Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 95 (всего у книги 128 страниц)
32
Бекетов вернулся в Лондон и застал у себя на столе записку от Хора. Почтенный полковник просил посетить его в брайтонском поместье, заметив, что у него будет старина Хейм, которого Сергей Петрович должен помнить по первому посещению Брайтона. Письмо заканчивалось припиской: если русская кавалерия не утратила прежней маневренности, то Хор готов видеть у себя и полковника Багрича.
Бекетов сказал о приглашении Хора Багричу и поверг того в уныние.
– Это… все тот же Хор, племянник кливденской дамы?
– Да, тот…
– Вы полагаете, Сергей Петрович, что есть смысл нам быть там?
– А почему нам не быть?..
Багрич не решился высказать прежних своих сомнений, многозначительно вздохнул и поехал.
При выезде из Лондона дорогу преградили военные регулировщики, потом она перегораживалась еще дважды. Можно было подумать, что дорога закрывалась, чтобы пропустить колонны военных грузовиков.
Вечер был ненастным, с невысоким небом, ветром и дождем, идущими от моря широкими, медленно накатывающимися волнами. Когда до Брайтона оставалось километров десять, на обширном поле возник лагерь – не иначе, грузовики, следующие закрытыми для гражданских машин дорогами, скапливались здесь. Несмотря на относительно ранний час, Брайтон был непонятно пуст, только патрульные автомобили да постовые на перекрестках улиц берегли тишину. Когда машина сбавляла скорость, слышно было гудение самолета, однообразно ровное, одинаков напряженное; он точно завис в зените. Не иначе, патрульный. Только машины и выдавали напряжение, охватившее землю, им было труднее молчать. Напряжение это не могло быть долгим, не надо быть профессиональным военным, чтобы понять: события приблизились к критической черте.
– Когда у операции такие масштабы, ее трудно скрыть? – спросил Бекетов полковника, который с угрюмым вниманием наблюдал за происходящим. Как ни любопытно было все то, что он увидел в дороге, он еще не убедил себя в том, что ему надо было ехать к Хору.
– Масштабы… могут притупить бдительность? – Полковник на минуту отвел взгляд от окошка, из которого он наблюдал за дорогой, мысль Сергея Петровича была ему интересна. – Может создаться впечатление, что размеры маневра столь велики и они так точно обнаруживают смысл события, что маскировать это бессмысленно, верно?
– Да, можно подумать, – ответил Бекетов.
– И все-таки есть смысл в маскировке – у нас и у противника разные возможности наблюдать… – заметил Багрич и, точно отвечая не на сомнения Бекетова, а на свои собственные, подтвердил: – Есть смысл…
Он стал еще более угрюм, точно разговор с Бекетовым навел его на невеселые мысли, хотя причин к этому не было.
– Как вы думаете, Сергей Петрович, почему этот кливденец, чье отношение к нам очевидно, пригласил вас на эти… маневры? – Он с видимым интересом обратил взгляд на патрульную машину, которая остановилась в стороне от дороги. В машине ничего особенного не было, таких машин и прежде было много, интерес Багрича к ней был нарочитым.
Бекетов молчал, а полковник не отрывал взгляда от патрульной машины.
– Как вы это объясняете самому себе? – наконец оторвал он взгляд от патрульного автомобиля. – Этот кливденец достаточно предубежден, чтобы тут было два мнения…
– Мы с вами люди немолодые, полковник, и должны знать, что не застрахованы и от двух мнений… – произнес Сергей Петрович. Бекетовское «мы с вами» имело целью смягчить резковатость реплики.
– Я бы хотел понять это до конца.
– Вернемся к этому на обратном пути из Брайтона… если не возражаете? – произнес Бекетов улыбаясь. На этот раз жестковатость реплики призвано было смягчить полушутливое «если не возражаете».
– Я готов, – подтвердил Багрич и вопросительно взглянул на темную полосу парка, который возник справа. Да, это было поместье Хора.
Едва русские появились на садовой дорожке, навстречу им вышли Хор и Хейм. Хор был в сетчатой безрукавке и брюках навыпуск, тщательно отутюженных, а Хейм в новом форменном костюме, при полковничьих погонах.
