355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Кузнецкий мост (1-3 части) » Текст книги (страница 86)
Кузнецкий мост (1-3 части)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:36

Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 86 (всего у книги 128 страниц)

18

Бардин явился в Ясенцы запоздно и застал Ольгу в саду. Ему привиделось недоброе, и он заторопился к дому, но она остановила его.

– Ты не тревожься, все хорошо, – поднесла она руку к его щеке. В ее ладони собрались для него мир и тепло, ничего не было добрее ее рук. – Я вышла навстречу, чтобы посумерничать с тобой, – она указала взглядом на дом, очевидно имея в виду Иоанна – предстоящий разговор следовало скрыть от него. – Право, не знаю, как и начать…

– Как можешь…

Они пришли на край сада, снег сходил, но его островки еще лежали в гущине сада да в ложбинах. Свет, что обнимал землю, будто исходил и от этого снега, его тихого свечения.

– Я говорила весь вечер с отцом, – ее рука все еще была полна тепла, вечер не успел захолодить. – Он сказал, что готов взять под свое начало опытную станцию в Баковке, и зовет меня туда. «Тебе будет хорошо, Ольга, не пожалеешь», – сказал он… – Только теперь она отняла руку. – Вот и все.

Бардин приумолк, тревожно приумолк. Под горой, в низине, рыла берег весенняя вода.

– Что же ты молчишь, Егор? Говори.

– А как же я? – наконец произнес он.

– Ты со мной, как всегда… – тут же ответила она, и ее рука вновь совершила восхождение и приникла к его щеке. – Как может быть иначе, Егорушка?..

Вода под горой была неутомима.

– У меня дети, Оленька, – произнес он. – Им нужен дом, а как дом без хозяйки?

Она повернулась, пошла, видно, она ждала другого ответа.

– Я давно спрашивала себя: почему он не думает, как я, как мне живется-можется?.. – произнесла она, когда они достигли крыльца. – Ведь я же есть, я есть…

Он засмеялся:

– Я чувствую, что ты есть, Оленька… Погоди, да удобно ли там, в Баковке, вам вместе, он-то тебе не чужой? – заговорил он с той неторопливой обстоятельностью, с какой говорил с ней, когда хотел убедить ее. – Как это будет и как на это посмотрят люди: пришел и привел с собой невестку… В какое положение он тебя поставит, наконец?..

Теперь умолкла она; казалось, даже вода под горой остановилась, прислушиваясь.

– Ты полагаешь, что это неловко?

– Уверен.

– А знаешь, я не подумала, прости меня, – произнесла она едва ли не виновато.

Засыпая, он слышал, как она вздыхает, в этом вздохе было и сожаление, и печальное раздумье, и сострадание, и, может быть, укор. Не ему ли?

На заре их разбудил Иоанн, видно, он встал давно и зарекся будить, но взорвался, как всегда, против воли – многотерпение было не его стихией. Впрочем, он не терял времени даром, завтрак был на столе.

– Сколько можно спать, наконец? – взбунтовался Иоанн. – Жду час, жду два… К столу!..

Они явились к столу, и тишина, церемонно робкая, точно вошла за ними следом.

– Небось всю ночь шушукались, а? – спросил Иоанн весело. – Судили да рядили, так?.. Ну, что порешили?

Егор уткнулся в тарелку, а Ольга подняла пугливые глаза:

– Да вот Егор говорит, не пристало, нарушение норм… Свекор да невестка… Что, мол, люди скажут?

Иоанн взревел, да так могуче, точно специально берег этот рык, чтобы явить в это утро:

– А мне чихать, кто и что скажет, понятно?.. – Он поднял здоровую руку, потряс, точно грозя ею всем, кто думает иначе. – Ты-то на свой Кузнецкий ее не возьмешь? Ты клерк, тебе это не с руки, тебя, не дай соврать, это даже скомпрометирует, а мне нипочем… Беру Ольгу в Баковку, и все тут, беру!.. Главное, чтобы я знал, что мне и моему делу это полезно, а на остальное… прости, Ольга, плевать!.. – Он опустил руку на стол, искоса посмотрел на нее, рука дрожала. – Как ты, Ольга? – спросил он, тяжело дыша.

– Я была бы рада, да как Егор, – произнесла она, не поднимая глаз.

– Хорошо, а как Егор?

Бардин исторг вздох, не иначе, отец его обидел, смертельно обидел.

