355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Кузнецкий мост (1-3 части) » Текст книги (страница 100)
Кузнецкий мост (1-3 части)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:36

Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 100 (всего у книги 128 страниц)

40

Не столь уж значительны были соблазны в Ботошани, но наутро возникло все-таки два маршрута, каждый из них был характерен для этого угла Румынии, в каждом из них для корреспондентов был свой резон. Первый – на утреннюю службу в церковку женского монастыря, второй – к помещику-виноградарю. Женский монастырь и усадьба виноградаря – не велик материал для спора, что возник тут же. Больше того, этого знака оказалось достаточно, чтобы группа размежевалась едва ли не на враждующие лагери. Были, однако, и такие, кто хотел краем глаза взглянуть на монастырскую молельню, да и владельца виноградников не обойти.

Служба уже заканчивалась, когда корреспонденты появились на паперти монастырской церкви и нестройной толпой, неожиданно присмиревшей и робкой, втекли в неширокую, за красно-синим стеклом дверь. На улице был день с незамутненным небом, как часто в этих местах в августе, ультрамариновым, а здесь была мгла, попахивающая восковым дымком, кроткое мерцание свечей. Она, эта мгла, точно выталкивала из своей утробы один предмет за другим: панагию попа, монотонно читающего псалтырь, золоченый оклад иконы богоматери, кадило в руках дьякона, посеребренные туфельки на ногах игуменьи, или, как тут принято говорить, мамки-старицы. В этой мгле жило и не погибало все позолоченное или посеребренное, убранное искусственной искрой или свечением, призванное и в полутьме хранить свой цвет и очертания, странно, но и тут была своя привилегия… Она, эта привилегия, была тем более заметна, что уживалась с миром другим. Этот мир не отмечали ни огонь, ни позолота, ни серебряная нитка. Он, этот мир, точно поднимался из земли и в землю уходил, сливаясь с колодезной тьмой церкви. Невозможно было бы воспринять его глазом, если бы он не был живым: монахини, однообразно согбенные спины, наклоненные головы, полузакрытые лица… Нет, иногда голова приподнималась и вдруг открывался очерк юного лица, глаза, полные жадного внимания и страха.

А часом позже в светелке, застланной коврами, корреспондентов принимала мамка-старица. В ее светелке было не жарко, и бледные руки игуменьи казались синеватыми, а млечная туманность в пасмурных очах грозно раздвинулась и заняла пол-лица – след монастырского подвижничества или далекого светского приволья, погнавшего страждущую душу в монастырь. Игуменья потчевала гостей вишневым вареньем с ключевой водой, что по полуденной жаре было приятно, и, кокетливо оглядывая теремок, произносила, любуясь своим французским:

– Война не для женщин… – В словах этих, как, впрочем, в изяществе, чуть показном, с каким были произнесены эти слова, напрочь отсутствовала мамка-старица, многоопытная и, наверно, грозная начальница монашеской твердыни, расположившая свои безбедные угодья на просторах румынской Молдовы, а явилась светская дама, хозяйка модного бухарестского дома, законодательница вкусов. – Нет, не для женщин… – улыбалась она, и в уголке ее красивого рта вдруг вспыхивал блеклый огонек золотого зуба. Этот золотой светлячок, как вестник веселой вольницы, вдруг явился в монастырские покои, заявив, что не так-то просто его загасить, он еще теплится, он жив.

– Простите, а казаки, которые стояли здесь, не обижали ваших послушниц? – вдруг обратил веселые глаза на игуменью Галуа, безупречный французский, который только что выказала мамка-старица, не ослепил его.

– Наоборот, казаки охраняли монастырь, как свой дом! – парировала игуменья, не замечая заключенной в этих словах двусмысленности. – Когда казаки уходили от нас, мои послушницы плакали! – с необыкновенной проворностью она сделала свое лицо скорбным. – Мы всё умеем, нам всё под силу: и кружева, и ковры, и парча, и даже гобелены! – воскликнула она и принялась гладить сухой старушечьей ладонью кружевную скатерть, которой покрыт стол.