Вот эти полковничьи погоны и дали повод для первого тоста, когда хозяева и гости проследовали к столу. Он, этот тост, и обрадовал, и смутил Хейма. Румянец, объявший Хейма, казалось, прольется на его седины, ставшие в эти годы ярко-белыми.
– Спой, Хейм, эту тобрукскую песенку… про красную промокашку, – взмолился неожиданно Хор. – Наш русский гость должен помнить, как ты ее пел той осенью сорок первого…
– Той осенью? – вопросил Хейм, и грусть, откровенная, пробудилась в его глазах. – Той осенью, значит?.. Ну что ж…
Он вздохнул поглубже, так, что его худые, заметно стариковские плечи воинственно приподнялись, запел:
Солнце, как красная промокашка, легло на пески,
И там, где были глаза озер, остались черные дыры…
Хейм пел, а Бекетов вдруг вспомнил ту осень. И сумеречные покои оксфордской квартиры Коллинза, и рассказ Климентины о беседе с поляком-лавочником с вокзала Ватерлоо. И эту его присказку: «Вы живы, пока живы русские!» И мрачные прорицания Хора, вдруг положившего на стол газетный лист с аншлагом на первой полосе о падении Москвы. И жестокий спор с Хором, защищавшим ни больше ни меньше как право англичан идти с немцами на мировую. И рассказ Хейма о тобрукском полковнике вот здесь, в брайтонском прибежище Хора. И схватку Хора с Хеймом по все той же проблеме: хочет ли британский народ мира с немцами и что есть британский народ. И неожиданную реакцию Хейма, пустившего по винтовой лестнице стол с нехитрой снедью и бутылкой французского коньяка. До сих пор жаль этой бутылки, коньяк был и в самом деле хорош… Бекетов вспомнил все это, и в новом свете вдруг предстал перед ним спор с Багричем по дороге из Лондона в Брайтон: а может, и в самом деле надо было бы бежать от Хора, как от чумы? Тогда зачем Бекетов явился сюда да еще приволок расчетливо осторожного Багрича, едва ли не против его воли приволок?
– Признайся, Хейм, трудно, было до полковничьего звания… Доползти? – спросил Хор, подзадоривая друга; хозяин не боялся этого разговора. – Трудно?
Он сказал именно «доползти».
– Еще как!.. – ответил Хейм, не выказав обиды. – Полз, как мог, скреб животом и песок, и камни, и глину. Знаю, во что земля-матушка одета. Ты небось по паркету, а я животом по острым камням – живот занозил этими камнями… Паркет небось глаже камней…
– Это почему же: я по паркету, а ты по камням? – спросил Хор, смеясь. Странное дело, слова, которыми обменивались друзья, были злыми, а произносились они незлобиво, больше того, любовно. – Почему?..
– А потому, что мой отец почтовый клерк, а твой… о-го-го!
Хор рассмеялся, он задался целью все обращать сегодня в шутку, не принимать всерьез.
– Да, мой отец, как ты говоришь… о-го-го, но, согласись, это мне не мешает сидеть за одним столом с русскими… Так или нет?
Хейм замотал головой, смущаясь.
– Твоя взяла на этот раз… Ничего не скажу, взяла!
Выпили еще раз, теперь за русских гостей.
– Простите, полковник, – обратился Хейм к Багричу. – Но ваш отец наверняка не… о-го-го?
– Нет, разумеется… – ответил Багрич лаконично, очевидно полагая, что более пространный ответ сразу сделал бы его союзником Хейма, что было бы, наверно, не совсем тактично по отношению к хозяину.
– А если быть точным? – спросил Хор тут же, он понимал, что Багрич сможет ответить на этот вопрос лишь в том случае, если его задаст Хор. – Нет, нет, прошу вас, если быть точным?..
Багрич ухватил рукава саржевой гимнастерки у локтя, сдвинул их, оголив запястья, щедро усыпанные волосами, такими же сизо-черными, как борода полковника.
– Мой отец тоже был клерком, только муниципальным… – молвил Багрич и взглянул на Бекетова не без лукавства – честное же слово, сейчас трудно было понять, был ли отец Багрича муниципальным клерком.
– Дипломат, дипломат… русский полковник! – воскликнул Хейм и, обратившись к другу, произнес: – Они тебя щадят, Хор!.. Ты понял, щадят…
– В каком смысле? – в очередной раз рассмеялся Хор. То ли у него было хорошо на душе, то ли смешинка щекотала горло. – Ну, ну… говори, в каком смысле?..
– Ты думаешь, что русским… отшибло память?
– Не понимаю тебя!
– Ну, они же помнят, что ты говорил о них осенью сорок первого… – вымолвил Хейм все с той же бравадой. – Ведь им же надо понять, что произошло с тобой в эти два года и произошло ли, а?
Рука Хора, только что с уверенной быстротой наполнявшая бокалы, замерла над бокалом Хейма. Хор поставил бутылку, бокал друга остался пустым.
– В этот раз по винтовой лестнице полетит не мой бедный стол, а ты, Хейм… Понял? – произнес Хор без улыбки.
– Но согласись, что им еще надо понять, что произошло с тобой в эти два года и какой выбор ты сделал, – произнес Хейм и, взяв бутылку, наполнил свой бокал сам. – Согласись, что для них это почти загадка.
– Им достаточно взглянуть на тебя, чтобы все понять… – парировал Хор со свойственной ему стремительностью. – С таким другом у меня не могло быть иного выбора…
– Браво!.. За твое здоровье, Хор!..
В десятом часу они встали из-за стола и пошли по парку. Хейм с Багричем, Хор с Бекетовым. Где-то в темени парка точно роились сонные птицы. Было слышно, как они срывались с ветвей, слепо барахтаясь в листве, потом присмирели, изредка и тревожно попискивая. Дождь стих, но небо все еще было укрыто облаками. В их разрывах, точно озерная просинь, глянуло чистое небо. Как это было на пути в Брайтон, гул объял небо, но теперь в воздухе был не один самолет, а несколько.
– Мне хотелось повидать вас, чтобы сообщить следующее, – произнес Хор, замедлив шаг и дав возможность идущим впереди скрыться из виду. – Дело идет к тому, что еще в июне наша армия высадится на континенте. Весьма возможно, что я буду прикомандирован к соединению, которым командует… – он указал глазами в перспективу дорожки, куда ушел Хейм. – Если вас может увлечь картина предстоящей битвы, вас и… – он вновь кивнул в темень парка, в этот раз его кивок относился к Багричу, – можете считать, что британская сторона вас приглашает посетить европейский театр. Будь такое приглашение вам послано, как бы вы к нему отнеслись?
Аллея сузилась, листва нависла над ними, затенив небо. На какой-то миг Хор исчез из виду, были слышны только его напряженное посапывание да стук каблуков – в шагу он опирался на каблук крепко.
– Пока могу сказать только о себе: благодарю, готов… – произнес Бекетов, так и не рассмотрев во тьме Хора.
Они собрались в обратный путь часу в одиннадцатом. С наступлением ночи столпотворение на дороге не умерилось, а возросло. Двинулись в объезд. Дорога непредвиденно удлинилась, но это их устраивало: разговор, который они загадали, требовал разгона, а следовательно, времени.
– Как я понимаю, человек, сколько бы он ни жил на свете, все время в пути, – начал этот свой разгон Бекетов, когда машина, взяв резко влево и отсчитав по приморскому шоссе два десятка километров, стала выбираться на магистраль, стремившуюся в Лондон. – Когда я говорю «в пути», то полагаю, что в человеке многое не окончательно, если даже он хочет показать, что все в нем уже отлилось и окаменело. Смею думать, что дипломат, полагающий, что в природе есть люди, которым чужды сомнения, плохой психолог, а дипломат не имеет права быть плохим психологом, это первосуть его профессии…
– Храбрый психолог, да? – засмеялся Багрич, он понял, в чей огород намерен был бросить камень Бекетов. Ну, разумеется, Сергей Петрович имел в виду более чем бдительного Багрича, который охранял свой покой, не столько действуя, сколько отстраняясь от действия.
– Ну, что ж… известное мужество красит и дипломата, – парировал Бекетов.
– Перспектива встречи с кливденцем… может меня насторожить? – вопросил Багрич и вновь засмеялся, прося пощады. – Согласитесь, Сергей Петрович, на кой черт мне, старику, иметь дело с человеком, который только и жаждет пронзить меня холодной сталью?.. Наивно думать, что я обойду его на повороте. Поверьте, он не глупее нас с вами, да и не самонадеянно ли это? И не так-то просто его обойти…
– Поэтому… от греха подалее? – спросил Сергей Петрович, ему показалось, что он нашел нужные слова.
– Ну, что ж… без крайней нужды, пожалуй, можно принять и эту формулу: от греха подалее, Сергей Петрович.
– Тогда что есть тезис активной дипломатии, дипломатии действенной, если… от греха подалее?
– Что есть тезис активной дипломатии? А вот что: осмотрительность, осмотрительность и еще раз осмотрительность, Сергей Петрович.
Бекетов вздохнул: Багрич защищался, надо отдать ему должное, упорно.
– Осмотрительность – великое качество, но когда она не превращается в самоцель, полковник. Осмотрительность – достоинство, но только в том случае, если она деятельна. Во всех иных случаях она лишь панцирь, защищающий бездеятельность… Кстати, Чичерина не страшили никакие условности, и, если требовали интересы дела, он шел в берлогу к зверю…
– А это уж голословно, Сергей Петрович… – подал голос Багрич, ему казалось, что Бекетову дается спор, когда он касается общих истин – непросто эти истины подкрепить доказательствами предметными, на доказательствах можно и споткнуться. – Значит, в берлогу к зверю?
– Именно!.. Ну, в той же Генуе, помните? – Бекетов наклонился, приметив, что впереди замаячили огни переезда. Шлагбаум был закрыт, и, судя по всему, надолго – следовали военные составы, один за другим. Шофер выключил мотор, они вышли из машины. Небо над ними прояснилось, хотя ветер, дующий с моря, все еще был силен, правда, больше на высоте, чем у земли. Деревья, одетые листвой, были черны и неподвижны, точно горы, в то время как облака взвихрены и стремительны. – Нет, я говорю не о Ллойд Джордже, к которому он ездил на виллу Альбертис, и не о канцлере Вирте, которого он посетил неоднократно, при этом однажды за полночь, речь идет о поездке на озеро Горд к Д'Аннунцио, в ту пору одному из вожаков итальянского фашизма, захватившему Фиуме. Приняв решение о встрече, Чичерин попросил дать ему браунинг и, осведомившись, как им пользоваться – до этого случая он не держал в руках пистолета – уехал к Д'Аннунцио, разумеется, один…
Но Багрич и не помышлял сдаваться, отстреливаясь до последнего патрона.
– Да, тогда, быть может, в этом был резон, а теперь? – вопросил полковник. – Нельзя же считать резоном приглашение, которое вы получили от Хора на танковые маневры?
– Нет, конечно, танковые маневры не в счет, – заметил Сергей Петрович невозмутимо. – Как не в счет… большой десант на континенте, который мы сможем с вами наблюдать по приглашению Хора…
Багрич онемел – всего ожидал многоопытный полковник, но только не этого.
– Вы полагаете, что… известные перемены коснулись и Хора? – полюбопытствовал Багрич, выдержав паузу. – Был кливденцем, а стал почти левым лейбористом, так, Сергей Петрович? – Багрич вдруг обрел дар речи, можно было подумать, что не сила, а слабость сделала его таким, не сознание своей правоты, а сознание своей неправоты.
– Нет, он был кливденцем и, возможно, даже остался им, но и в этом случае есть смысл для нас иметь дело с ним. – Машина вырвалась наконец на «свободную воду» и прибавила скорость. Пошли пригороды столицы, шофер вынул карту, без нее в чересполосице лондонских пригородов не разберешься. – Есть смысл… для нас, – повторил Сергей Петрович. – Но всесильные сомнения могут не обойти и Хора. Чем черт не шутит, может и Хор перемениться!..
– Вы еще верите в чудеса, Сергей Петрович?.. – Багрич наклонился, не отрывая глаз от ветрового стекла, – машина вышла на Бейсуотер, посольская улица была рядом.
– Верю, разумеется… Необходимо лишь… самоотречение, как у Чичерина.
– Самоотречение, самоотречение… – иронически усмехнулся Багрич, и они вошли в посольство.
33
Корреспонденты вылетели в Крым, когда на мысе Херсонес заканчивался последний на здешней земле бой. Транспортный «Дуглас» доставил всю группу в Симферополь, корреспонденты переночевали под Ялтой и с восходом солнца отправились через Ай-Петри в Севастополь. Эта дорога была много длиннее приморской, но у военных тут был свой расчет – дорога шла через поля недавних сражений.
Май стоял здесь сухой и пыльно-белый. Знойное солнце точно выщелочило горы, чем ближе к полдню, тем больше они сливались с небом.
Тамбиев ехал в одной машине с Джерми и Хоупом. Старик Джерми, облюбовав место рядом с шофером, спал. Хоуп молча смотрел, как горная дорога уходит все выше. Как ни высоко забирала дорога, война оставила здесь свои следы, огонь перепахал и опалил горы, движение наших войск тут было трудным. Горы облегчали немцам оборону – враг отходил, прикрывшись каменными кольчугой и забралом, нелегко его было тут достать. В полдень машины достигли перевала и вместе с солнцем будто покатили под гору, рассчитывая на вечерней заре быть в Севастополе.
Иногда корреспонденты выходили из машин и, выбравшись на горную тропу, выстраивались караванной цепочкой. Справа были уступы гор, слева простор моря, едва ли не такой же пугающе неоглядный, как и небо. Что-то было в красоте этой картины неземное. Картина эта оставляла Хоупа равнодушным, будто красота эта была кажущейся, ненастоящей, похожей на мираж. Наоборот, когда в перспективе ущелья вдруг обозначилась синеватая гладь Западной бухты, а за нею в еще более синей полумгле панорама Севастополя, американец заметно затревожился и будто воспрял.
– Вы давно перечитывали толстовские «Севастопольские рассказы»? – спросил Хоуп Тамбиева. – Давно? А я только что… Необыкновенная книга! Была ли до нее в литературе истинная война?.. Война, где есть смерть, страдания?..
Тамбиеву показалось, американцу доставляло удовольствие встать спиной к панораме гор и моря, едва ли не самой красивой на этой земле, и говорить о муках войны и смерти. Но ведь и у Толстого в рассказах не столь уж роскошен здешний пейзаж, а есть ненастье войны и смерть.
– Мне сейчас сказали ваши военные, что они трижды посылали парламентеров на Херсонес, предлагая мир, а потом подвели артиллерию, дав слово огню, – произнес он, глядя в землю, он упорно продолжал смотреть в землю, точно в ней, и только в ней, пытался найти ответ. – Вы поставьте только себя на место этих двадцатилетних парней, призванных защищать обреченное и гибнущих бессмысленно…
– Сказать по правде, мне трудно себя поставить на их место, господин Хоуп… – произнес Тамбиев, в тираде американца ему послышалось сострадание.
– Почему, простите?.. – Хоуп не без труда оторвал глаза от земли.
– Потому что прежде чем погибнуть в Севастополе, они истребили тех, кто оборонял Севастополь, а для тех это была не завоеванная земля, а земля отчая…
– Но тогда… тем более они заслуживают сострадания, господин Тамбиев, – произнес Хоуп, в его глазах жила неприязнь.
– Сострадание как награда за их доблести в России, господин Хоуп? – спросил Тамбиев. В Котельниково американец был не таким христосиком, каким он вдруг явил себя в Севастополе.
– Я вас не осуждаю, господин Тамбиев, – произнес он с явным желанием не обострять разговора. – Больше того, быть может, на месте русских и я бы сказал то же, но для меня сейчас важно иное… – Его взгляд смягчился, он старался предотвратить взрыв. – Я писатель, и свою правоту я проверяю с помощью нехитрого опыта: вот последуйте за мной и постарайтесь мысленно перенестись на пятьдесят лет вперед и взглянуть на все это оттуда… Так же вы будете непримиримы или проявите терпимость, какой сегодня нет? А согласитесь, что мнение наших с вами детей будет ближе не к вашему нынешнему мнению, а к тому взгляду, который вы обнаружите через пятьдесят лет. Так ведь?
Нет, на подходах к Севастополю Хоуп явил такое, чего определенно не было в нем прежде. Да не готовил ли он себя к смене позиций? Быть может, это то самое, что учуял во взглядах американца Клин? Опыта Клину не занимать, а что есть прозорливость, если не опыт? Клин не решится на такое, если он в неведении… Но надо отдать должное Хоупу, его интерес к человеку непреходящ. Это прелюбопытно: едет по Крыму, устремив мысль в одну точку – Севастополь, Севастополь… Для него Севастополь – синоним человека, как понимает человека он, Хоуп, и, будем точны, как помог ему понять человека писатель.
Они достигли берега Западной бухты, когда солнце уже золотило воду. Наверно, тому причиной конфигурация противоположного берега и расстояние до него, но город кажется отсюда монолитом, цельным, в свете вечерней зари сверкающе золотым. В этом есть нечто остротревожное – не видно ран города. Это все великий исцелитель – чудо-солнце. Окунуло в золотую воду и точно смыло все беды: счастливый город, не изведавший горя, не знающий, что такое смерть.
На другой день они поехали смотреть Севастополь. Как некогда, перед ними лежали знаменитые бастионы. Трава укрыла холмы, вызеленив их, но не могла победить смрадного дыхания земли. Там, где широкая линия вспорола холм, обнажив слоистый желто-оранжевый срез глины, показался череп.
– Кто это был: русский, немец, а может, из того века… англичанин или француз? – Хоуп упер взгляд в череп, точно ожидая, что кость заговорит.
К полудню они приблизились к Херсонесу: вновь возникла пыльная белизна гор, пошли камень и глина без единого островка травы, но смрад, которым дышала земля, не отставал, казалось, им теперь дышит сам камень. Потом глянула ломаная линия берега и темно-фиолетовый при полуденном солнце массив воды, и на нем те, кто стремился уплыть из Херсонеса на самодельных плотах и был возвращен на берег морем… Солнце вздуло их, и они лежали на воде, раскинув руки; вода ритмично била о берег, и те, кто лежал на воде, махали руками, сводя и разводя их, точно звали оставшихся в море.
По каменным уступам, наполовину срытым и порушенным, корреспонденты спустились к морю. Теперь береговая стена, отвесно спускающаяся к воде, была над ними. В стене были сделаны вырубы, неглубокие, но надежные – те, кто обрел здесь убежище, были уязвимы только с моря. А это было убежище последнее, – уходя из Севастополя, русские собрались на Херсонесе, а оставив Херсонес, спустились в эти пещеры. Они были заперты морем в пещерах, те, кому суждено погибнуть, погибли здесь, сожженные жаждой – вода рядом и нет воды… Стены, исчерченные железом, вопят. Камень обрел голос: он клянет и судит, но не молит. Судит и тех, кто лежит сейчас на воде, в отчаянии разводя руками.
– Судит, говорите? – Хоуп шел за Тамбиевым неотступно, для него Севастополь незримо смыкался с самым сокровенным, что жило в нем, с исповедью перед людьми и перед самим собой. – Помните евангельскую истину, с которой начинается толстовская «Анна Каренина»? «Мне отмщенье, и аз воздам»? В ней, в этой истине, кротость?..
– И боль, и сознание правоты, и отмщенье…
– Да, и сознание правоты.
Тремя днями позже Хоуп явился к Тамбиеву с телеграммой: жена заболела, молила приехать. Он отбыл тут же. А потом пришел Галуа. Потоптался, смущенно, выставив острое плечо, заметил:
– Клин отозвался на отъезд Хоупа саркастическим: «Теперь ждите».