которые мы рассчитываем, нашему президенту угрожает судьба Линкольна… Все, что я сказал, я считал необходимым сказать, повторяю, не требуя от вас ответа… немедленно.
Они встали и пошли из комнаты.
– Как там дом на краю картофельного поля, как тетушка Клара? – спросил Бардин, у него была потребность спросить об этом.
– Тетушка Клара жива, она рада мне, а я ей… – заметил Бухман, остановившись, вопрос Бардина был ему приятен. – А дом?.. Соседи говорят Кларе: «Твой домик дышит на ладан… Убери его и посади тюльпаны. И красиво, и выгодно!» Слышите? «И красиво, и выгодно!» Гах-гах-гах! Я сказал Кларе: «Пока я жив, я этого не сделаю».
Бардин поблагодарил хозяев за гостеприимство и покинул посольство, Бухман намеревался это сделать позже. Гарриманы, отец и дочь, были заняты гостями в разных концах зала, где был накрыт стол, однако, как показалось Егору Ивановичу, его отъезд воссоединил их – провожая русского гостя, они были рядом. И вновь, как это было в начале приема, Егор Иванович не без тайного восхищения подивился их красоте и, пожалуй, обаянию, но не мог не спросить себя: вот семья миллионеров, волею судеб призванная представлять заокеанскую демократию в новой России, что действительно они думают, о нас и как далеко их истинная мысль отстоит от этой их непобедимой улыбки, его и ее, если можно говорить о них порознь? Если посол остался послом на самых крутых поворотах наших отношений с Америкой, наверно, его позиция неотличима от точки зрения президента, настолько неотличима, что разницу во взглядах неопытному глазу ухватить трудно. Однако разница эта, конечно, есть, но где она?.. Молва утверждает, что когда возникла идея о десятимиллиардном американском займе для послевоенной России, который помог бы ей подняться из руин, посол в Москве реагировал сдержанно; впрочем, достаточно убедительных доказательств об иной реакции президента тоже не было, возможно, у президента и посла тут было одно мнение…