– Не поздновато ли ты меня об этом спросил?

Больная рука Иоанна дернулась.

– Поздновато? Это как же понять – поздновато, а? – Он держал здоровой рукой больную. – Не с того конца я начал, да? Надо было начать разговор с тебя, а я начал с Ольги, так?

Иоанн напрягся и встал, да, поднатужился и взвил свое большое тело, а вслед за этим неловко поволок его из одного конца дома в другой, именно поволок – ноги были непослушны и не столько ступали, сколько скребли половицы, но это не смущало Иоанна, он стремил свое громоздкое тело из конца в конец комнаты.

– Вы слыхали, а? Нет, нет, вы послушайте, что он говорит… Я, видите, начал разговор не с того, с кого надо! А с кого, позвольте вас спросить, мне надо было начинать? Нет, нет, с кого?.. Я тебе отвечу… Отвечу! Коли я уважаю в ней человека, коли она для меня личность, коли в ней и лицо и достоинство… С нее, только с нее!.. Ты понял меня, с нее – с Ольги! Однако тебя это оскорбляет. Позволительно спросить: кого я в тебе оскорбил?.. Мужа, да? Некоим образом повелителя, да? А может быть, господина? Кого?..

Бардин рассмеялся:

– Ну, ну, завелся… Того гляди, хватит тебя кондрашка, садись…

Но Иоанн и не думал садиться.

– Значит, ты усаживаешь меня, потому что кондрашки убоялся?

Но у Бардина вдруг сделалось хорошо на душе: отец в очередной раз развоевался и это признак добрый – есть еще порох в пороховницах.

– Садись, поговорим спокойно… – Он умолк, дожидаясь, пока Иоанн сядет, самим молчанием посадил Иоанна. – Тебе все-таки надо было со мной поговорить, отец, надо… Согласись, что тут одного твоего мало. У нас ведь дом, а в доме малое дитя…

– Это кто дитя малое, Ирина?

– Да, Ирина! В семнадцать ей присмотр нужен не меньше, чем в семь. Нам сейчас в самый раз собраться, а мы врассыпную. Хорошо?..

– Нет, ты истинно повелитель! – Под Иоанном вновь заскрипел стул, и пошли гулять его хрипы. – Повелитель!.. Сделай милость, спроси себя, да чем она хуже тебя, Ольга? Спроси, пожалуйста, чем?.. А в кого ты ее превратил? Если на то пошло, то я ей передам все, что у меня есть!.. Ты только уразумей: все передам!.. Ты дай ей только срок, да она тебя превзойдет! Ты не смейся, превзойдет с твоими нехитрыми нотами, дневниками и памятными записками… Может быть, у нее тут счастье, а ты ее держишь за полы… Нет, нет, сделай милость, да имеешь ли ты право, где честь твоя коммунистическая? Где она?

Бардин пошел из комнаты. Ольгу повлекло вслед. Она шла, припав головой к его плечу, повторяя настойчиво:

– Ты меня любишь, ты меня любишь… Я знаю, любишь…

– Бог с вами и вашей Баковкой, – молвил Бардин.

– Да согласен ли ты, Егор, на Баковку? – спросила Ольга.

– Я сказал, согласен…

Он сказал «согласен», а самому ох как было худо – иная полоса начиналась в его жизни, совсем иная. Он воспринимал Ольгу вместе с домом, который она холила и лелеяла. Вместе с привередливой чистотой и свежестью, которыми дышало его ясенцевское жилище, несмотря на все невзгоды и беды времени. Все эти годы ему казалось, что само сияние скатертей и крахмальных передников, само свечение солнца, заревого и росного, он ощутил лишь теперь, когда хозяйкой его дома стала она. Ему казалось, что дом отразил ее любовь к нему, дом стал частицей этой любви. Ему даже казалось, что в этом была полнота чувства, которое испытала она. Нет, не то что он утверждал себя в этой любви, но ему была приятна мысль, что радость чувства для них взаимна и полна. Он в такой мере уверовал в это, что уже не допускал, что может быть иначе. А вот сегодня он понял: может быть – и это встревожило его, пожалуй, впервые за эти годы. Наверно, все от его жизнелюбия, а если быть точным, от корысти, той потаенной, мужской, которая живет рядом с любовью, подчас даже рыцарственной, но на самом деле есть корысть. Да неужели в нем корысть, в его любви к Оленьке, в любви, которая была так беззаветна и, пожалуй, безгрешна?.. Но не зря же она с такой готовностью отозвалась на слово Иоанна – поманил старый чудодей, она и ринулась стремглав… Значит, все эти годы ей чего-то недоставало, значит, полноты чувства, в которую так верил Бардин, не было?

