Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 70 (всего у книги 128 страниц)
68
В Лондоне ждали нового русского посла.
Михайлов успел упаковать библиотеку, что было в его сборах самым обременительным, отдать прощальные визиты премьеру, министру иностранных дел, коллегам по дипломатическому корпусу, парламентариям, друзьям по Обществу дружбы, писателям, художникам, актерам, с которыми свела судьба за годы многотрудного лондонского бытия. В этих сборах, которыми до предела были заполнены дни, сборах, странным образом перемежающихся с импровизированными приемами, на которых варьировалась во всех видах тема советско-британских контактов, как они сложились в эти годы, было и нечто необычное: встречи со знатоками Германии и германских проблем, экстренные выезды в Британский музей, разговоры с библиографами и библиофилами. Как ни велика была библиотека Михайлова, в ней неожиданно обнаружились пустоты: не хватало книг по послевоенной Германии, именно послевоенной. А нужда в этих книгах теперь была для Михайлова большая. Новое положение Михайлова, как его определил при встрече с ним нарком, касалось проблемы насущной: как Германия должна возместить Советской стране ущерб, который она нанесла ей в ходе этой войны. Представление об этом не составишь, если не изучишь прецеденты. На Кузнецком полагали, Михайлову и карты в руки – он историк. Ну, разумеется, отъезд тут ни при чем, но почему для этого не использовать и отъезд.
Итак, в Лондоне ждали нового посла, а большое посольское колесо продолжало крутиться.
Бекетов позвонил Шошину:
– Можно к вам, Степан Степаныч?
– Если хотите меня узреть в таком виде, в каком не зрели никогда, прошу вас…
Бекетов улыбнулся: не часто столь игривое настроение овладевало Шошиным. Сергей Петрович открыл дверь шошинской обители и сделал невольное движение рукой, чтобы рассеять клубы дыма, заполнившие обитель, когда в углу, где сумерки были особенно непроницаемы, проступило нечто матово-золотое. Бекетов напряг зрение и чуть не вскрикнул от неожиданности: из тьмы победно выступил Шошин, одетый в парадный наркоминдельский костюм. На ярко-черном сукне парадного костюма, тугом, не успевшем обмяться и одновременно благородно-маслянистом и блестящем, лежало тяжелое золото. Ощутимо-рельефное в тиснении, заполненное тенью в углублениях, оно было хорошо на черном сукне. Золотом были расшиты погоны, золотой вензель лежал на обшлагах, высвечены лампасы. Будничное лицо Шошина, лицо хронически усталого человека, угнетенного ночными вахтами, которые начались у него в далекой юности и в силу метаморфоз времени не окончились с началом его дипломатической службы, будто осиял сейчас ореол. В самых смелых мечтах – да что там в мечтах? – в фантастических снах своих Степан Степанович не видел себя таким, как сейчас. Он выступил из своего темного угла, точно императорская шхуна, расцвеченная флагами, и поплыл мимо Бекетова, сановно-надменный и недоступный, и его улыбка, одновременно и покровительственная, и чуть-чуть спесивая, свидетельствовала: уж он себе цену знает.
А потом он плюхнулся в свое кресло с лежащей на сиденье подушечкой в истершемся вельветовом чехле и дал волю смеху.
– Ну, каково, Сергей Петрович, хорош ведь? – спросил он, переводя дух. – Вот говорят, на октябрьский прием надо явиться в этаком виде, а?
– Если говорят, то надо, Степан Степанович.
– Но вы-то, вы… наденете это? – более чем ироническое «это» означало парадную форму.
– Придется, Степан Степанович, иного выхода нет, – согласился без энтузиазма Бекетов.
– Ну, я не такой… христосик, как вы, Сергей Петрович!.. Поднимаю бунт и зову всех идти за мной: долой!
– Простите, Степан Степанович, но в этом есть… нечто анархическое или даже детское. Этот порядок не нами установлен…
– Не убедительно!.. Именно потому, что не нами установлен… долой! – Он снял форменный китель и повесил его на стул, дав понять, что готов приступить к делу немедленно. – Ну вот… Михайлов, когда вручал верительные грамоты британскому суверену, напрочь отказался надеть… эти панталоны с лентами и был прав! А знаете, как мотивировал? Не нами установлен порядок, а поэтому подчиняться не считаю нужным!
– Но в данном случае установлен нами, Степан Степанович.
– Нет, нет… не нами! Заболею, и все тут! Заболею! Ну поймите, это противно всей моей сути… Я не парадный человек. Да неужели вы не поняли меня до сих пор: не парадный!
– Не пойдете на октябрьский прием?
Шошин умолк, печально посмотрел на Бекетова:
– На октябрьский… не могу не пойти.
Бекетов встал.
– Простите, но вы пришли, чтобы взглянуть, как выгляжу я в этих… лампасах? – спросил Шошин не без ехидства.
Бекетов испытал неловкость: «Да не ослепило ли и тебя, Сергей Петрович, золотое это шитье? Все пошло кругом…»
– Да, действительно, не за этим я пришел, – смешался Бекетов. – Вы Коллинза видели последнее время, Степан Степанович?
– Коллинза? – переспросил Шошин – озабоченность Бекетова передалась ему. – Последний раз… еще до вашего отъезда в Москву.
– Обиделся старик!.. – заметил Бекетов. – Полез в бутылку Коллинз! Глупая история с издателем!.. Я убежден, что он не прав, но надо было с ним как-то половчее! Одним словом, вам надо поехать к Коллинзу и поговорить с ним по-доброму… Созвонитесь и айда – вы же понимаете, как это для нас важно!
Шошин растерялся – он стоял посреди комнаты, как-то неловко опершись на подлокотники, – золото его лампасов точно потускнело.
– Да, мне это понятно, – вымолвил Шошин, согласие далось ему не легко.
– А если понятно, сегодня же.
– Я готов.
– Вот и хорошо, – подхватил Бекетов, а сам подумал: «Все-таки необыкновенный человек Степан Степаныч… Человек, конечно, странный, но по сути своей добрый, очень добрый». – Соберетесь, скажите…
Шошин возвратился около полуночи; Бекетов не пошел домой, решив дождаться Степана Степановича.
– Замерз, как… пес бездомный, – вымолвил Шошин, появляясь на пороге бекетовского кабинета со стаканом чая, который он вымолил у дежурного по посольству – у того была чудо-плитка и можно было добыть чаю даже в столь позднее время. – Этот моросящий здешний дождь – нет он него спасения!
– Сыру хотите? – спросил Бекетов и пошел к шкафу. – Вот тут еще печенье есть, соленое…
– Согласен и на соленое! – обрадовался Шошин. – Ох этот здешний обычай обедать в семь вечера, а потом не есть до семи утра… не могу!
Бекетов положил перед собой чистый лист бумаги, нарезал сыру, выстроил стопку печенья, потом, ухватив бумагу за край, пододвинул к Шошину.
– Спасибо! – Он взял печенье, положил на него ломтик сыру, откусил, не забыв запить чаем. – Считайте, что вы спасли меня в очередной раз от верной смерти!.. – Он умолк, задумался. – Так о чем это мы? Ах, да… Коллинз!.. Вы поняли, в чем суть проблемы?
– Очевидно, в характере Коллинза, – заметил Бекетов. – Он не привык уступать.
– Верно, не привык… но в данном случае ему было особенно трудно уступать. Знаете почему?
– Да?
– Издатель, о котором идет речь, товарищ Коллинза по университету, человек, в честность которого он привык верить… Коллинз вас понял так, что вы не сказали ему истинной причины и как бы поставили под сомнение честность этого человека.
Бекетов обомлел: он полагал, что дело с Коллинзом приняло серьезный оборот, но не думал, что такой серьезный.
– Почин исходил от этого издателя? – спросил Бекетов.
– Да, тот, как сказал Коллинз, никогда не обращался с просьбами, а тут обратился.
– Но ведь Коллинз должен понимать, что это дело не только не его, но и не мое, это дело общественное, и никто из нас не вправе сказать «да» или «нет»…
Шошин засмеялся – он поел, и настроение его заметно улучшилось.
– Он полагает, что тут мы не совсем похожи на них: у нас больше, как он думает, единоначалия, а следовательно, и хорошей ответственности…
– Одним словом, я чувствую, что нужна еще одна встреча с Коллинзом… – заметил Бекетов; он был обескуражен, он полагал, что Коллинз давно все понял…
– Встреча? Да, на этот раз ваша с ним, Сергей Петрович. Кстати, он обещал быть на октябрьском приеме.
Бекетов простился с Шошиным, но домой не пошел. Накинул пальто, пошагал во тьму посольского сада, за посольство. Истинно, этот посольский садик был тем местом, где человек обращался к нелегкой думе. Как в Японии: сад мысли, сад раздумий… В саду было сыро и по-осеннему светло. Те из деревьев, что не успели облететь, уже вспыхнули непрочным огнем осени. Он, этот огонь, опознавался даже в ночи. У Сергея Петровича не было сомнений, что в споре с Коллинзом он, Бекетов, был прав, но надо было пойти еще по одному, а возможно, и второму кругу, возобновить разговор и убедить. Необходимо было проявить больше терпения, чем проявил Бекетов. Надо, наконец, понять: то, что Бекетову очевидно, Коллинзу может быть и не так очевидно. Это, наверно, великое искусство – уметь перевоплотиться и в споре, да влезть в шкуру твоего оппонента и взглянуть на спор его глазами. Наивно думать, что, поступив так, ты изменишь своей сути. Нет, ты просто увидишь спор в новом свете и можешь обрести довод, которого еще не обрел. Он вошел в круг твоих друзей не потому, что его кто-то неволил. Он солдат воли доброй. Волен войти, волен выйти. Его правда – это всего лишь производное от совести, как ее понимает он, и только он. В этом союзе, который незримо заключил ты, Сергей Бекетов, и этот подвижник от пастеровской сыворотки, смешной англичанин Коллинз, главное – его антифашизм. Пойми, что это драгоценно в нем. Как можешь, сбереги в нем это чувство.
Сергей Петрович обернулся: в окне столовой бекетовской квартиры – свет. Обычно Екатерина ждала Сергея Петровича там. Помнится, когда Бекетов спустился в сад, света не было. Значит, Екатерина проснулась и, обнаружив, что нет Сергея Петровича, зажгла свет. Бекетов пошел домой. Дома Екатерина полулежала на тахте с книгой в руках. Взяла она книгу, заслышав шаги Бекетова, или читала давно? Бекетов знал, она гасила волнение с помощью книги. Специально обрывала чтение на интересном месте и берегла это интересное место, чтобы вернуться к нему в минуту тревоги и преодолеть ее. Не иначе, она так поступила и сейчас.
– Ты был в саду? – спросила она, не отрывая глаз от книги.
– Откуда ты взяла? – Она уже приметила, что его могло повлечь в сад волнение, и он не хотел признаваться в этом.
– Ты пришел, увидев свет?..
– Но ты ведь зажгла свет только что?
– Да, конечно.
– Тогда был в саду.
Она вздохнула.
– Что-то с тобой неладное – Коллинз?
«Господи, и как это она догадалась?»
– Проблема… книгоиздательского дома Смита?
– Да, разумеется.
– Вот тебе мой совет: пригласи Смита на октябрьский прием в посольство и погаси эту карту. Гарантирую, Смит будет польщен, да и Коллинзу… это будет по душе.
Бекетову стало не по себе: ведь Екатерина говорит дело. Даже неловко как-то признаваться в этом. Неловко, но никуда не денешься – надо признаться.
– Октябрьский прием – не ближний свет… Вон еще сколько до него! Впрочем, я подумаю. Я, пожалуй, подумаю… – вымолвил он и не мог не упрекнуть себя: «Не очень ты уверен в себе, если тебя на похвалу настоящую не хватает».
69
Из Алжира шли тревожные вести: поединок де Голль – Жиро достиг своего апогея. Он принял форсированный характер с тех пор, как в конце мая в Алжир вылетел де Голль. Правда, первое время все, казалось, идет гладко: восторжествовал принцип паритетности, и новый орган, ставший некоей верховной властью Франции за рубежом, представлял и Жиро, и де Голля. Паритет, паритетный, паритетность – эти слова стали необыкновенно модными в Лондоне и склонялись на все лады именно в связи с французскими делами. Утверждали, что хранителем паритетности является своеобразный комитет четырех, в котором каждая сторона представлена двумя делегатами. Но расчетливый де Голль по-своему спланировал этот комитет и эту паритетность. Те два делегата, которые должны были поддерживать Жиро, оказались если не скрытыми голлистами, то сочувствующими де Голлю, да это было и естественно – контуры победы союзников, которую для французов олицетворял де Голль, очерчивались все яснее. Но сам де Голль не переоценивал своих возможностей и методически наращивал силы, в частности в комитете, который был упомянут, – он ввел в него пятого участника, оказавшегося, разумеется, голлистом.
Бекетов не установил, какие стадии это соперничество прошло дальше, важна была тенденция: де Голль усиливал свое влияние и, улучив момент, пошел на соперника с открытым забралом, предложив ему пост инспектора. Это уже было для Жиро сигналом бедствия. Первым признаком отставки и прежде было назначение в инспектора. Жиро восстал, но теперь на него пошли его же сторонники, склоняя к уступке, и генерал перестал понимать, что происходит.
Все как будто бы пришло к своему логическому концу, но вмешались американцы. С де Голлем встретился Эйзенхауэр и сказал, что Жиро должен остаться. Чтобы это заявление не прозвучало голословно, американцы пригласили Жиро в Вашингтон, оказав ему прием почти царский. Американцы полагали, что они спасли Жиро. На самом деле они привели его к поражению. Те двадцать три дня, которые Жиро пробыл в Штатах, де Голль работал с утроенной энергией, реорганизовав аппарат управления и поставив на командные посты своих сторонников. В сущности, в эти двадцать три дня свершилась голлистская революция. И вот итог: празднование Национального дня республики, празднование в этот год особо торжественное, потому и было таким широким и пышным, что совпало с осуществлением переворота.
А как дальше? Об этом должен был рассказать Грабин, уже месяц сидевший в Алжире.
Он позвонил в конце недели.
– Сергей Петрович, говорят, вы заметили мое исчезновение и захотели меня видеть? Это что же, деловая необходимость или веление души?
– Ну, разумеется, веление души, хотя деловая необходимость и не исключена.
– Если так, предлагаю такой план: под Лондоном лес необыкновенный… После африканских красот он мне прописан, тем более при желании можно себе внушить, что ты не под Лондоном, а где-нибудь на Вори или Уче… Я был как-то близ Лондона в обществе Михайлова и Шошина… Как вы?
– Я готов, но октябрь не лучшее время для такой прогулки.
– Осенний лес – прелесть, да к тому же день какой!..
Они поставили машину у грунтовой дороги, которая сворачивала в просеку, и вошли в лес. День действительно был хорош. И тишина, нарушаемая шумом ветра в ветвях да похрустыванием валежника, и прохлада, и нещедрый в этой прохладе запах прели и хвои, и истинное половодье нескошенной травы в низинах, вопреки октябрю зеленой, и обилие рябины, которая горела так, точно напилась солнца с утра, чтобы отдать его в сумерках, были трижды прекрасны и желанны русскому человеку, для которого и на чужбине нет земли без леса.
– Вы заметили: тех, кто живет у моря, как и степняков, не очень влечет к лесу, а? – спросил Бекетов, когда они отошли от дороги.
– Вы хотите сказать, что англичане не любят леса? – спросил Грабин, у него была способность как бы повернуть слово собеседника и рассмотреть его с неожиданной стороны.
– Нет, не хочу, но мог бы, – ответил Сергей Петрович.
– А что есть Лондон, если не лес? – рассмеялся Грабин – вот он, неожиданный поворот! – К тому лесу да еще этот – не много ли?.. – Он задумался, эта реплика нужна ему была для разбега. – Наверное, человек может себя приучить и к лесу, и к морю, и к степи, нельзя приучить себя к чужбине… По мне, человек, свыкшийся с чужбиной, уже не человек… – он обернулся к Бекетову, будто желая установить, как тот принял его последние слова. – Могу не принять в де Голле многого, но его страсть, почти фанатическую, вернуться во Францию… Что есть его дело без этой страсти?
– Вы видели де Голля в этот раз? – спросил Сергей Петрович – его собеседник чувствовал интерес Бекетова и как бы шел навстречу Сергею Петровичу.
– Да, и не потому, что я работник посольства, а потому, что я русский…
– В его глазах сегодня это привилегия?
– Больше, чем когда-либо прежде, – подтвердил Грабин. – Наша формула признания не просто произвела впечатление на французов, она показала им, кто есть кто…
То, что Грабин назвал «формулой признания», сделавшей чудеса, действительно с некоторого времени было притчей во языцех, и не только в кругу французов. Речь шла о признании французского комитета национального освобождения. Его признало двадцать шесть стран, но каждая вложила в формулу признания свой смысл. Быть может, потому, что к этому времени комитет возглавлялся единолично де Голлем и прямо с ним отождествлялся, в формуле как бы отразились оттенки отношения к генералу и его делу. Американцы видели в лице деголлевского комитета всего лишь орган, управляющий теми заморскими территориями Франции, которые признают его власть. Великобритания оказалась немногим щедрее, сочтя, что имеет дело с «органом, способным обеспечить руководство французскими усилиями в войне». Советская формула шла много дальше, воздав должное тому большому и прогрессивному, что делал комитет как руководитель борьбы за французскую свободу. Советская страна полагала, что имеет дело с представителем «государственных интересов Французской республики» и единственным «руководителем всех французских патриотов». Не надо быть очень искушенным в премудростях дипломатии, чтобы понять, сколь разным было отношение союзников к де Голлю и его комитету.
– Он вас принял на вилле «Оливия», куда он перевез, кажется, и свою семью? – спросил Сергей Петрович.
– Да, в той части виллы, где у него происходят деловые встречи, когда есть необходимость проводить их на вилле…
– Как понять «есть необходимость»? Когда он болен?
– Да, именно когда болен, и при этом… дипломатически… Но в данном случае ему действительно нездоровилось, но об этом знал только он. О болезни не было сказано ни слова, да и весь его вид болезни не обнаруживал. Правда, один раз, взглянув на часы, он прошел в соседнюю комнату и тут же вышел, – очевидно, пришло время принимать лекарство, и он его принял… Ничего такого, что свидетельствовало бы о том, что разговор происходит дома: возможно, семья и была рядом, но такое впечатление, что из одной половины дома нельзя попасть в другую. И в одежде, и в манере держать себя у де Голля была эта тщательность, именно тщательность, а не чопорность, потому что было радушие, как мне кажется, сердечное. Он сказал, что третьего дня проводил в Москву своего давнего друга генерала Пети, который возглавляет у нас французскую военную миссию. При этих словах он пригласил своего адъютанта и просил его дать копию письма Сталину, которое Пети повез в Москву. Когда адъютант принес письмо, он прочел его сам, возможно, полностью, а возможно, опуская какие-то пассажи. Письмо не выглядело официальным, наоборот, в нем была искренность. Я заметил, что письмо прямо обращало внимание Сталина на события, происходившие в Алжире в последние недели, особо подчеркивая, что они служат объединению французов.
– Как показывает грешная практика, письмо не может существовать само по себе, – заметил Сергей Петрович; он полагал, что даже патетичные французы умеют соотнести пафос своих посланий с делами земными. – Не явилось ли это письмо своеобразным ледоколом, который проложил путь каравану конкретных дел?..
– Письмо-ледокол? Да, возможно… – заметил Грабин. – Генерал сказал, что он дал указание Пети просить Сталина установить прямую авиалинию Алжир – Москва… и, если советская сторона имеет такую возможность, передать комитету оборудование тридцати радиостанций… Как ни непроницаемо было лицо де Голля, последнюю фразу он произнес, заметно смущаясь. Я объяснил это смущение так: и первая его просьба, и вторая, как полагает де Голль, призваны сделать отношения с Россией еще более близкими. Больше того, выключить русские дела французов из общей сферы деятельности трех великих и не очень посвящать англо-американцев в эти дела…
Однако деятельный Грабин недаром привел Сергея Петровича в этот лес – то, что он только что сообщил, было действительно заповедно.
– Вы полагаете, что конфликт с англосаксами у де Голля столь серьезен, что он готов пренебречь классовой, солидарностью? – спросил Бекетов; где-то здесь было солнечное сплетение проблемы.
– Классовой солидарностью?
– И не только… Не является ли этот конфликт единоборством амбиций, в своем роде дуэлью французского аристократизма, по своей сути монархического, и американского консерватизма, которому нет дела до французских нравов, как бы эти нравы ни были древни?
– Дуэль амбиций?.. – казалось, вопрос Сергея Петровича озадачил Грабина. – Очень похоже, когда речь идет о де Голле!.. Да, как ни рационален и целеустремлен он, его самолюбие иногда принимает размеры грандиозные, но дело не только в этом…
– Тогда в чем?..
Лес поредел, проглянул берег реки, неширокой, туго вьющейся в зарослях подлеска и кустарника, теряющего листву.
– Видно, все дело в проблеме Тихого океана и Средиземноморья, – заметил Грабин, медленно шагая вдоль речки. Бекетов задал трудный вопрос, и внимание Аристарха Николаевича ничто не могло отвлечь. – Этой проблемы не решишь без французов, и трудный де Голль – плохой партнер. Короче, с ним американцам каши не сварить, как, впрочем, и французам…
– Значит ли это, что русская каша и в этот раз будет самой вкусной? – спросил Сергей Петрович, он полагал, что тропа, идущая вдоль речки, привела их разговор к самому главному.
– Нет, отнюдь… – отозвался Грабин и встал над рекой, обратив внимание, как четко было его отражение в воде; казалось, только сейчас он и увидел реку. – Генерал был искренен, когда говорил, что Франции нужна сильная Россия, но вот вопрос: какой Франции?.. – Грабин вдруг всплеснул руками и рассмеялся: – Вот ведь… оригинальный человек!..
– В каком смысле «оригинальный»? – улыбнулся и Сергей Петрович.
– Он своеобразен уже тем, что больше всего в жизни боится… Кого бы вы думали? Американцев и коммунистов!..
Река ушла в сторону – вильнула блестящим хвостом и отпрянула, зарывшись в зелень, – тропа вновь устремилась в лес.
– Не знаю, как насчет американцев, а все, что касается его отношений с коммунистами, серьезно… – заметил Сергей Петрович. Он был рад, что они добрались до этой проблемы. – Взгляните на послания де Голля, которые идут сегодня из Алжира. Одна мысль там постоянна: он хочет всего лишь восстановления традиционных институтов Франции… Иначе говоря, никаких социальных перемен! Коммунисты, например, не считают эти институты столь совершенными, какими их считает де Голль, – вот где камень преткновения!..
– Но так ли необходимо де Голлю считаться с коммунистами? – подал голос Сергей Петрович; в лесу стало светлее, они вышли на просеку. – Явно ли, тайно ли, но в Лондоне его комитет избежал братания с коммунистами…
– Избежал, да не совсем, – откликнулся Грабин. – Именно из Лондона он обратился к своим сподвижникам во Франции с требованием связать его с коммунистами…
– Вы имеете в виду приезд Фернана Тренье в Лондон? – поинтересовался Бекетов; весть об этом, глухая, в свое время не минула и Сергея Петровича.
– Да, я говорю об этом, – заметил Грабин и пошел тише, трава, устлавшая лесную дорожку, скрадывала его шаги. – Ну, хроника событий, так сказать, сейчас уже известна. Полковник Рэми, посланец де Голля, предлагает коммунистам направить своего представителя в Лондон. Коммунисты отвечают согласием и уполномачивают Гренье. С этого момента Рэми и Гренье действуют вместе и как бы отдают себя во власть особой службы, которая переправляет их на британский берег.
– Де Голль принял Гренье?
– Да, конечно… Беседа прошла, как принято говорить в этом случае, в духе взаимопонимания, если бы не один момент…
– Какой, простите?
– Все тот же… Гренье сказал, как говорил до него и сам де Голль неоднократно: «Наше дело – освободить Францию, а там народ французский решит, кто и как ею будет управлять». Обычная фраза, но произнесенная коммунистом, она встревожила генерала. «Значит, на ваш взгляд, Франция будет коммунистической?» – спросил генерал. «Взгляните на списки расстрелянных французов, – был ответ Гренье. – Там рядом с именем расстрелянного часто стоит „коммунист“…»
– Гренье убедил генерала?
– Гренье сказал то, что каждый сказал бы на его месте, но реакция была неожиданной…
– Какой?
– Гренье нагнал страху на де Голля, и, так кажется мне, от этого страха генерал не освободился до сих пор… Вот так-то: с одной стороны американцы, с другой – коммунисты. Воистину между молотом и наковальней.
– Коммунисты в правительстве де Голля? Это реально, Аристарх Николаевич?
– Поживем – увидим.
– Но вот вопрос: каково должно быть наше отношение к генералу? – замедлил шаг Сергей Петрович. – Можно увидеть в нем антикоммуниста и едва ли не уравнять с Черчиллем. А можно рассмотреть в нем сторонника нашего союза, кстати сторонника убежденного, и сделать много доброго для Советской страны и для Франции, а это значит, кстати…
– И для французских коммунистов? – мгновенно реагировал Грабин.
– Я хотел сказать: и для французов… Впрочем, готов принять и вашу формулу: в конце концов, что есть французские коммунисты, если не французы?
Они шагали по просеке. За лесом садилось солнце, и негасим был огонь рябин. Бекетов подошел к деревцу, взял рябинину на ладонь, такую же, как под Москвой. И Сергею Петровичу почудилось в этом факте нечто значительное: если эта лесная ягода так похожа на ягоду русского леса, и эта сосна, и эта лиственница, и этот орешник с этой елью, то какой нерасторжимой должна быть наша планета, а следовательно, судьба всего сущего?..