Она, разумеется, не преувеличивала: триста молодых женщин, которых корреспонденты только что видели в церкви, умели не только ткать ковры и вязать кружева. Если бы мамка-старица не скромничала, она сказала бы, что они могли и пахать землю, и молотить хлеб, и сбивать масло, и давить вино, то самое, что так высоко ценится повсюду под именем «монастырского» и «церковного»… Непонятно только одно: как эта женщина в серебряных туфельках, наверно читающая на досуге Вийона и Монтескье, организует многообразные усилия фермы, как у нее доходят руки, чтобы вспахать и засеять обширные поля, собрать по осеннему ненастью и распутице урожай, упрятать его в амбары. Наверняка эта мысль приходит сейчас на ум не одному Тамбиеву, но отнюдь не обескураживает мамку-старицу, наоборот, она ее воодушевляет, женщина польщена.

– Так я это делала всю жизнь, только прежде в усадьбе отца, а теперь здесь…

– Простите, сказали: в усадьбе отца?

– Ну конечно же… Я ведь урожденная Контакузен. Слыхали?..

Вот они, вездесущие Контакузены, они и здесь… Только там их рабочие носят льняные рубахи, расшитые красной ниткой, здесь черное монашеское платье…

– Николай Маркович, ума не приложу, зачем вы нас привели в этот монастырь? – подмигивает Тамбиеву Галуа, иронизируя. – Не хотели ли вы этим сказать: мы оставили Румынию такой, какая она есть. Даже вот этого средневековья… пальцем не коснулись. Это вы хотели сказать нам, показав монастырь?

– А если это?

– Благодарю за откровенность, Николай Маркович, хотя согласитесь…

– Да?

– Есть в профессии дипломата некая парадоксальность: превозносить то, что следует низлагать…

– Ничего не понимаю.

– Все понятно, была бы ваша воля, вы бы от этого гнезда средневекового камня на камне не оставили бы. Да, явились бы в этот храм божий и двинули бы речу по образцу тех, которые, согласитесь, произносили русские люди в восемнадцатом. «Бабы, сматывайте манатки, чтобы вашего духу здесь не было! Великому посту – амба!.. Чтобы у каждой было по мужику и доброй хате! Явлюсь сюда через год, но не на утреню и вечерню, на крестины!..» Не это ли вам хотелось им сказать, Никола! Маркович? Ну, согласитесь, будьте искренни…

– Можно сказать и это, да надо ли говорить?.. Уверен, что всему этому дни сочтены, само скоро рухнет…

– Само? Нет! Само по себе ничего не рушится… нужен этакий пинок под соответствующее место. Как свидетельствует опыт истории, нет ничего прогрессивнее такого пинка!.. Вот мы спросили мамку-старицу, как исправно несли службу казаки на монастырских воротах… А она говорит: исправно, когда казаки уходили, монашки плакали. Так они плакали не поэтому… Были бы казаки не казаками, разве бы монашки заплакали?..

Он не удержал смеха и пошел в сторону. Еще долго Тамбиев видел, как у него трясутся плечи.

Они идут к гостинице. Неумолчно стучит деревянный молоток го жести – по осени чинят крыши. Скрипит журавль – в полдень хороша колодезная вода. В горячей пыли лежат утки, как контуженные, завалившись набок, опрокинувшись на спину, раскрыв клювы.

К Тамбиеву подкатывается Клин:

– Слыхали, господин Тамбиев, когда казаки ушли, монашки плакали!

У него невелик шаг, меньше, чем должен быть у человека его роста. Поэтому он не поспевает за Тамбиевым. Чтобы поспеть, должен постоянно переходить на рысь. Тамбиев замечает это, но шага не замедляет, пусть побегает, ему полезно – работа у Клина сидячая.

– Вы видели, как дымится материя, когда при ярком солнце на нее наведена линза? Видели? Секунда, и вспыхнет пламя!..

Кажется, он заставил Тамбиева замедлить шаг.

– Вы это к чему, господин Клин?

– Когда этот рыжий «традукаторул» смотрел на генерала, в глазах его было столько гнева, что казалось, еще секунда, и генерал воспламенится! Вы полагаете, я не прав?

– Возможно, и правы.

– Вот это и есть сегодняшние Балканы… По крайней мере, так кажется мне. А вам?

– Пожалуй.

– Я получил письмо из Лондона. Наш друг Хоуп анонсировал цикл очерков «Письма из России». На манер тех, какие он писал из Лондона. Были «Письма из Англии», теперь «Письма из России»… Для вас это неожиданно?

Кажется, Тамбиев кожей чувствует тишину, которая вдруг наступила. Старик крестьянин вынес ведро с водой, плеснул на пыльную землю, пыль точно вспухла, плеснул на кирпич тротуара, вода будто зашипела на сковородке. Человек отпер стеклянную витрину с фотографиями и подкрутил электрическую лампочку, лампочка зажглась; жених и невеста, жених и невеста на одно лицо, жених в черной паре с восковыми цветами в петлице, невеста – в фате, с выплаканными глазами. Прошел поп, очевидно торопясь к вечерней службе. Он был тонок вопреки почтенному возрасту и вопреки возрасту спор в ходьбе. У него была светская бородка, аккуратно подстриженная и подкрашенная, и пенсне на золотой цепочке – если бы не черная ряса, его можно было бы принять за врача или присяжного поверенного. Он прошел, не удостоив Клина и Тамбиева взглядом, демонстрируя независимость, однако, пройдя квартал, остановился и долго смотрел гостям вслед, не выдержал…

– Вы… хиромант, мистер Клин, и не прочь попророчествовать.

Клин навострил уши, как конь, учуявший опасность, – и боязно рвануться вперед, и есть соблазн испытать силы.

– Вы достаточно знаете меня, мое мнение всегда определённо, я не люблю недомолвок…

– Да, мистер Клин…

– Честного… антагониста я предпочитаю этому другу целенаправленному, целенаправленному в своей тайной корысти…

Ну что ж, нельзя сказать, чтобы его мнение в этот раз было прозрачно, но при известном усилии понять его можно. Он точно говорил Николаю Марковичу, как обычно отдуваясь и вытирая лицо и шею платком в темно-фиолетовую клеточку: «Тот, кого я назвал… и-и-ех-фу, выспренне назвал антагонистом, просто ваш политический противник! Нет, я не оговорился, противник. И вам не надо бояться этого слова… и-и-ех-фу… Почему не надо бояться? Потому что вам известны пределы его несогласия. Поймите нехитрую истину: в том немногом, где он вас поддерживает, он поддерживает вас честно, в том большом, где он противоборствует, он противоборствует… и-и-ех-фу! Он идет с открытым забралом. Да что там говорить! И-и-ех-фу… И в приязни, и в неприязни для вас нет в нем ничего неожиданного! Другое дело… друг, нет, не вообще друг, а целенаправленный, так сказать, друг!.. И-и-ех-фу!.. Надо понять арифметику его действий: в известный момент он поет тебе хвалу, при этом не очень скуп на похвалы, но только в момент известный. Приходит его минута, и он вдруг изрекает… и-и-ех-фу!.. Он изрекает, что заблуждался в вас и в себе самом заблуждался и имеет право предать вас анафеме!.. Из этого следует мораль… и-и-ех-фу!.. Я говорю, из этого следует мораль: а не предпочесть ли вам такому другу честного недруга?»

Вот что хотел сказать или почти сказал Тамбиеву Клин! Надо отдать должное предприимчивому англичанину, в его доводах могли быть своя логика и свои резоны. Но у доводов этих был один изъян: чтобы предпочесть такому другу недруга, тот, кого Клин называл другом, должен обладать той мерой безнравственности, какую хотел бы сообщить ему Клин. Иначе говоря, остановка за малым: Хоупу следовало оправдать надежды Клина, чтобы теория англичанина обрела силу.

– Значит, корысть, тайная, мистер Клин?

– Тайная, так кажется мне…

В конце дороги, пересекшей город и выхватившейся даже за его границы, их ожидал в своей усадьбе помещик-виноградарь. И во внешнем виде хозяина, и в облике его усадьбы не очень-то угадывались помещик и поместье, как одно и другое виделось, например, Тамбиеву. По признанию хозяина, особняк был слепком такого же дома в Шампани, принадлежащего его французскому другу, тоже помещику-виноградарю, тоже князю или графу.

Это был двухэтажный дом, перепоясанный по фасаду многоцветной фреской – стекло, керамика. В море белокаменных особняков фигурными просветами, окованными витым железом, в стиле которых явственно угадывалась Византия, этот бетонный куб был уникален. Но внешний вид дома не давал представления об интерьере: глазурованный кирпич, керамика, кафель и много дерева – дуб, орех, груша, – одетого в слой лака, тонкий настолько, что дерево как бы обнажалось, обнаруживая и цвет и строение. Нельзя сказать, что убранство дома было богатым, но это было светлое и просторное современное жилище, жить в нем, должно быть, приятно. Представительские комнаты были не столь просторны и, пожалуй, богаты. По всему, хозяин не переоценивал этого назначения своего дома. Зато необыкновенно хороша была та часть особняка, которая помогала хозяину продлить молодость: финская баня, ванная комната, бильярдная, комната для настольного тенниса (две теннисные площадки были под окнами особняка), гимнастический зал с турником, брусьями и шведской стенкой.

Обращало внимание, что этим обилием приспособлений, призванных поддерживать силу сердца и мышц, пользовался один человек. Седовласый, приятно загорелый, с заметно раздавшимися плечами, которыми он не без удовольствия играл при ходьбе, длинноногий и длиннорукий, он был похож не столько на помещика, сколько на тренера гимнастической команды. Он не без гордости показал корреспондентам дом, преодолевая искушение подняться на брусья и выжать стойку, охватить крепкими руками перекладину и раскрутить «солнце».

Потом он прошел вместе с корреспондентами на большой двор, показав птичник, где расхаживали степенно полногрудые «голландки», заглянул в амбары и конюшни, поднялся вместе с гостями на склон кургана, дав возможность оглядеть рыжую гору, разделенную террасами, как морскими дюнами.

– Когда я называю себя пионером, осваивающим дикие земли нашего «Запада», я не преувеличиваю. – Он поднес козырьком ладонь к глазам и оглядел рыжую гору. – Видите вот эту гору? Ее зовут у нас Ослихой – она и в самом деле похожа на ослицу, низкорослая и какая-то нелепо толстобрюхая. Сколько помню себя, столько помню и эту гору. У нас говорили: «Яловая, как наша ослиха». И это была сущая правда, ибо от этой горы испокон веков не было никакого проку. Невелика заслуга, а вот заставил же родить ослиху! Да, да, не смейтесь, заставил!.. Рассек гору на террасы и высадил саженцы сизого винограда с этим запахом, который зовут у нас лисьим, и собрал винограда больше этой горы!.. Вот это и есть пионеры, осваивающие дикие земли Запада!.. Ну, не буду голословен, сейчас я вас угощу молоком ослицы… Не верите?.. Сейчас, сейчас!

Они возвратились в дом и прошли на веранду, откуда были видны обширный двор с амбарами и птичниками, и сад за двором, и Ослиха, полосатая, как зебра.

Вошел старик в куртке, украшенной медными пуговицами, и внес эмалированное ведро, в котором щебетали бутылки, по всей видимости с «молоком» ослихи. Старик извлек из ведра салфетку, которая была так накрахмалена, что отливала блеском первозданным и стояла колом, а затем ловко выхватил из ведра бутылку, к изумлению присутствующих обросшую комьями глины, изжелта-желтой и сухой.

– «Молоко»? – спросил Галуа.

– Да, чтобы оно не скисло, мы его держим, как видите, в погребе….

«Молоко», к изумлению гостей, оказалось сине-сизым, приятно густым, липким и пилось легко.

– Князь, а каким вы видите будущее Румынии? – вопросил расторопный Галуа. Все охмелели, а он был трезв.

– Да здравствует король! – присвистнул князь, он верил в свое всемогущество и не хотел скрывать симпатий. – Это мой клич…

– А у тех, что на го; е… этот же клич? – был вопрос Галуа. – Я слыхал, у вас любят короля?..

Трезвость Галуа передалась князю.

– А мне нет дела, что они любят, – кивнул он в сторону горы. – Мои привилегии зовутся королем, и я говорю: «Да здравствует король!..»

Последние слова князя отрезвили не только его самого, разом сняло хмель и с корреспондентов, гости ушли, оставив на столе «молоко» недопитым.

Корреспонденты были необычно тихи, когда самолет возвращался из Ботошани в Москву – Румыния задала им задачу.

Поездка явно утомила пана Ковальского, никогда неделя не длилась для него так долго.

– Думал, что увижу Румынию, а увидел Польшу, – произнес он, не в силах скрыть изумления.

– Но ведь Польша – республика, а тут королевство, – заметил Тамбиев с нарочитой серьезностью.

– Все одно, пан Тамбиев, все одно… – возразил старый поляк.

– В каком смысле «все одно», пан магистр? И здесь революция?

– Революция…

Оставалось понять, что означает открытие, сделанное паном Ковальским, для него самого.

К Тамбиеву подсел Джерми, он был бесконечно кроток.

– Я видел этого рыжего румына еще раз, – произнес Джерми. – Знаете, что он мне сказал? «Они думают, что воздвигли новые Карпаты между Яссами и Бухарестом… Неверно, между Яссами и Бухарестом степь, и это не такой секрет, чтобы о нем не знала Красная Армия. Посмотрим, как они заговорят через три месяца…»

Румын Опря точно смотрел в воду: трех месяцев ждать не пришлось…

41

А на Кузнецком мало-помалу все возвращается на свои места, заказанные традицией и временем… Да и на площади перед большим наркоминдельским домом не так зримы следы большой беды, что-то глянуло в ней от прежних лет, нет, не только во внешнем облике, но и в самом порядке, незримом, но твердом, сложившемся не сегодня. У наркомовского подъезда гуляет холодный ветерок, играет случайной бумажкой, там всегда чуть-чуть торжественно и пустынно. У инкоровского подъезда, что с некоторых пор переместился на улицу Дзержинского, веселая суета и непобедимый ералаш. Но есть одно место на площади, во многом примечательное и знаменитое, названное наркоминдельскими старожилами «пятачком». Неисповедимы пути наркоминдельца – одного судьба бросила за Кордильеры, другого – к берегам Огненной Земли, третьего – к подножию Фудзиямы, и, казалось, на веки веков их пути прервались и разминулись. Оказывается, не совсем так. Если и суждено им встретиться, то это наверняка на «пятачке», да, да, на кусочке асфальта, который лег на полпути от наркоминдельского бюро пропусков к дому наркомата, – десяти шагов достаточно, чтобы пройти его. Наркоминдельский дом – что вселенная, вошел в него и канул, а на этом кусочке асфальта все в натуре, все на виду, все имеет лицо и память. Вот и получилось: те из дипломатов, у кого были концлагеря, запрет на выход из посольства или из дому, интернирование, явное и скрытое, все виды ареста и каторги, совладав с неволей, впервые могли встретиться на наркоминдельском «пятачке», да, на тех заповедных десяти метрах асфальта, которые хочется назвать землей обетованной. Но на «пятачке» могло произойти и иное, неизмеримо более счастливое, рожденное светом сегодняшнего дня: собрались в дорогу коллеги по довоенному посольству в Хельсинки – Финляндия запросила мира. На заповедной тропе появятся старые комбатанты по большому нашему посольству у парижской площади Инвалидов – дни оккупантов там сочтены. Наверно, недалек день, когда на «пятачке» возникнут и сослуживцы по нашему посольству в Бухаресте, те, кого Антонеску томил за колючей проволокой специального концлагеря, а потом гнал с помощью своих сподвижников к далеким закавказским пределам России через Болгарию, Грецию, Турцию… Не оговорились ли мы: сослуживцы по посольству в Бухаресте?

