Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 122 (всего у книги 128 страниц)
76
Наблюдательный лондонец, даже не очень посвященный в смысл приближающихся событий, должен был насторожиться: Ланкастер-хауз, резиденция Европейской комиссии, пребывавший весь май и добрую половину июня в состоянии погасшего вулкана, вдруг явил признаки пробуждения. Да и посольства союзников – советское, американское, французское, – которые только недавно обрели режим мирного времени, возвратились к военному расписанию. С тех пор как было отменено затемнение, это можно было увидеть воочию – с каждым разом полуночные вахты все удлинялись, при этом и у послов.
В десятом часу вечера к Тарасову явился британский представитель в Европейской комиссии сэр Вильям Стрэнг. Сухопарый, заметно длиннорукий и длинноносый, в крупных очках, дужки которых были тщательно заправлены за крупные уши, сэр Вильям Стрэнг бесшумно ступал по посольству, произнося по-русски:
– Здравствуйте, господа, здравствуйте… – Он улыбался, безбоязненно показывая желтые зубы, и добавлял: – Хоть поздний гость, да званый, – с русскими он не позволял себе говорить по-английски. Справедливости ради следует сказать, что для англичанина он хорошо говорил по-русски – дали знать годы работы на Софийской набережной в Москве, чтение русских книг; по слухам, еще с далеких московских времен сэр Вильям Стрэнг собирал русскую библиотеку и преуспел в этом.
Едва черная ладья автомобиля Стрэнга отчалила от посольского подъезда, подкатил тяжелый лимузин французского посла Ренэ Массигли. Посол терпеливо ждал, восседая на упругих подушках заднего сиденья, пока смуглолицый водитель-гасконец, не уступающий послу в важности и сознании чувства собственного достоинства, обогнет машину и откроет дверцу. Посол расстался с лимузином не без раздумий, больше того, с болью душевной, точно сознавая: чем дальше он уходит от автомобиля, тем меньше он становится послом.
Массигли появился в Европейской комиссии осенью сорок четвертого и семь месяцев, прошедшие с тех пор, был занят единственным – новой редакцией документов, принятых до него. Посла можно было понять и тогда, когда, настаивая на этой новой редакции, он вдруг сбивался на тираду о миссии Франции в современном мире, при этом начинал говорить об этом столь патетично, как на деловых совещаниях не говорят, – достоинство родины посла в этой войне попиралось многократно, при этом и врагами, что естественно, и некоторыми из тех, кто звался друзьями, и некая возвышенность речи посла тут была если не оправданна, то понятна. Непонятным было другое, каким образом верноподданность Массигли совмещалась со всеприятием – в последние десять лет месье Массигли представлял в Лондоне Даладье, Петена и де Голля…
К десяти вечера от подъезда посольства уходит последняя машина, но свет в окнах не гаснет – Тарасов вызвал стенографистку.
– Сергей Петрович, посол просит вас… – значит, дежурные тридцать минут, в течение которых стенограмма расшифровывается, будут отданы Бекетову. С тех пор как Тарасов сообщил Сергею Петровичу о его новом назначении, интенсивность контактов с советником не уменьшилась. Даже наоборот, у посла точно возник дополнительный стимул к общению. Однако какой вопрос посол приберег к их полуночному разговору? На горизонте возникла перспектива конференции трех, и все мысли обращены к конференции? Завтра очередное заседание Европейской комиссии, которой в очередной раз предстоит собраться у своеобразного макета конференции и как бы проиграть некоторые проблемы. Значит, предстоящая конференция? Вечерний визит Стрэнга и Массигли к послу не столько опровергает это предположение, сколько его подтверждает.
Казалось, единственное, что роднит тебя на чужбине с отчей землей, это небо – при желании в нем можно отыскать краски и псковского многозвездья. Если и был мост зримый, который переносил тебя на просторы российского запада, то это небо. Вот и сейчас, стоя у окна, он даже прищурился, как в детстве, ожидая, что звезды стрельнут лучиками. Никуда не денешься, вспомнил родное Закрапивенье, походы по холодным лугам, заветное ночное, чуткий жар медленно загасающих углей в предрассветье, и сон у костра, и запах просыхающей посконины, в которую были одеты деревенские ребятишки, – помнится, пар валил от нее валом.
– Мне сказали, что вы были у Коллинза? – вопросил посол и взглядом, заметно сумрачным, указал на свободное кресло подле письменного стола. – Как его труд о вирусах… на исходе? – Видно, Тарасов пришел в посольство с приема, официального, его темный костюм и строгий галстук в косую полоску прямо на это указывали. – Допускаю, что это важно для науки… Допускаю! Но вот так, едва ли не на смертном одре, вдруг внушить себе, что без этой работы вся его жизнь ничего не значит, да разумно ли это, Сергей Петрович? И помогает ли это победить недуг, а? Скорее наоборот!..
– Да, скорее наоборот… – согласился Бекетов печально. – Но говорить об этом с ним бесполезно, он понимает все сам, при этом лучше нас…
– Вы полагаете, лучше?
– Убежден. Он все взвесил.
Из открытого окна донесся звук самолета, через какое-то время темный квадрат окна прочертила по правильной горизонтали прерывистая черточка идущей на большой высоте машины.
– Вы помните, прошлогоднюю ночь перед десантом, гул самолетов, от которого, казалось, вибрировали дома, светлую мглу июньского неба и сотни машин над Лондоном… все небо было в самолетах!.. – Тарасов улыбнулся, доверившись потоку воспоминаний. – Надо отдать должное англичанам, в самый канун высадки они сделали жест, признаться, для меня неожиданный: вдруг пригласили меня в класс военных игр министерства обороны и разыграли операции на европейском берегу… Жаль Коллинза! – Тарасов подошел к окну, медленно задернул шторы, так спокойнее. – Не дай бог, что-нибудь произойдет, найдется ли преемник, который будет так авторитетен, так нравственно безупречен?.. Он не отважился заговорить об этом?
– Отважился, разумеется, но я остановил его.
Тарасов отошел от окна, он шагал в сумеречной тишине кабинета, шагал бесшумно, и угадывалось, как напряжена его мысль.
– Он и со мной заговаривал, но я высмеял его, – бросил Тарасов, не останавливаясь. – «В наши годы мистер Шоу, например, только-только взобрался на Олимп…» Но он горько усмехнулся: «Ваш Павлов сказал, что каждому человеку природа дала свой патронташ. Если говорить обо мне, то мой патронташ опустошен во времена незапамятные, а мистер Шоу постреливает». – Тарасов вернулся к столу. – Преемник Коллинза? Хотелось бы, чтобы он был именно преемником и унаследовал не только профессиональный авторитет нашего президента, но и его нравственность… – Сейчас ровный свет освещал лицо Тарасова с едва заметной выпуклостью кровеносного сосудика над левой бровью. Бекетову казалось, что эта подробность в лице Тарасова многое объясняет: и благородное спокойствие, и строгую естественность, и значительность, которую Сергей Петрович рассмотрел в лице посла. – Вечером у меня был Стрэнг, а час назад отбыл Массигли… – продолжил Тарасов, выдержав паузу, которая, точно твердая черта, отделила произнесенное до сих пор от того, что намеревался посол сказать сейчас. – Вы помните, Сергей Петрович, эту коллизию, острую… с пленными немцами?
Бекетов, разумеется, помнил, коллизия была действительно острой. Когда перспектива поражения германской армии стала вопросом, если не недель, то месяцев, союзники должны были решить оперативную задачу: что делать с личным составом армии врага. Было высказано мнение: армия объявляется плененной, а солдаты и офицеры пленными. Советская сторона не видела в этом ничего чрезвычайного, но союзники восстали, явив не только непримиримость, но и норов. Больше того, нечто такое, что похоже на войну нервов. В соответствии со своеобразной конституцией, которая регламентировала деятельность Европейской комиссии, тайна наистрожайшая должна была охранять заседания комиссии. Однако время от времени тайна нарушалась. Она нарушалась с очевидной целью: дать возможность прессе вмешаться в деятельность комиссии и прямо на эту деятельность воздействовать. Так получилось и в этот раз. «Обсервер» вышел с аншлагом: «Советский посол Тарасов предлагает объявить остатки немецкой армии военнопленными». Очень хотелось думать, что к этому факту огорчительному английская дипломатия не имеет отношения, но поступок был похож на англичан и за время войны в том или ином виде повторялся. В тот раз была найдена формула, которая дала возможность развязать узел. Смысл ее: главнокомандующий, будь он русский, американец, англичанин или француз, сам решит, объявлять ли пленного пленным или отпустить его на все четыре стороны. Иначе говоря, формула была найдена, но ценой потерь немалых. Формально гриф «Секретно» и теперь как бы охранял заседания комиссии, но всего лишь формально… Поэтому, когда тот же сэр Вильям Стрэнг говорил Тарасову: «Я бы хотел сообщить вам, коллега, конфиденциально…», русский понимал, что эту сильную фразу не следует принимать на веру. Иначе говоря, торжествовала истина старая: английская дипломатия, самая респектабельная по своим генеалогическим корням, компрометировалась с головы до пят в силу того авантюризма, который ей был свойствен. Уместно заметить, черчиллевская дипломатия восприняла этот авантюризм, и, пожалуй, развила в силу обстоятельств, свойственных кадрам этой дипломатии, которые формировались в немалой степени по образу и подобию человека, владеющего ее сердцами и помыслами, – речь идет о Черчилле.
– Вы припомнили случай с пленными немцами? – повторил свой вопрос Тарасов. – И вам пришла, конечно, на память… нелояльность «Обсервер»? – деликатный Тарасов не решился на более резкую формулу. – Однако нормам тона нам у них не учиться, каждый ведет себя как может… Важно другое: в этом факте сказалась позиция тех, кто сел с нами за стол переговоров по проблемам главным…
– Немцы? Их судьба?
– Даже больше: немецкая государственность, кадры ее, военные, естественно… и, пожалуй, дипломатические… Вот вопрос, которого я хотел коснуться: в этом нашем новом документе есть раздел, посвященный дипломатии… Именно об этом сегодня у меня шла речь со Стрэнгом… Хочу знать ваше мнение об этом параграфе документа… Кстати, как далеко тут идет международное право? И есть ли прецеденты? Нет, нет, не только версальский прецедент, но, разумеется, и версальский…
Он взял со стола мягкую папку и, выщипнув из настольного блокнота квадрат бумаги, начертал крупными, не столько письменными, сколько печатными литерами: «Дополнительные требования к Германии. Раздел III. Возвратить к понедельнику» – и прикрепил квадратик к папке.
Бекетов принял папку, приоткрыл. Да, драгоценная страничка документа была в папке.
– Хочу знать ваше мнение именно об этом параграфе.
Характерно, что дипломатическая грань германской проблемы до сих пор не была исследована коллегами Тарасова по Ланкастер-хауз. По крайней мере, как заметил Бекетов, только в новом документе, над которым сегодня трудился синклит мудрецов в Ланкастер-хауз, эта проблема была рассмотрена со вниманием, которого она заслуживает. Обстоятельный Бекетов не любил чтения по диагонали, полагая, что такое чтение – напрасная трата времени, но сейчас было искушение пробежать документ хотя бы по диагонали.
– Как я понимаю, начинается великое переселение дипломатов, – произнес Бекетов, не отрывая глаз от странички. – Германские посольства и миссии за рубежом закрываются, дипломаты отзываются на родину? Что ни говорите, история повторяется – ситуация восемнадцатого года…
– С той только разницей, что в восемнадцатом мы не имели возможности диктовать своих условий Германии, сейчас имеем… – Тарасов пододвинул блокнот и с неторопливой обстоятельностью заполнил его своим крупным почерком. Как ни напряженна была его работа, он имел обыкновение на минуту оторваться и внести в блокнот мысль, которую считал стоящей. – Кстати, есть резон заметить и это: сейчас мы имеем возможность диктовать…
– Наверно, не простой труд – принять германское имущество за рубежом, в том числе посольское… – Бекетов все еще не отрывал глаз от документа, который вручил ему Тарасов. – Как ни многообразно имущество, есть некое однообразие в характере операций: расход, приход… Иное дело железные комнаты договорного отдела МИДа, соглашения и конвенции, которые накапливались здесь десятилетиями…
Бекетов сказал «железные комнаты», а сам подумал: так это же лес темный. Наверно, проще всего поступить с этим как с германской недвижимостью: списать по акту и завести новый реестр. Но то, что очень просто, не всегда верно. В мире текстов, которые хранят сейфы министерства, есть такие, которые следует аннулировать, но есть и такие, которые, наоборот, необходимо ввести в силу или продлить.
– Тут нужен опыт ума исследовательского, – сказал Бекетов и, посмотрев на Тарасова, приметил, как весело лукавая улыбка тронула его губы.
– Именно, – подхватил Тарасов, как могло показаться, с воодушевлением. – Однако вот вам два дня до понедельника… – заключил он неожиданно и, встав, пошел в комнату секретариата. – Как моя стенограмма?
– В понедельник Ланкастер-хауз? – спросил Бекетов, когда посол вернулся к столу со стопкой машинописных страничек.
– Да, и я хотел бы, чтобы вы были со мной… – произнес Тарасов со значительной неторопливостью: можно было подумать, что смысл вечерней встречи с Бекетовым, как ее задумал Тарасов, был именно в этом его намерении – Ланкастер-хауз.
Если своеобразный генштаб, руководящий военными усилиями союзников, представить в виде здания, то у него должно быть три этажа. Первый этаж – лондонский совет послов, происходивший в Ланкастер-хауз, в который имел честь входить и Тарасов. Второй – совет министров, сопутствующий встрече трех, а иногда собиравшийся независимо от нее. Третий этаж – собственно совет трех, собиравшийся за время войны уже дважды: Тегеран и Ялта. Не очень благозвучное ЕКК, что значит Европейская консультативная комиссия, в британской столице предпочитали называть привычным для уха лондонца Ланкастер-хауз. Массивный особняк, носящий имя Ланкастер-хауз, выражал довольство и даже самодовольство викторианской эпохи и был, в сущности, особняком казенным, многие из дипломатических действ и зрелищ в британской столице происходили здесь. Особняк не был и не мог быть синонимом постоянства – на разных этапах Ланкастер-хауз отождествлялся с событиями разными. Было время, когда в Ланкастер-хауз собирались европейские коллеги Сити, и тогда лондонцы, значительно воздев большой палец, произносили: «Хорошо, как в Ланкастер-хауз». Но в годы войны в знаменитом особняке собрались эмигрантские правительства, в частности польское и чехословацкое, и тогда знаменитая фраза приобрела иной смысл: «Темно, как в Ланкастер-хауз». С тех пор как знаменитый особняк стал резиденцией ЕКК, Ланкастер-хауз приобрел значение своеобразной обсерватории, замеряющей показатели европейской политической погоды. «Однако что скажет на завтра Ланкастер-хауз?»
Двумя днями позже Тарасов отправился в Ланкастер-хауз.
Очевидно, кворум собирался в Ланкастер-хауз не столь редко, но каждый раз, когда порядок дня был особенно ответствен.
Бекетов поехал.
Бледно-сиреневый зал, украшенный золоченым деревом, был подготовлен к заседанию. Вещи точно встали по команде «смирно», чтобы принять людей: кресла, обитые цветным шелком, папки в тисненой коже, отмечающие места, где надлежит пребывать делегатам, цветные графины, наполненные с такой щедростью, точно организаторы действа единственно опасались, чтобы у делегатов не пересохло горло, и, конечно, дежурная колодка посреди стола с флажками четырех держав.
Делегаты являлись с правильными интервалами.
Устало улыбаясь, вошел Вайнант и занял свое место у окна. Несмотря на облачный день, свет был полуденным, ярким, высветлив четкий профиль американца. Вайнант щурился, и его обращенные к свету глаза, как можно было рассмотреть, серо-зеленые, в густых ресницах, пожалуй, необычные для его возраста, были строги и внимательны.
Явился сэр Вильям Стрэнг. Его портфель, тщательно линованный грубым тиснением, был туго набит. Видно, англичанин забыл переложить портфель из одной руки в другую, и нелегкая ноша заметно оттянула плечо и исказила лицо гримасой усталости. Он упер глаза в американца и улыбнулся, попытался улыбнуться, но это было уже сверх его сил – улыбка не сняла усталости.
Не вошел, а вкатил свою округлую особу Ренэ Массигли и, еще издали приметив кресло, нацелился, набрал скорость и не попал в кресло. Пришлось катить обратно и вновь брать на мушку кресло, обитое цветным шелком. Он это сделал изящно весьма и, поместившись в кресле, извлек платок и, не без удовольствия сминая его в мягкой пригоршне, промокнул глаза и раскланялся – только сейчас он увидел сидящих за столом.
– Итак, господа, в преддверии событий, которые нас ожидают, нам предстоит обсудить текст соглашения о дополнительных требованиях… – произнес Тарасов многократно повторявшуюся здесь фразу – ее строй, как, очевидно, и интонация были нерушимы…
Тарасов говорил, как обычно, негромким голосом и в такой мере ровным, что, казалось, надо было чуть-чуть усилить голос в своем сознании, чтобы явились напряжение и страсть. Быть может, речь Тарасова точно определяла его характер. Наверно, Тарасов был в чем-то и неудержимо горяч, и нетерпелив, и суров, и бесшабашно весел, и даже раздражителен, но это не выплескивалось наружу. Видно, природа наделила Тарасова могучим фильтром, который обладал способностью пропустить через себя стихию настроений, явив людям далеко не все, что владеет человеком. Как ни совершенен был этот инструмент, данный природой человеку, сам процесс этот стоил сил немалых. Чтобы гнев переплавить в печальное внимание, надо было сжечь пуд крови. У Тарасова и это получалось не очень явно – в характере человека, возможно, было нечто общее с характером реки на его отчей земле псковской: река была нерушимо спокойной и устойчиво полноводной во все времена года. Это качество редко кому противопоказано, тем более оно не противостоит человеку, который определен к штурвалу многопалубного посольского корабля. Одним словом, как установил Сергей Петрович, не очень улыбчивая натура Тарасова таила в себе нечто такое, что располагало к ней людей.
Сэр Вильям Стрэнг оглянулся и, убедившись, что британская делегация на месте и, таким образом, тыл почтенного делегата бронирован, взял слово.
– Я благодарен уважаемому собранию, что оно со вниманием отнеслось к проектам, предложенным делегацией Великобритании, в частности, к проекту о зонах оккупации… – произнес Стрэнг фразу, которая имела косвенное отношение к обсуждаемому вопросу, однако возникала в устах англичанина с железной необоримостью – справедливости ради надо сказать, что авторами проекта о зонах оккупации действительно были дипломаты его величества. – Не скрою, что мою делегацию беспокоит сложность проблем, которыми мы себя обременим, реализуя параграф третий, я имею в виду внешние дела рейха…
Тарасов и Бекетов вернулись из Ланкастер-хауз за полдень.
– Я хотел, чтобы вы услышали все это из уст Стрэнга, – сказал Тарасов, когда они поднялись в посольство. – Не исключено, что на конференции в Берлине вас не минет именно эта чаша…
Тарасов ушел, а Сергей Петрович еще пытался осмыслить сказанное послом, только теперь ему открылся смысл вечернего разговора с Тарасовым и их поездки в Ланкастер-хауз. Значит, перспектива новой конференции трех была реальна, настолько реальна, что в общей панораме дел обозначилось и скромное амплуа Бекетова. И еще подумал Бекетов: очевидно, поезд конференции набрал скорость заметную, набрал скорость сам и сообщил ее всем, кого конференция призвала. До сих пор Сергею Петровичу казалось, что он далеко не истратил резерва времени, отпущенного ему на сборы, сейчас он думал иначе – времени было в обрез.
По давней привычке, давней и трижды проверенной он достал записную книжку и вписал в нее перечень дел, без завершения которых он не мог покинуть британской столицы.
Первая строка была не пространной, но она была первой – Шоу.
Он ехал и думал: наверно, для великого старца это прощание с безвестным русским не столь уж важно, но для Сергея Петровича в этом смысл немалый – для его самочувствия, для понимания нелегкой миссии в этой стране, для его представления о вещах простых и насущных, которые сопутствовали его взгляду на призвание и долг. В конце концов, не имеет значения, как сложится эта встреча, как образуется этот последний диалог со старым ирландцем, многократ важнее пожать руку человеку, которого ты высоко чтишь, а заодно сказать слово, которое бы определяло его и твою верность…
Сергей Петрович прибыл в Эйот Сэн-Лоренс в тот предвечерний час, когда Шоу, завершив нехитрую стариковскую трапезу и отдохнув, был занят дежурной работой по двору: разводил костер, чтобы сжечь в нем прошлогоднюю солому, которую вымел из сарая дворник. Солома была сыроватой, но огонь взялся. Высокое пламя в сизо-черных космах дыма взметнулось едва ли не в рост Шоу. Оно, это пламя, свивалось и сыпало искрами, вздуваемое ветром. Взяв метлу под мышку, Хикс не без тревоги наблюдал за костром.
– Гоу аут! Прочь! – кричал Хикс. Но Шоу не шел, его держало здесь не только озорство, но и желание, так можно было подумать, в этот прохладный вечер побыть у тепла.
Он был предупрежден и ждал Сергея Петровича, поглядывая на ворота, поэтому процесс узнавания, непростой теперь для Шоу был облегчен. Ну, вот и рука Шоу, только не прохладная, как предполагал Бекетов, а заметно горячая, разогретая стихией огня, которая достигла силы немалой.
– Вспомнил сейчас, – произнес хозяин и медленно поднял ладонь, в сумерках раннего вечера ярко-розовую. – В тот раз, когда я был в Москве, Луначарский сказал мне: «Мистер Шоу, для нас непостижима способность англичан мерить долгие мили земли… путешествовать». А я сказал ему: «У нас океан воды, а у вас океан суши. Только наш океан не наш, а ваш океан – ваш. Как ни долги ваши мили, вы все дома». – Он взглянул на свою розовую ладонь над головой, нехотя опустил. – Вы, русские, великие домоседы – никто так не переживает расставание с домом, как вы. Вот и вас потянуло домой…
Костер померк, и рука Шоу, которую он протянул Бекетову, стала прохладной. Когда Сергей Петрович обернулся последний раз, костер продолжал меркнуть и согбенную фигуру хозяина, только что бывшую в красных отблесках огня, точно обволок пепел лиловатый. Нет, это непостижимо: ехал бог знает откуда только для того, чтобы пожать руку старца и повернуть обратно? Да не внушил ли себе Сергей Петрович нечто такое, что было лишено смысла? Надо ли было это делать? Надо. И это почувствовал Сергей Петрович. Было удовлетворение, больше того радость. Точно долго таил в себе доброе слово, которое давно должен был сказать человеку и только сейчас сказал…