Чем больше думал Бардин о происшедшем, тем больше он убеждал себя, что иная полоса в его жизни началась сегодня, пугающе неизведанная, сплошь полоненная тьмой, полоса тайная.

19

У Галуа были свои виды на поездку в Умань. Его влекли туда не только польские дела, что само собой разумелось, но и нечто иное. Явившись к Тамбиеву на Кузнецкий, Галуа возгласил:

– Все-таки старик Джерми – неисправимый оптимист! Знаете, что он мне сказал только что? «Месье Галуа, не находите ли вы, что большой десант должен быть высажен на месяц раньше? Но в Умани вы это определите точнее меня; может быть, даже на полтора месяца раньше. Иначе будет поздно. Слыхали, поздно…» – Галуа даже привстал, чтобы видеть глаза Тамбиева. – Что вы на это скажете, Николай Маркович?.. Не чудак ли этот старый хрен Джерми?

Надо отдать должное Галуа, он достаточно целеустремлен: трудно сказать, каким действительно был разговор с Джерми, но, воссоздав этот разговор, француз сообщил ему свой смысл. Джерми не одинок, все инкоры повторяют на разные лады ту же фразу: «Иначе будет поздно». У этих слов один смысл: «Русские могут войти в Европу одни. И освободить ее одни. И занять соответствующие позиции одни. И тогда будет поздно».

– Простите, но, если бы в Умань летели не вы, а Джерми, его интересовало бы именно это? – спросил Тамбиев, дав понять, что не воспринимает веселой бравады Галуа.

На какую-то минуту француз сбит с толку, но только на минуту.

– Конечно, я мог бы отмежеваться от Джерми, но какой смысл? – произносит он, прямо глядя Тамбиеву в глаза. – Не скрою, что и меня немало интересует этот же вопрос, как, впрочем, и мистера Хоупа, который тоже едет в Умань… Не в первую очередь интересует, конечно, этот вопрос, даже отнюдь не в первую очередь…

Галуа слукавил: именно эта проблема и приковала его внимание, при этом, разумеется, больше, чем она могла бы интересовать Джерми, и куда больше, чем Хоупа, – Хоуп тут просто третий лишний.

– Вы заметили? – вдруг оживился Галуа. – Как только русские перестали требовать открытия второго фронта, союзники всполошились. Казалось бы, вот тут и успокоиться, а они в смятении. Не правда ли, любопытно психологически?

Но дело, разумеется, не только в психологии, но и в причинах более ощутимых и, пожалуй, предметных. Да, союзники обеспокоены не на шутку. В поле зрения два факта: способность немцев к сопротивлению и способность русских наступать, как, впрочем, и темпы наступления. Будь у того же Галуа эти данные, он смог бы обратиться к алгебраическому построению и добыть ответ, какого он сейчас не имеет.

– Ждать осталось недолго, вылетаем в шесть утра, – говорит Тамбиев.

– Как вы полагаете, Николай Маркович, брать мне в Умань этот мой зипунишко? – произносит Галуа, не без стыдливой робости оглядывая свою скромную шубенку. – Зипун доброго слова не стоит, мех-то лисий, а все-таки… Брать? – Галуа отворачивает полу своего зипуна, на этот раз едва-едва – видно, ироническая улыбка Тамбиева не поощряет Галуа к тому, чтобы явить все прелести лисы. – Ах, была не была, возьму!..

Транспортный «Дуглас» доставил их в ту самую Звенигородку, в которой Тамбиев был полтора месяца назад, и, как тогда, их встретил майор Борисов.

– Погодите, да не тот ли вы самый майор Борисов, который?.. – начал было Галуа, однако, приметив, как расплылся в улыбке майор, закончил поспешно: – Но мне о вас говорил мой коллега Баркер!.. Тот, теперь вижу, тот! Да и Николай Маркович, по всему, готов подтвердить, не так ли? Что ни говорите, нам крупно повезло…

Тамбиев полагал, что Галуа прав, хотя дело тут, разумеется, не в везении. Просто многоопытный Конев, оценив результаты корсуньской экспедиции, решил направить Борисова и в Умань. По прежним поездкам Тамбиев знает, Галуа необходим именно такой собеседник, как Борисов: человек, способный к разговору на свободные темы в такой же мере, как и о конкретных фронтовых делах. То, что рядом Хоуп, чье мнение не так часто тождественно мнению Галуа, обещает спор.

Борисов увлекает их на далекий край аэродрома, там расположилась не столь уж грозная армада «У-2», на которых им предстоит продолжить путь.

– Какие новости с фронта? – спрашивает Галуа, обратив лицо к солнцу; он точно впервые ощутил, как оно тут щедро.

– Наши уже за Бугом, сегодня вышли на тот берег! – произносит Борисов и, приподняв козырек фуражки, смахивает ладонью капельки пота со лба – солнце и впрямь печет немилосердно.

– О Буг, Буг! – восклицает Хоуп – название не потребовало перевода, все было ясно.

Хоуп был рад этой поездке, хотя не без опаски поглядывал на здешнее солнце, видно, боялся приступа малярии – март коварен. Болезнь жестоко обошлась с ним – вид был угнетенным, при этом тем более угнетенным, чем щедрее улыбался Хоуп. Да, Хоуп улыбался, а у людей, что смотрели на него, были печальные лица.

– О Буг, Буг…

Они вылетели в Умань. С воздуха степь обозревалась далеко. Март расстелил лишь первые зеленеющие пласты, снег стаял. Земля, напитанная снеговой влагой, казалась смоляной и темно-коричневой в низинах, бледно-зеленой на холмах. Был тот утренний час, непоздний и заревой, когда в хатах топили печи и извивы ярко-седого дыма стлались над тяжелыми черноземами степи. Где-то дома уцелели, где-то их начисто выкрошило и выпалило немилосердным огнем войны, но там, где еще оставались четыре стены и кровля, курился дымок – жизнь начиналась с очага. Самолет летел над полем корсуньской битвы. Все схоронила земля, все она приняла в свои недра, на поверхности осталось лишь покореженное и сплющенное железо – стада танков и бронетранспортеров да тысячи и тысячи касок, которые, точно наотмашь, кинула щедрой дланью смерть. Статистика корсуньской эпопеи немцев в этих касках – солдат оставляет каску вместе в головой, живые касок не бросают.

Земля уже пустила в ход свои мощные жернова: жернов парного чернозема, жернов зеленеющих полей, могуче грохочущий и текучий жернов степных ливней и ветров. Не успеешь оглянуться, не останется следов войны, все будет перемолото. Будто и не было февральского столпотворения, будто бы многотысячные армии не сшиблись в неистовстве битвы, будто бы дым сражения не застилал неба, будто бы земля не глохла от артиллерийского грома, будто бы тысячи и тысячи людей не кляли бога войны и не молили небо о пощаде. Сейчас степь была нерушимо спокойной, а когда летчик выключал мотор и самолет, планируя, мягко огибал села, тишина овладевала и теми, кто сидел в самолете, и казалось, нет силы могущественнее, чем покой степи, ее бестрепетность, ее неколебимость.

А самолет вышел к степному большаку, нет, не к шоссе, а именно к большаку, грунтовой дороге, некогда гладко накатанной и обращенной железными шинами фур и мажар едва ли не в кремень, а сейчас разбухшей от талых вод и теплых мартовских дождей, разбухшей и раздавшейся многократ вширь, – не дорога, а разлившаяся река в половодье. И, точно настигнутые полой водой, замерли посреди степи многотысячные скопления танков, бронемашин, гаубиц, зениток, автомашин. Пока мороз сковывал степь, вся эта железная мощь твердо катила на крепких колесах, а потом степь расплавилась, обратившись в горячую смолу; расплавилась и впекла в себя тысячи колес. Даже странно, казалось, с наступлением весны невзгоды кончились, а они неожиданно восстали – на смену белой смерти пришла смерть черная. Но вот вопрос: степная смола вязала и русские гусеницы?

Галуа выбрался из самолета и едва ли не бегом направился к Борисову, который стоял в группе летчиков посреди аэродрома.

– Странно, но я почти не видел на этой фантастической дороге русских танков, где они? – вопросил недоуменный Галуа.

– Думаю, за Бугом, вместе с армией, – ответил Борисов со снисходительной участливостью, он принял как должное изумление Галуа.

– Ничего не пойму, русской технике не страшна распутица? – Галуа, казалось, надо было еще понять виденное.

– Не всей, разумеется; расчет Конева был построен на этом – заметил Борисов спокойно. – Он пересадил армию на «тридцатьчетверки» и сообщил ей скорости да к тому же дал работу самолетам…

– Когда у противника нет скоростей, а вокруг открытая степь, каждый самолет за три, не так ли? – полюбопытствовал француз; как все штатские, он любил явить свои военные знания.

– Битву выиграли не самолеты, но, быть может, и самолеты – был ответ Борисова.

День клонился к вечеру, когда они покинули дом, в котором помещалось их скромное полуобщежитие-полугостиница, и пошли смотреть Умань. Горела аптека, и запах дыма, замешанного на мяте, неотступно шел вслед. Он был, этот запах, и в уманских переулках, затененных старыми белолистками и каштанами, и на непросторной базарной площади, и даже в аллеях парка, что встал над городом, как его верхний ярус и терраса. Сиреневые сумерки, все более сгущаясь, стали бледно-лиловыми, а потом синими. Галуа извлек фонарик, продолговатый и длинный, будто тюбик; француз сжал его и выдавил желтый лучик. Мигающий свет фонаря стлался по земле, усеянной черными листьями, упирался в струйчатую кору древних дубов и лип, плутал по многоветвистым кронам, поднимая стаи ворон.

– Не находите ли вы, что неудачи породили у немцев равнодушие? – произнес Галуа, обращаясь к Борисову, который шел рядом. – Равнодушие к тому, что можно назвать целями войны. Иначе говоря, оно укротило ненависть, а вместе с ненавистью и жестокость… Есть мнение, что в сорок четвертом немцы не столь жестоки, как в сорок первом…

– Вы читали в «Красной Звезде» об Уманской яме? – спросил Борисов тихо и точно задул желтое мерцание фонарика, несколько минут они стояли в темноте.

– Да, но это было в сорок первом, – произнес Галуа, пораздумав.

– Верно, в сорок первом, – согласился Борисов, не было смысла возражать – то, что было известно под именем «Уманской ямы», действительно имело место в сорок первом. – Пойдемте, пойдемте… – настоял Борисов и не без труда сдвинул всю группу с места.

– Если жестокость определена и тактикой, от нее не так просто отказаться, – подал голос Хоуп, которому смысл реплики француза истолковал Тамбиев.

– Жестокость не мохет быть определена тактикой, – возразил Галуа.

– И тактикой, сказал я, – Хоуп с особым усердием оттенил это свое «и».

Неизвестно, чем в очередной раз закончилась бы эта перепалка, если бы они не спустились с паркового холма и все теми же неширокими уманскими улочками, затененными многоветвистыми кронами еще не распустившихся деревьев, не пришли к городской тюрьме и лежащей позади нее поляне, напоминающей картофельное поле.

– Прибавьте, пожалуйста, света… – сказал Борисов и показал на канаву, что протянулась вдоль тыльной стены тюрьмы.

Галуа сжал свой тюбик, и желтый лучик, резвясь и играя, поскакал к канаве и остановился, вздрагивая, – у француза тряслась рука… Первая мысль, неосознанная: их много, но они молчаливы, почему?.. Старик лежал, опрокинувшись, закрыв лицо руками – он не успел отнять рук. Женщина держала согнутую руку у глаз, точно защищаясь. Лежал человек, пепельноголовый, скорчившись, точно всю долю свинца, что пришлась на него, он принял животом. Фонарь дрожал, выхватывая из тьмы седую прядь, граненые стеклышки монист, краешек гребня в волосах, белое колечко на детской руке. Сколько могло быть этой девочке – пять или шесть?.. Рука с колечком призывно простерлась – девочка звала… Ров был заполнен до краев; видно, людей приводили из тюрьмы партиями и, расстреливая, живых клали на мертвых.

Непроста было уснуть в эту ночь – Тамбиев разгреб пыльные шторы и, взглянув в окно, увидел в боковом свете луны, осветившей двор, Хоупа.

Луна померкла, застланная дождевым облаком, и заметно накалились звезды в проталинах облаков, а вместе с ними и цинковая крыша сарая напротив. Американец курил. Его сигарета гасла и вспыхивала, точно прожигая тьму; как это бывает, когда человеку неможется, затяжки были частыми и сильными, хотя по солдатской привычке он и пытался прятать сигарету в рукав.