Да, в эту августовскую пору сорок четвертого года ночное балканское небо было усыпано звездами, одна крупнее другой. И которую ночь в штабах двух наших Украинских фронтов – Второго и Третьего – привередливые оперативники не смыкали глаз. Да только ли оперативники? Командующий Вторым генерал армии Малиновский любил посидеть над картой предстоящей операции один – нечего человек не знал увлекательнее, чем читать карту, медленно, но точно проникая в тайны предстоящей операции. В этом случае все, кто мог помочь генералу деятельным советом, предупреждались: «Командующий читает карту». Наоборот, генерал Толбухин работал над картой в кругу своих ближайших сподвижников, читал карту вслух, делая достоянием высокого собрания сам ход своих мыслей, вызывал штабников на разговор, был рад, когда ему возражают, хвалил за строптивость. И один и другой командующие были свободны в своем оперативном творчестве, в стремлении найти пути к победе, наикратчайшие, разумеется, ценой возможно малой крови. Но у командующих был замысел Ставки, обязательный для них. Идея замысла: одновременный удар силами двух крупных войсковых группировок, далеко отстоящих друг от друга, с выходом к одной цели. Наши войска, прорвав оборону врага, должны были двигаться по сходящимся линиям. Иначе говоря, сооружался своеобразный треугольник. Конечный пункт движения армий – вершина треугольника. Достигнув вершины, наши войска замыкали треугольник, взяв в его пределы главные силы группы врага «Южная Украина», численный состав которой вместе с резервами, находящимися в тылу, превышал миллион.

Двадцатого августа на рассвете наши войска перешли в наступление и начали «сооружение треугольника» – в действие была введена почти полуторамиллионная армия, десятки тысяч орудий и минометов, тысячи самолетов. Направления главных ударов точно учитывали уязвимые места врага. Фронт Малиновского устремил свои силы в обход укрепленных районов, фронт Толбухина – по стыку немецких и румынских войск. Так или иначе, уже к исходу 20 августа Советская Армия прорвала тактическую оборону противника и ввела в действие танки. По словам командующего группой «Южная Украина» Фриснера, этот день оказался для его войск катастрофическим. К концу второго дня наступления немецкая армия была отколота от румынской, противник исчерпал резервы, заметно возросла скорость движения наших войск, идущих к вершине треугольника. В ставке группы «Южная Украина» была получена секретная депеша Гитлера, приказывающего отвести войска на линию хребта Маре-Прут, но, по признанию того же генерала Фриснера, «было уже слишком поздно». Именно поздно, так как войска наших двух фронтов к исходу 22 августа вышли к реке Прут и факт окружения свершился.

А пока наша армия развивала наступление, устремляясь в глубь Балкан, в тылу отступающих войск события достигли своего апогея. Поражение лишило фашистскую деспотию в Румынии вооруженной опоры. Король и все те, кто внутри дворца и за его пределами составляли дворцовую камарилью, решили, что пришел момент отмежеваться от Антонеску, изобразив дело так, что виноват он, и только он. Советники короля дали понять ему, что пришло время искать контакт с коммунистами, тем более что, как стало известно во дворце, те готовили восстание. Контакт был установлен, а вместе с тем определена и дата выступления, при этом двор взял на себя арест Антонеску. Своеобразным сигналом к восстанию должен был явиться арест диктатора, который предполагал 23 августа быть во дворце, намереваясь получить согласие на мобилизацию дополнительных сил, способных остановить наступление русских. Сообщение об аресте диктатора было той искрой, которая вызвала огонь, увиденный всем народом; восстание разразилось и низвергло диспотию Антонеску, всенародное восстание. Немцы ответили на это бомбардировкой Бухареста. Но это был всего лишь знак отчаяния, а следовательно, слабости; он никого не устрашил, а показал, что дни гитлеровского рейха сочтены. Но вот аномалия: Антонеску свергали одни силы, а правительство формировали другие…

Происшедшее здесь напоминало события в Варшаве. Там тоже соотношение сил между теми, кто участвовал в борьбе и претендовал на власть, было таким же.

Корреспонденты прибыли в Бухарест, когда не все пожары были еще потушены – след немецкой бомбардировки. Дымилась Гривица – рабочий район столицы, где народные дружины схватились с немецким гарнизоном, в руинах лежал дворец министерства иностранных дел на Каля Виктория. Но на лице города не было заметно уныния. Наоборот, город казался веселым, пожалуй, даже праздничным – с немцами было покончено, при этом даже быстрее, чем можно предположить. Румыния присоединилась к союзникам, за которыми, по всему, была победа. Разумеется, этим не исчерпывались проблемы Румынии, но и это внушало надежды; одним словом, причины для хорошего настроения имелись. Корреспонденты рассыпались по городу, условившись встретиться в конце дня в ресторане «Капша», где королевский баловень Вишояну, сподвижник Штирбея и его советчик по внешним делам, принимал корреспондентов, а пока суд да дело, корреспонденты осмотрели Бухарест – пошел в ход их французский, даже примитивный; впрочем, русский и английский тоже хорошо работали.

Ресторан «Капша» на Каля Виктория, как все на этой бухарестской улице, был прибежищем дипломатов и делового мира, бухарестская политика делалась здесь. Ресторан славился своей кухней, действительно изысканной, да, пожалуй, прислугой, вышколенной отменно, все остальное, в частности сам ресторан, было ничем не примечательно. Ресторан располагался в скромном доме, выходящем на Каля Виктория боковой стеной. Его банкетные залы не блистали ни фресками, ни лепниной, наоборот, их убранство отличалось строгостью почти спартанской. Прибежище людей деловых, очевидно, и должно быть таким.

Первым появился на пороге «Капши» Галуа. Вид у него был весело ошалелый, он загорел за этот день и был точно под хмельком.

– Вот где побратались Восток и Запад! Говорят по-французски, как боги, и всем блюдам предпочитают турецкую мусаху! Да что там мусаха?.. Вы видели, как работают у них брадобреи на Каля Виктория? Мыло на ладонь и этак по щекам, по щекам! Как в Стамбуле!.. Но вот что интересно: у рабочих – красные флажки в петлицах, у лавочников – американские. – Он засмеялся, пошел вокруг Тамбиева, больше обычного припадая на больную ногу – шутка ли, исходил половину Бухареста, устал. – Не наоборот! Честное слово, не наоборот!.. В Бухаресте утверждают, все внешнеполитические акции совета короны идут от Вишояну.

– Что есть… совет короны? Не только король?

– Не только… – Он потоптался в нерешительности. – Не хотите по стакану «котнаря», необыкновенно утоляет жажду, – он указал глазами на буфет в конце зала. Ну, разумеется, он стремился уединиться с Тамбиевым не потому, что у него вдруг пересохло в горле. – Я так думаю, восстание, если речь идет о народе, дело святое и в Варшаве и в Бухаресте. Я не о восстании!.. Но не находите ли вы, что генерал Санатеску чем-то напоминает генерала Бура?..

– В каком смысле?

– Рисунок роли тот же: сила, которую он представляет, в такой же мере крупнобуржуазная, в какой, простите меня за прямоту, антисоветская… – он поднял бокал с вином. «Котнарь» был солнечно-янтарен, его свечение было ласковым.

– И появление ее предрек в Каире… Вишояну?..

Он едва не поперхнулся, «котнарь» взбунтовался в нем.

– Ну, тут я пас!.. – поставил он стакан с недопитым вином на стол. – Кстати, судя по тому, как людно стало вокруг, наш час настал…

То, что предстало глазам Тамбиева и Галуа, даже отдаленно не напоминало пресс-конференцию. Два ряда столов, разделивших зал, были сервированы с щедростью, показавшейся всем, кто приехал из военной России, даже чуть-чуть чрезмерной, много вина, при этом лучших здешних марок – «котнарь», «мурфатлар», все виды сливовой водки «цуйки», русская смирновка, правда смирновка «бывшая». На многоцветной этикетке, обрамленной гроздьями медалей, диковинная для русского человека строка: «…братья Смирновы, бывшие в Москве…»

Обилие свиты, которая шлейфом протянулась по крайней мере на половину зала, указывало безошибочно, что к столу приблизился Вишояну. Тамбиев стоял неблизко, но при желании мог его рассмотреть. Вишояну был лет пятидесяти или около этого. Невысок и полноват. У него было неярко-смуглое лицо, делающее румянец заметным. В его манере держать себя и, пожалуй, говорить была некая неброскость, даже обыденность, которую можно было принять за апатичность, свойственную его натуре. Вряд ли эта манера держать себя была напускной, скорее она возникла из характера Вишояну, эта форма сдержанности. По всему, он редко смеялся, гневался, удивлялся.

Традицию и формы французского застолья «а ля фуршет», когда гости приглашаются к накрытому столу и, как бы обтекая его, имеют возможность отведать любое блюдо, а кстати, испытать удовольствие беседы с любым из присутствующих, эту традицию, в такой же мере древнюю, в какой и установившуюся, Вишояну как бы реформировал принципиально – он соединил обычай этого приема с правилами пресс-конференции. В натуре это выглядело так: взяв на вооружение бокал вермута, который точно окаменел в хрустале и за весь вечер не убыл, хозяин удостаивал вниманием каждого корреспондента, дав возможность ему задать любой вопрос. Выгоды такой формы пресс-конференции для корреспондента были сомнительны, зато хозяин определенно оставался в выигрыше: диалог носил характер разговора, как говорят румыны, «ла патру оки» – «в четыре глаза».

– Вы что пьете, господа? – вопросил Вишояну и улыбнулся не без труда – как он полагал, его собеседники должны говорить по-французски, он был уверен, что для тех, кто пришел сюда, это почти обязательно. – «Фетяска»?.. Да вы знаете, что это значит? «Девичье»! Нет, пейте «мурфатлар»! Наш «мурфатлар» – чудо!.. Я не голословен, вот попробуйте! Каково? – Румянец выступил на его щеках – тирада о «мурфатларе» потребовала от него страсти. – Даже интересно, как по вину, его вкусу, цвету, запахам можно представить место, откуда оно родом…

– «Мурфатлар» – это степь и море? – спросил Галуа, очевидно, не наобум, хитрец был наверняка наслышан о родословной вина.

– Румынское Причерноморье! – согласился Вишояну, не обнаружив особенных эмоций. – Причерноморье, а поэтому и степь, и море, как, впрочем, еще и небо, и вода, и ветер, и особый состав почв, разумеется…

Галуа хмуро приумолк, сказанное Вишояну было для него, француза, элементарно, он хотел иного разговора.

– Господин министр, румынская армия будет воевать против немцев? – спросил Галуа со свойственной ему грубой прямотой. Румыну должно было импонировать это «господин министр», Вишояну еще не был министром, но всесильная молва уже считала его таковым. – Как это преломится в психологии армии: вчера она воевала против русских, сегодня – вместе с русскими?..

Вишояну задумался, вопрос не показался ему трудным, но хотелось, чтобы ответ прозвучал убедительно.

– Гнев… против немцев зрел давно.

– Он, этот гнев, имел место и в момент вашей миссии в Каир?

– Я вас не понимаю.

– Мне сказали, что именно это было главной причиной неудачи вашей миссии.

– Именно это? Что?

– Нежелание воевать против немцев…

Нет, пять минут назад, когда речь шла о прелестях румынского вина, Вишояну смотрел на Галуа с большей приязнью.

– Ну, тогда было иное! – нашелся Вишояну и, понимая, что сказанного им недостаточно, добавил: – То было при Антонеску, еще при Антонеску!..

– Но разве каирская миссия представляла Антонеску? – спросил Галуа, глядя в глаза собеседника.

Вишояну молчал, как ни трудно было ему сейчас, он должен был воздать должное своей изобретательности: именно в эти микробеседы и надо было запрятать пресс-конференцию, чтобы она не взорвалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю