Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 128 страниц)
– Благодарю вас, но я бы предпочитал услышать от вас иное, не это… – произнес он, все еще опершись о косяк с силой – не ровен час, отнимет руку, и дверь завалится. – Вернее, не только это, – уточнил Галуа; ну конечно, он думал о Ленинграде, желая спросить: в эти три недели поездка состоится?
– Если будет необходимость вас разыскать, думаю, что мы вас найдем и в Лондоне, – заметил Тамбиев.
– Благодарю, Николай Маркович… Но я все-таки оставлю свои координаты в секретариате.
– Пожалуйста.
Галуа ушел. Для Тамбиева наступила минута тишины, та самая минута, когда все только что происшедшее готово вновь воссоздаться в тебе и ты его как бы переживаешь заново. Галуа… Как все-таки остро у него политическое зрение… Кстати, и в его работах. Они одеты в бедные одежды. Их образная система нехитра, а язык более чем примитивен. А потом это разностилье, когда воспоминания перебиваются многоступенчатыми колонками цифр, а потом пространными цитатами – читателю привередливому достаточно, чтобы книгу закрыть на десятой странице, но читатель книгу не закроет, даже привередливый. Велико в книге обаяние мысли, да, мысли и, пожалуй, наблюдательности. Небогат стилист, а как наблюдателен!.. Такое впечатление, что под этим пиджаком лилово-мышиного цвета упряталось по крайней мере трое, при этом способностей недюжинных. Чтобы представить, каковы они, эти способности, надо сделать так, чтобы трое разминулись. Да, ценно и единое ядро, но каждое из ядрышек многократно ценнее. Расщепи характер, и открытия, которые ты сделаешь, тебя заворожат. Вдруг явится художник – со своими картинами природы и портретами русских людей, публицист, исследующий событие, ученый, сопрягший его с Историей. Но вещество, из которого создан человек, столь монолитно, а время, которое его творит, действует так могуче, что расщепить характер, наверно, нелегко, да, может быть, в этой нерасторжимости есть свои достоинства – в конце концов, человек интересен в той мере, в какой он является слепком природы, а значительнее этого ничего нет. Итак, обаяние мысли… даже подчас тенденциозной, как у Галуа? Да, подчас и тенденциозной – пусть противостоит этой тенденции твой ум и твоя зрелость. Сумеешь преодолеть – обретешь нечто ценное, что обогатит тебя и будет твоему делу полезно.
47
В первом из больших холлов Вестминстера Бекетов встретил Черчилля.
В парламенте происходили дебаты – обсуждался бюджет, вернее, его статья о социальном страховании в военное время. Лейбористы требовали дополнительных средств на улучшение безопасности в шахтах, консерваторы полагали, что надо подождать окончания войны. Черчилль дремал, завалившись в кресле, недремлющим оставался только его левый глаз. Он, этот глаз, то смежался, медленно и дремотно, то вдруг распахивался, оставаясь некоторое время настороженно-тревожным. Наверно, так было бы бесконечно, если бы на трибуну не поднялся лейбористский лидер. Ну, он был не ахти каким оратором, и в открытом бою Черчилль смял бы его играючи, но проблема, которая сейчас обсуждалась парламентом, давала лейбористу такие козыри, какие он имел не всегда. В перспективе парламентских выборов сорок пятого года это могло многое значить. Победа в войне, как понимает Черчилль, в какой-то мере работает и на победу в выборах, но все это сложно и не следует переоценивать: на родине Черчилля всякое бывало… Так или иначе, а появление лидера лейбористов на трибуне вынудило Черчилля открыть и второй глаз, не без труда, но открыть. За этим пробуждением старого Уинни с увлечением наблюдали со своих скамей и парламентарии, и пресса, и публика, строя предположение – откроется второй глаз или бесславно погибнет в неодолимой дреме. Когда же второй глаз наконец распахнулся, зал чуть не разразился аплодисментами. Но лидер консерваторов разверз свои вежды не шутки ради. Пробудившись ото сна, он мигом сообразил, как ему надлежит действовать. Разумеется, он должен был дать бой лейбористам, но так, чтобы не противопоставить себе горняков. Нет, с горняками надо было обойтись в высшей степени осторожно. Ну, предположим… нужно изобразить этакий крендель, который можно было бы пронести у самого носа лейбористов, посулить горнякам и, разумеется, не дать ни одним, ни другим.
Он дождался, пока лейборист сойдет с трибуны, взглянул на председателя, будто прося у него совета, улыбнулся, пожал плечами, встал, с нарочитой торжественностью застегнул пуговицу на пиджаке, хотя мог этого не делать сегодня, как не делал в подобных обстоятельствах многократно прежде, медленно направился к трибуне. Он понимал, что не имеет права на длинную речь и, как ни глубока яма, которую ему в очередной раз вырыли его старые парламентские недруги, перекрыв дрекольем и присыпав дреколье хворостом, он должен не обнаружить ее, эту яму, на глазах почтенного собрания, но сделать так, чтобы его ненавистники оказались в ней.
Он поднялся на трибуну и, не ссылаясь на почтенного оппонента и даже не упомянув его имени, сказал, как он ценит труд горняков и как он много сделал для горняков, будучи министром торговли, морским министром, внутренних дел, военного снабжения, военным министром и министром авиации, колоний, финансов и прочая, и прочая, как он пытался сотрудничать с горняками, и принялся перечислять тех парламентариев, которые исторически представляли шахтерские районы страны, явив завидную память и при этом перечислив не только живых депутатов, но и покойных, даже больше покойных, чем живых… Он готов и теперь сделать все возможное и предложить правительству решить эту проблему, обратившись за советом к самим горнякам и испросив их мнение… Одним словом, если тут и есть проблема, то она касается правительства и горняков, они ее и решат. Что же касается лейбористов, то он, право, не знает, какое отношение к существу дела имеют они… Он сошел с трибуны, сопровождаемый аплодисментами. Местонахождение ямы было установлено точно, при этом не без усилий старого Уинни в нее завалились те, кто ее рыл…
У Черчилля были основания для хорошего настроения. Эпизод, в сущности пустячный, скрасил ему превратности политической погоды в этот день трудного лета сорок третьего года. Больше того, он создал впечатление, что все остальное, большое и многотрудное, решается под знаком этого эпизода. Черчилль, конечно, понимал, что думать так – значит сознательно себя обманывать, но не боялся себя обманывать, если это улучшало его самочувствие.
Бекетов встретил английского премьера через полчаса после выступления. Сергей Петрович не был в зале, хотя о речи премьера уже знал, – в унылом житье-бытье английского парламента, большая часть заседаний которого происходила в полупустом зале, это было событием. Пожалуй, инициатива в разговоре не могла принадлежать Бекетову, – оказавшись неподалеку от премьера, Сергей Петрович разве только мог решиться приветствовать почтенного тори. Но все произошло иначе: британский премьер издали увидел Бекетова, узнал его – он считал себя физиономистом и полагал, что это его качество основывается на хорошей памяти – и со свойственной англичанину грубоватой непреклонностью пошел навстречу, при этом в самом шаге, больше обычного устремленном, сказалось решительно все: Бекетов был ему нужен.
– Я намерен перекусить и хочу вас взять с собой, – произнес он и ткнул перстом себе под ноги: парламентский ресторан находился в подвале Вестминстера. Даже не столько ресторан, сколько этакая таверна, где обитают дельцы от политики. Вестминстер и таверна? Да так ли это? Как ни необычно это сочетание, но это именно так. – Я хочу, чтобы вы испробовали блюдо, рецептом которого поделился со мной президент.
Когда речь идет об информации, для него действительно нет разницы между премьером и советником, вспомнил Бекетов разговор с Михайловым. Черчилль может пойти на такую встречу и в Вестминстере. Даже готов сделать это чуть-чуть демонстративно. Они пересекали зал по диагонали, и несколько пар внимательных, если не сказать любопытных, глаз сопровождали их. Был бы Сергей Петрович больше известен в Лондоне, можно было бы сказать: подлинно демонстрация. Мол, слухи о размолвке с русскими ложны, на самом деле отношения с Россией вступили в свою золотую пору.
Они достигли лестницы и, держась за перила, стали спускаться. Здесь царствовала мгла, едва подкрашенная неярким электричеством. Маленькие комнаты могли быть приняты за каюты-исповедальни. Преисподняя английской политики, ее сумрачные кулисы. Если в политических делах существовало искусство инспирации, направляющее, корректирующее, точно нацеливающее удар, то оно возникало здесь. Все, что можно назвать кулисами власти, начиналось здесь, как и здесь, наверно, заканчивалось… Здесь, омытый теплой кровью парламентских баталий, появлялся на свет новый премьер, здесь ему резали пуповину, здесь он впервые кричал благим матом, пробуя голос, здесь его со временем обрядят в шелково-дубовый саван, чтобы отправить в мир иной… Но, как ни радостно или, наоборот, печально событие, оно не должно нарушать здесь ритма жизни. Жизнь продолжается, и колеса должны крутиться, как должно клокотать масло в больших котлах парламентской корчмы, шипеть и исходить запахами и парами говядина, взращенная на мягких лугах Британских островов, густеть, набирая силы, холодное вино… Жизнь продолжается, и комнаты-исповедальни наполнены винными нарами и шепотом, страстным шепотом. Да, такое впечатление, что сюда собрались со всей британской земли заговорщики, которые завтра на рассвете поднимут на воздух громоздкое здание империи. Никому невдомек, что речь идет как раз об обратном…
Как ни сумрачно было в коридоре, Черчилль набрел на свой шесток безошибочно. Явился человек в белой куртке, заученно одарил Черчилля дежурной улыбкой, поклонился Бекетову, присел на ногах-пружинках, отпирая дверь (человек был высок), ввел гостей в комнату, дождался, пока они отыщут в полумгле свои кресла и опустятся в них, извлек блокнот в темной коже и карандашик-спичечку, который держал, ущипнув. Бекетов приготовился услышать некий перечень, который потребует слов вполне земных: баклажан, баранье ребрышко, картофель, малосольные огурцы, лук… а послышалось невразумительное, состоящее из сплошных междометий: «Э-э-э-э!», «Н-э-э-у!», «И-и-и-у!» Бекетов готов был спорить, что даже в «Большом Оксфордском словаре» не было этих слов, но самое удивительное, что человек в белой куртке все понял. Больше того, из этого хаоса звуков, из этой протоплазмы мычания, свистания, даже мяуканья, он сумел выловить какие-то слова, если обратился к своей спичечке и что-то нацарапал. И было уже совсем похоже на диво, когда стали появляться блюда вполне съедобные, даже изысканные. Значит, этот ресторанный язык, вызванный к жизни полувековым общением старого тори и его вестминстерского сверстника в белой куртке, накопил какой-то опыт, если, пользуясь одними междометиями, можно накормить гостя и самому как-то поесть.
Итак, стол был накрыт, хотя подвальная полутьма теперь скрывала не только лица собеседников, но и в какой-то мере лакомства, которые предстояло отведать.
– Не скрою, я рад встрече с вами, – произнес старый Уинни, вооружившись вилкой и ножом и приглашая гостя сделать то же. – Ну, разумеется, чтобы сделать достоянием партнера твои мысли, можно обратиться и к посланию, и к меморандуму, и просто к личному письму – жанр, к сожалению, преданный забвению, – но я предпочитаю всему этому беседу… Да, да, вот такую, как сейчас: когда пылает камелек и свет его отражается в глазах собеседника, а на столе шипит жаркое и пенится вино, хотя мне нравится то, что не пенится… – он засмеялся, смех был чуть-чуть гастрономически утробным – ну, разумеется, ему была приятна и предстоящая беседа, но только после того, как он грубо совладает с голодом, именно грубо совладает – что там можно сунуть этому жадноустому идолу, что бунтует в тебе: кусок бараньей отбивной да ложку риса, сдобренного красным соусом? – Ну конечно, эти древние египтяне, изобретшие бумагу, сотворили чудо, – продолжал Черчилль, – но, вызвав к жизни свои папирусы, они похоронили нечто более удивительное: живое слово. Я скажу вам сейчас что-то такое, что вызовет у вас желание возразить мне: бумага искажает мысль. Она отдает всю власть словам, а это больше, чем им дано природой. Что есть в своей первосути слово человеческое? Это прежде всего живое слово! А это значит и многое из того, что ему сопутствует, его сопровождает, может, даже ему аккомпанирует. Так вот, я за то, чтобы обращаться к бумаге, когда нет возможности говорить с человеком. Как вы полагаете?
– Я не такой ненавистник бумаги, как вы, но готов признать: в живом общении есть свои преимущества, – сказал Бекетов – он пытался пригасить полемику о бумаге и живом слове, перейдя к сути того, что хотел сказать Черчилль.
– Преимущества бесспорные! – Черчилль воодушевленно выхватил тот кусок бекетовской реплики, который наиболее его устраивал. – А коли так, вот суть того, что я хотел бы сказать… – он задумался, пришла в действие его способность заключить мысль в два-три слова. – Мы на пути к победе! – Он смотрел на Бекетова, пытаясь определить, все ли он вложил в короткую эту фразу и понимает ли его Бекетов. – Нам надо видеть преимущества нашего положения и не осложнять взаимными подозрениями… – пояснил он.
– А разве имеют место подозрения? – спросил Бекетов – он хотел вернуть Черчилля к исходным позициям: пусть начинает от печки, так его легче будет понять.
– Подозрения? – он засмеялся, долил вина Бекетову, налил себе – еще по прошлому разу он знал, что Бекетову за ним не угнаться. Поэтому с молчаливого согласия Сергея Петровича пропорции были установлены так: пока Бекетов единоборствует с одним бокалом, его хозяин побеждает три. В конце концов, ежели гость не может здесь дотянуться до хозяина, надо ли хозяину опускаться до уровня гостя? Так или иначе, а ритм был установлен, ритм, устраивающий хозяина, – для успеха беседы ритм был необходим. – Когда я говорю о преимуществах нашего положения, поверьте мне, я отнюдь не голословен…
Он взглянул на дверь, точно хотел убедиться в том, что она закрыта надежно, отодвинул оконную штору и взял с подоконника коробку размером с книгу среднего формата – жест был заученным, – видно, к коробке, оклеенной темным дерматином, он обращался не впервые.
– Поверьте, то, что я вам сейчас покажу, и для вас явится откровением немалым и, я так думаю, ответит на некоторые ваши сомнения…
Он открыл коробку и извлек аппарат с выпуклой линзой, не преминув взглянуть на Бекетова, точно спрашивая его: «Ожидали вы увидеть нечто подобное? Каково, а?» Потом задержал руку над коробкой и рассыпал по столу несколько блестящих цилиндриков туго скрученной пленки и вновь посмотрел на Бекетова: «И это для вас не внове?» Его толстые руки обрели подвижность и сноровку, какая в них не подозревалась, – нет, Бекетов определенно был не первым, кому в полутьме Вестминстера Черчилль демонстрировал свое диво. Пленка скрипнула и послушно вошла в паз, за выпуклым стеклом вспыхнул ноготок света и растекся по линзе.
– Прошу вас – по-моему, это Гамбург…
В сырую мглу вестминстерского подземелья будто вторгся треск огня: горящий город, горящий от горизонта до горизонта… Клубы дыма, точно из кратера, неожиданно разверзшегося посреди города. Дома с обвалившейся кровлей, черные стволы труб на оранжевом поле огня, поток искр над водой.
– Не правда ли, убедительно? – Он наклонился, точно хотел отвоевать часть линзы для своего прищуренного ока. – Нет, вы окиньте взглядом панораму города и подсчитайте, сколько домов разрушено!.. Треть? Больше! Половина? Больше! Две трети? Больше! Четыре пятых? Пожалуй! Да, четыре пятых Гамбурга лежит в руинах!.. – Он вдруг рассмеялся – возможно, он хорошо знал эту фотографию и помнил детали. – В левом углу, в левом!.. Бомба угодила в нефтесклад у самого моря… Фейерверк искр!.. Не хочу злорадствовать, но искры над водой – картина почти карнавальная!.. – произнес он, и, как показалось Бекетову, поспешил скрыть улыбку – он еще не решил, как себя вести с русским: дать волю своему восхищению или сдержать его. – Это им за Лондон, Ковентри и… за Смоленск с Минском! – вдруг засмеялся Черчилль – он нашел подходящее определение. – Да, за Смоленск с Минском! Я всегда говорил: наше возмездие будет суровым!.. – Он стеснялся своего смеха, пока не вспомнил про Смоленск с Минском – русские города точно окрылили его – вряд ли он произносил их названия прежде, да и теперь он не вспомнил бы их, если бы не Бекетов. – Я хочу послать вот это чудо премьеру Сталину… Это, пожалуй, убедительней всех моих посланий ему. Пусть видит, как мы помогаем нашим русским союзникам… Это, разумеется, не второй фронт, но, согласитесь, в этом сказывается наша помощь немалая?..
– Немалая, – согласился Бекетов, не выказав энтузиазма.
– Вот так, удар за ударом, мы обратим их города в лепешку… – произнес он, заметно игнорируя ответ Бекетова.
– Города… в лепешку? – спросил Сергей Петрович. – Да есть ли в этом необходимость?..
Он молчал, даже дыхание затаил.
– Простите, я вас не понимаю, – произнес англичанин, смутившись. – Вы полагаете: в Германии старики и дети, а армия на фронте, так?..
– Если бить по заводам, значит, бить по армии, – произнес Бекетов, пораздумав. – А если бить просто по городам, удар ли это по армии?..
– Бомбовые удары не заменят второго фронта? – спросил Черчилль – он знал: нет силы, которая могла бы свернуть с пути целеустремленных русских, он хотел бы сказать – прямолинейных русских.
– Нет, не только не заменят и заменить не могут… – был ответ Бекетова. – Эти бомбардировки могут создать впечатление, что русские ничего не хотят более… На самом деле не так. Вы это знаете: не так.
– Да, я знаю, – согласился Черчилль и взглянул на стол.
Бекетов уже успел отодвинуть аппарат. В разных концах стола, как-то вразброс, лежали цилиндрики пленки.
– Но я все-таки пошлю это премьеру Сталину… – произнес англичанин, укладывая аппарат в коробку. – Полчаса, которые он затратит на просмотр этих снимков, окупятся с лихвой.
Черчилль убрал коробку на подоконник, убрал не без поспешности, оглянул стол.
– Все остыло, все безнадежно остыло! – произнес он – казалось, слова обрели больший смысл, чем того хотел он. – Не ясно ли, что в этом году мы должны встретиться? – Потянулся к бокалу, воодушевленно его наполнил, будто совершая некое таинство, таинство, в котором участвует только он, осушил. – Похоже на парадокс: события пододвинули нас вплотную к этой встрече, а мы к ней не готовы, человечески не готовы… – уточнил он.
– А это, наверно, важно… подготовиться человечески? – спросил Бекетов – Сергей Петрович хотел услышать это от Черчилля.
– Иначе за стол не сядешь, – заметил англичанин. – Не сядешь, – подтвердил он.
– У этой встречи есть предпосылка, естественная… – сказал Сергей Петрович – то, что он хотел произнести сейчас, возникало постепенно, весь разговор шел к этому. – Что значит «подготовиться человечески»? Сдержать слово?.. Сдержать до конца, а следовательно, ответить делом… Делом, и ничем иным… – против воли он обратил взгляд к подоконнику, где стояла коробка в темном дерматине.
…Когда Бекетов покинул Вестминстер, на улице был уже вечер, ранний. Зашагал к реке. Видно, прошел дождь – земля стала влажной, да и воздух был больше обычного свежим – холодная влага унесла хлопья гари, дышалось легко… Встреча в вестминстерском подвале вызывала немалые раздумья. Ну, разумеется, Черчилль не отступился и не отступится от правила, которое он установил для себя в начале русской кампании: он откроет второй фронт, когда это будет ему выгодно, ни на день раньше или позже. Он и сегодня полагает, что время еще не наступило. Но сейчас такое решение многосложно: оно несет ему отнюдь не только выгоды. Оно было бы верным, это решение, если бы русская армия обескровила не только немцев, но и себя. Однако действительность говорит об ином: немцы обескровлены, что же касается русских, то они, вопреки своим жертвам и потерям, обрели силу, какой у них не было. В этих условиях надо ли откладывать открытие второго фронта?.. Американцы, полагающие, что второй фронт должен быть открыт, возможно, прозорливее… Ну, разумеется, можно невиданно нарастить бомбовые удары, но у русских эти удары по немецким городам не вызывают энтузиазма. Русские полагают, что сегодня в этом все меньше смысла… Лучший для Черчилля вариант: вступление на континент не должно отозваться эвакуацией немецких сил из России. Следовательно, десант, но не через канал. Где?.. Скандинавия?.. Марсель?.. Греческие Балканы?.. Италия?.. Да, удар по Сицилии, потом десант на Апеннины… Это не второй фронт, как понимают его русские, но нечто похожее на второй фронт. По крайней мере, это дает возможность Черчиллю сесть за стол переговоров со Сталиным и отвести обвинения русских в вероломстве… Так думает Черчилль. Так он мог бы думать – его расчеты лежат где-то здесь.