Тамбиев оделся и вышел.

– И вам не спится, господин Тамбиев?.. На новом месте? – он сказал «на новом месте», защищаясь от вопросов.

– Да, чувствую, что не усну, хотя спать надо; как я понимаю, завтра день будет не легче.

– Не легче? – повторил Хоуп. – А что мы можем еще увидеть, кроме того, что уже видели? – Он умолк, глядя на Тамбиева, – Помните старика из Котельниково? Хотел бы я показать ему этот уманский ров, да кстати и послушать, что он скажет…

Скрипнула дверь во тьме и осторожно прикрылась.

– Это вы, Алик? – спросил Хоуп, он рассмотрел во тьме Галуа.

– Да, не могу спать при луне!.. – произнес Галуа; наверно, и он не хотел признаться, что встревожен, и защищался луной. – Есть в этой луне что-то такое, что несет душе беспокойство. – Он спустился с крыльца. – Когда я стоял там, вы говорили о Котельниково, так?

– Да, об Иисусе Христе из Котельниково… – ответил Хоуп, как показалось Тамбиеву, с готовностью.

– Вы полагаете, что старик был в своих выводах опрометчив, он мало видел?.. – спросил Галуа. Он был умен и многоопытен, француз Галуа, а поэтому и прозорлив, талант был у него в уме и опыте.

– Ему надо было бы показать эту девочку с белым колечком в уманском рве… – сказал Хоуп, он был не из породы непомнящих, этот американец, и дождался своей минуты, чтобы дать Галуа бой.

– Если это жестокость из тактики, то она свыше, армия может быть в ней и неповинна, не так ли? – вопросил Галуа едва ли не в гневе. – Если же говорить об этом старике из Котельниково, то для меня его доброта вечна, как может быть вечна доброта Иисуса… Для меня он Иисус Христос, вечно Иисус Христос…

– Если даже сам откажется быть им? – спросил Хоуп не без иронии.

– Не откажется!.. Как он может отказаться?

– Покажите ему этот ров… убейте меня, но он сам возьмет автомат, этот Иисус Христос из Котельниково!

– Ну что ж, можно считать, что мы почти решили наши главные проблемы, теперь спать… – произнес Тамбиев и поднял глаза ко второму этажу, там была комната, где разместились корреспонденты.

Они пересекли двор и поднялись на крыльцо, когда над городом возник устойчиво нарастающий гул самолетов. Самолеты появились из-за парка и, срезав западную окраину города, медленно сместились на юг.

– Конев? – Круглые глаза Галуа оглядывали небо. – Пошел к Днестру?

– Возможно, к Днестру, – ответил Тамбиев, не скрывая радости – необыкновенно хорош был строй самолетов, в этот полуночный час были в нем уверенность и сила зрелая.

Самолеты прошли, а Хоуп не отрывал глаз от неба. Да не сомкнулось ли в его сознании все, чему он был сегодня свидетелем, – и этот ров, и этот разговор об Иисусе Христе из Котельниково, и эти самолеты, идущие за Днестр, – а если сомкнулось, то как?

– Простите меня, господин Тамбиев, – произнес Хоуп и вышел из-под навеса. – Теперь уже я точно знаю, что не усну до утра… Я еще побуду здесь.

Галуа вошел в дом, Тамбиев последовал за ним.

Когда пятью минутами позже Николай Маркович выглянул в окно, Хоуп, как прежде, стоял посреди двора, пряча сигарету в рукав, и, как прежде, она вспыхивала и гасла, выдавая немалое волнение.

Утром пришел Борисов и, не скрывая изумления, обратил взгляд на кровать Хоупа, которая в эту ночь так и не раскрывалась.

– Господин Хоуп, да спали ли вы нынче? – вопросил Борисов, немало смущаясь. – Кто лишил вас сна?

– Конев, разумеется… – ответил Галуа, не дождавшись, когда это сделает его коллега, и захромал по комнате. Когда он не имел возможности сказать всего того, что хотел сказать, он должен был истолочь остаток этих слов толстыми подметками канадских башмаков, которым истинно не было износу. – Конев, разумеется, кто же иначе?

– Конев и не помышлял, что вы так плохо думаете о нем! – засмеялся Борисов – его ирония была не столь груба. – Я только что говорил с ним по телефону. Он разрешил наш полет к Бугу… конечно, если вы согласны.

Галуа замедлил свой бег, ударил толстой подошвой об пол.

– Я согласен, а как коллега?

Хоуп стал строго-печален, радость была в этой строгости и, пожалуй, печали.

– Я ждал этой минуты полтора года.

– Хорошо, день вам дается для сна. Полетим ночью…

Поздно вечером двухмоторный «Петляков» взял их в Умани на борт и устремил к Бугу. Луна еще не взошла, но ее луч, посланный из-за горизонта, подсветил облака над ними. Они летели на высоте тысячи метров, схоронившись в земной тени. Степь была укрыта тенью, и поэтому каждый всплеск огня был приметен. Справа горела роща, подожженная самолетами, горела, разгораясь; каждый раз, когда налетал ветер, пламя заметно усиливалось и блики стлались по земле, отмечая срез оврага, линию реки и очерк курганов, которых было больше, чем ближе самолет подходил к Днестру. Еще дальше, за горящей рощей, взвились и рассыпались искры – бомбили дорогу, а возможно, переправу или станцию, но это уже было за Днестром, а коли за Днестром, то наши… А военное небо жило своей жизнью, оно только на первый взгляд казалось пустынным, на самом деле все в движении… Невысоко над горизонтом – обман зрения, на самом деле самолеты многократ выше – прошел строй бомбардировщиков, потом точно степь застлало паром, истинно выутюжили степь «ИЛы». Вновь высветлило степь, и линии дорог обрели четкость, какой не было прежде. Как ни трудны были дороги, шла техника. Где-то над «Петляковым» граница лунного света и тени; звенья истребителей, что несут вахту, ненароком входят в полосу света и, точно подожженные, вспыхивают и спешат вернуться в тень. Наверно, летчикам, что ведут сейчас «Петлякова», не составляет труда опознать истребителей в небе, но Тамбиев способен рассмотреть их лишь над дорогами, он как бы привязал их в своем сознании к дорогам, понимая, что охрана дорог за ними… Глянул мягко изогнутый серп Южного Буга, и многоветвистым древом, расстелившимся по земле, устье реки и мир ее русел, озера по степи, круглые и тщательно надраенные, точно серебряные монеты, но это было уже необычно: земля все еще в тени, откуда свет? Видно, озера восприняли свет от облаков, луна грозилась перебраться через крепостную стену горизонта, и облака горели все ярче. И вдруг Тамбиева осенила мысль почти сумасбродная: если бы летчик, что сидит у штурвала в трех шагах от Николая Марковича, решил устремить машину на юго-запад, через каких-нибудь полтора часа самолет смог бы опуститься на земле словацкой партизанской республики. Ведь все в жизни так условно – через каких-нибудь полтора часа. И оттого, что явилась эта мысль, стало не по себе. Казалось, если это возможно, Тамбиев готов высадиться тут же в пошагать через эти степи, перепаханные балками и врагами, через леса и перелески, через горы, все на тот же юго-запад, через горы и, быть может, годы, только бы увидеть ее… И вновь ему подумалось, что в этом мире живет представление о единственности человека, единственности и его избранности – есть один человек, и никто его никогда не заменит и не способен заменить. И от сознания, что есть один, только один человек, предназначенный тебе судьбой, ты должен быть необыкновенно богат и счастлив. Или лишен этого счастья, если вдруг… Да возможно ли это «вдруг»? Есть ли сила, способная лишить тебя этого счастья? Есть ли сила?

…Только на рассвете они были в гостинице. То ли мартовскую ночь обдало февральской стужей, то ли дневной сон не дал им тепла, их познабливало. Пока Галуа пытался зарыть свое худое тело в лисий мех, Хоуп извлек из вещевого мешка квадратную скляночку и одним этим исторг у присутствующих клич, почти победный.

Мигом появилось четыре граненых стакана, и озноб точно рукой сняло, а с ним бессонницу и усталость.

– За доверие… – произнес Галуа.

– Я вас верно понял, за доверие? – спросил Борисов.

– Так и понимайте, за доверие, – уточнил Галуа. – За то, что показали нам Буг, за которым видится большее…

– Это как же понять – большее? – Борисов был настойчив.

– Большее – значит десант, – врезал Галуа с прямотой завидной и взглянул на американца, тот наклонил голову – не часто он соглашался с Галуа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю