Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 128 страниц)
12
С тех пор как Наркоминдел вновь обосновался на Кузнецком, прошло не больше месяца, а было такое впечатление, будто бы все эти двадцать месяцев он и не выезжал отсюда. Будто бы вереницы машин с наркоминдельским скарбом не шли по Владимирскому тракту на восток, будто бы могучие жерла труб не обрушивали на многотерпеливый Кузнецкий, а вместе с ним на Рождественку и Варсонофьевский облака пепла и полуистлевшей бумаги, будто бы ветер не залетал в разбитые взрывной волной окна, не вздувал портьеры, не мел по паркету снежком… Как и некогда, Павел Вологжанин сидел за столом, покрытым ослепительно белым листом бумаги, и на столе, по раз и навсегда заведенному порядку, лежали стопки папок с делами, предназначенными для доклада Бардину, англорусские словари, малый – для текущей работы и большой, к которому Павел обращался, когда малый словарь отказывался отвечать, а в шкафу, справа от письменного стола, лежал пакет с нехитрым завтраком, нет, не бутерброды с колбасой любительской, краковской, полукопченой, как прежде, а две пластинки черного хлеба да три вареных картофелины. Хотя и усох Вологжанин порядочно, но дело у него шло как всегда, работал за троих, был спор и обязателен, а в письменном переводе обрел опыт немалый. В отличие от Августы Николаевны, которая все диктовала на машинку и без машинки была как без рук, Вологжанин писал от руки. Он полагал, и его можно было понять, что мысли у него не идут, коли он не видит, как слово возникает на бумаге. Если существо человека сходно с его почерком, то Павел был достаточно ясен и в своих помыслах, и в своих деяниях. Как примечал Бардин, у Вологжанина были и хватка в работе, и работоспособность, и память, что для дипломата важно чрезвычайно, и усидчивость, и умение добраться до корней, и понимание сути того, что есть Наркоминдел. В том непростом хозяйстве, которое являл собой бардинский отдел, Вологжанин ведал не столько вопросами метрополии, сколько империи, при этом добрая память его хранила преотлично все, что относится к канадскому хлебу и австралийской шерсти. Как утверждали в Наркоминделе, у Вологжанина был ум скорее аналитический, нежели информационно-познавательный, но это уже было делом десятым. Главное, человек с таким умом был в отделе. Пожалуй, в двух таких, как Вологжанин, в отделе не было бы надобности, но один был нужен наверняка.
Августа Николаевна мало смыслила в канадском хлебе, да и австралийская шерсть ее не очень увлекала, но при необходимости она могла отредактировать статью об австралийской шерсти так, будто бы всю жизнь только этим и занималась; в этом был и ум, и точность, и культура немалая. Но с войной и у Августы Николаевны появилось нечто такое, чего не было прежде, – самоотверженность, чуть фанатическая. Она могла уйти в работу на дни и дни, забыв о друзьях, об отдыхе, который и прежде был нещедр, о радостях, которых и прежде было немного. Видно, эта черта ее имела косвенное отношение к войне и, скорее, возникла в связи с тем сложным, что проистекало в ней самой… И еще в ней появился пристальный интерес к тому, что являла собой нынешняя британская политическая погода и все те, кто эту погоду делают. Августа Николаевна не переоценивала своей роли в этом, справедливо полагая, что она призвана не столько совершать нечто самостоятельное и творческое, сколько помогать этому процессу, собирая, накапливая, а подчас и обобщая факты, без которых самостоятельная акция не совершается.
Какое-то время Вологжанин и Кузнецова были теми добрыми пристяжными, которые помогали кореннику тянуть груз бардинского «департамента». По странной иронии судьбы, пока на фронте было трудно, «департамент» обходился невеликим числом работников, а вот когда полегчало, в бардинском полку прибыло, и он действительно стал напоминать департамент. Появился синклит больших и малых чинов: заместитель, помощник и плеяда референтов, при этом первым из бардинских сподвижников стал бывалый наркоминделец Хомутов, ушедший с первых дней войны на фронт и теперь вернувшийся на Кузнецкий.
– Да надо ли вам вот так, без передыху? – спросил Егор Иванович Хомутова, когда тот явился на работу чуть ли не из госпиталя – его сеченная минными осколками рука была на перевязи. – Я доложу сегодня наркому – дадим вам двухнедельный отпуск.
– Я ведь вас не прошу об этом, – возразил Хомутов резко. – Когда попрошу, тогда и доложите… А пока расскажите, что и как…
Бардину не понравился тон его нового заместителя, но он смолчал. Хомутов сказал, что до войны работал в американском отделе старшим референтом, но Егор Иванович не мог этого припомнить. Очевидно, двадцать месяцев фронта так изменили человека, что мудрено было узнать его. Но ведь не всех же так изменила война. Если это произошло, то зависело не только от человека, но и от того, что он делал на войне. Что делал на войне Хомутов? В иных обстоятельствах Егор Иванович, пожалуй бы, спросил, в данном случае не стал – боялся напороться на грубую прямоту, свойственную Хомутову.
Но столкновения долго ждать не пришлось: через несколько дней Вологжанин сообщил, что Витольд Николаевич (так звали Хомутова) перекроил его справку о японской колонии в Австралии, а когда он, Вологжанин, запротестовал, сказал, что нынче время военное и ставить этого вопроса на голосование он не будет.
Бардин ощутил смущение немалое.
– А может, действительно не надо ставить на голосование? – спросил Бардин и этим поверг Вологжанина в смятение – тот ожидал от Бардина всего, но только не этого.
– А если бы так сказал не Хомутов, а Вологжанин, например, ваше мнение было таким же, Егор Иванович?
Бардин затревожился – умный Вологжанин понял все.
– Простим ему поначалу… – заметил Бардин, не глядя в глаза Вологжанину.
– Простить можно, конечно, но надо ли прощать? – ответил Вологжанин.
– Надо, – коротко отрубил Бардин и лаконичным этим ответом дал понять, что предпочитает больше не говорить на эту тему.
Вологжанин ушел: нельзя сказать, что разговор с Бардиным его устроил. Да и у самого Бардина было смутно на душе.
13
Он был изумлен чрезвычайно, когда позвонили из британского посольства и сказали, что с Бардиным Егором Ивановичем хотел бы говорить посол.
Бардин взял трубку и услышал в ней голос Керра, – очевидно, понимая, как нелегко для русского уха его произношение, британский посол говорил медленно и нарочито раздельно.
– Господин Бардин, я хотел бы повторить то, что сказал при нашей встрече на Софийской набережной: позвольте пригласить вас на ланч, да, разумеется, в посольстве…
Бардин поехал. Утро было студеным, в морозном дыму, в ломтях солнца, что лежало на тусклых по военному времени портиках кремлевских дворцов, на деревьях, на куполах соборов. Машина пересекла Манежную площадь и, оставив позади университет и библиотеку, пошла к Каменному мосту. Казалось, в эту зиму уходящего сорок второго года ничто не изменилось в облике военной Москвы: вдоль фасадов еще лежали мешки с песком, а окна были задраены вощеной бумагой, по городу шли нескончаемой цепью военные грузовики, ярко-белые, много ярче городского снега, а над городом зыбились аэростаты, однако возникло нечто новое, незримое, но ощутимо ясное: было больше душевной твердости, больше веры. Бардину хотелось думать, что к людям это пришло с возмужанием чувств, с тем большим, что, например, значила сегодня для всех судьба Сталинграда. Как ни трудно было там, но оттуда шли хорошие вести, и не было человека на большой русской земле, который бы не ощущал в себе частицу сталинградской радости. У победы было много троп, но казалось, что она идет оттуда.
Керр встретил Егора Ивановича, едва тот появился в посольстве, и, жалуясь на московскую стужу, которая проморозила особняк, увел Бардина в глубину дома, куда, как сулил посол, московская стужа не добралась. Действительно, он привел Егора Ивановича в крохотную светелку, похожую на ларец, в которой, по английскому обычаю, пылал камин, а на лакированном столике, придвинутом к камину, стояла батарея бутылок.
Пренебрегая традиционной экспозицией, посол наполнил бокалы и предложил выпить за здоровую русскую зиму, которая силу, отнятую у врагов, сообщает друзьям. Бардин взял бокал и ощутил, как жарок огонь в камине: стекло было почти горячим и приятно согревало руку. Они выпили и сразу приблизились к тому, что заставило их встретиться здесь вопреки январской стуже.
– Вы уже знаете, что в течение этих двух ночей наша авиация жестоко бомбила Берлин… – Керр протянул руки к огню, ему все еще было зябко, пальцы подрагивали. – Говорят, костер, зажженный в Берлине, был виден с побережья… Вот оно, возмездие!
Нет, он от экспозиции не отказался: видно, короткая реплика посла о пылающем Берлине и должна была быть этой экспозицией. Но тогда чему будет посвящена беседа, если берлинский костер служит вступлением к ней?
– Вы знаете, что мистер Черчилль намеревается встретиться с турками? – спросил посол и пододвинулся к Бардину, точно расстояние, отделяющее один стул от другого, было слишком большим для беседы, носящей столь конфиденциальный характер.
– Да, мне это известно, – сказал Бардин и отметил про себя: значит, Турция, а вместе с тем наш юг, наш Кавказ – все издавна лежало в пределах черчиллевских интересов. Но тогда при чем берлинский костер, видимый с побережья?
– В Турции происходят процессы, которые точно отражают нынешний этап войны… Турки хотят дружить с союзниками.
Бардин готов был воздать должное энергии посла: он приближался к заветной цели стремительнее, чем можно было ожидать.
– Это что же значит?.. Вступление в войну на стороне союзников?
Посол наполнил бокалы – к лютому московскому морозу прибавился еще холод, которым дышали слова Бардина, – выпитого было недостаточно.
– Нет, сочувствие союзникам может быть выражено и иными средствами…
– Какими именно, господин посол?
– Вам ли говорить, мистер Бардин, – улыбнулся посол. – Иногда нейтралитет дает такую возможность для помощи, какую не может дать прямое участие в войне.
– Какую именно… возможность?.. – спросил Бардин. Он полагал, посол столь обнажил цель беседы, что конкретный вопрос не прозвучит нарочито.
– Ну, например, предоставление союзникам плацдарма… – заметил посол и умолк.
– Для какой цели? – спросил Бардин. Он чувствовал, как нарастает напряжение беседы, нет, не столь открытой, как кажется, – в ее поворотах упрятан главный смысл.
– Ну, хотя бы для бомбежки Плоешти… – заметил посол и, следуя манере недомолвок, затих – он явно опасался сказать больше, чем хотел. Не здесь ли смысл упоминания о берлинском костре? Значит, для бомбежки Плоешти?
– И что турки просят взамен… плацдарма? – спросил Бардин. – Не допускаю, чтобы бескорыстные турки так далеко пошли бы в своем желании помочь союзникам, чтобы они не попросили ничего взамен.
– Они просят вооружить их…
– И англичане готовы это сделать? – спросил Бардин, подумав, – ему показалось, что посол с тревогой уловил его паузу.
– Да, за счет оружия, которое мы отняли у немцев.
– Вооружить… против кого?
– А разве не понятно: против немцев.
– И что же требуется от России?
– Ну, нечто вроде… жеста дружбы по отношению к Турции.
Вот она, черчиллевская дипломатия. Теперь (да, именно теперь!), когда немцы изгоняются с Северного Кавказа и угроза, нависшая над Баку, устраняется, Черчилль вооружает Турцию и готовит бомбежку Плоешти. Но ведь и прежде был некий план дислокации британского воздушного флота на Кавказе? Тогда он был отвергнут, чтобы не вызвать, ненароком, ответного огня на Баку. А какая гарантия, что теперь будет иначе? Вот он, замысел Черчилля: берлинский костер, но только на русской земле. Что же касается Турции, то не к реставрации ли оттоманского палачества на Балканах ее готовят?
Беседа, предшествующая приглашению к столу, длилась столь долго, что впору было забыть: русский гость приглашен на Софийскую набережную к ланчу.
Но все было, как надлежит быть в хорошем дипломатическом доме. Будто хозяин и гость не прошли только что через рукопашную, где было все, что есть в жестокой сече не на живот, а на смерть, и прежде всего кровь и кровь… За овальным столом, накрытым ярко-белой, в крупных, ниспадающих почти до самого пола складках, скатертью, сидели Бардин и Керр. Казалось, посол был не просто удовлетворен беседой, происшедшей только что, а ублаготворен ею.
– Мы славно поработали, мистер Бардин, славно поработали… – произносил посол, а затем вздыхал тревожно, и вздох его означал нечто обратное тому, что было сказано.
14
Галуа просил Тамбиева принять его и, явившись, увидел на столе Николая Марковича свою книгу; из тех, которые Галуа написал о Франции, эта была наиболее документированной и личной. Кстати, лучшие работы Галуа были отмечены этим качеством: в них документ обязательно соотносился со свидетельствами автора-очевидца.
– Откуда она у вас? – произнес он, покраснев.
– Что значит «откуда»?.. Из библиотеки, разумеется.
Галуа засмеялся и, вытянув перед собой руки, потряс ими так, будто бы мышцы в запястье были надрезаны и кисти неуправляемы.
– Только, ради бога, не переоценивайте всего этого!..
– Да уж как-нибудь…
– Именно: «как-нибудь»…
Он сел, задумался, краска медленно сошла с лица; казалось, побледнели даже губы.
– Николай Маркович?
– Да?
– Вы знаете, что передало сегодня немецкое радио?
– Нет.
– Манштейн таранил сталинградское кольцо с юга… и дал возможность Паулюсу уйти.
– И вы верите?
– Чтобы ответить на ваш вопрос, Николай Маркович, я должен быть на месте событий… К тому же…
– Да, я вас слушаю.
– Неужели вы не понимаете, что вам срочно надо опровергнуть сообщение немцев?
– Ну, мы и опровергнем.
– Но ведь вам не поверят… – он смутился: увлекшись, он сказал нечто такое, чего не хотел сказать. – Вернее, вам поверят меньше, чем мне.
– Что же из этого следует?
Галуа точно запнулся – он явно хотел, чтобы фразу, которую он приготовил и ради которой пришел сюда, произнес сейчас не он, а Тамбиев. Ему стоило немалого труда подвести Николая Марковича к этой фразе.
– Я спрашиваю: что следует, Алексей Алексеевич?
Видно, Галуа тронуло это доверительное «Алексей Алексеевич». Он любил, когда его так звали. То ли ему было приятно, что при этом упоминалось имя его отца, которого он боготворил, то ли иное: за годы немилой чужбины его никто или почти никто не называл так.
– Надо ли говорить, что в ваших интересах, понимаете, в ваших, показать мне Котельниково и дать возможность опровергнуть эти… россказни немцев. Одним словом, скажите Грошеву, что я хочу ехать в Котельниково…
Он встал и еще раз взглянул на свою книгу:
– Нет, кроме шуток: не слишком доверяйтесь этому автору.
Он ушел.
Галуа был по-своему прав. Немцы хотели минировать грандиозную новость, которая стала в эти дни известна миру: если не удается освободить Паулюса, то хотя бы распустить слух, что он освобожден. Чтобы парировать этот ход немцев, было несколько средств. То, что предлагал Галуа, могло быть не худшим выходом из положения.
Когда часом позже Тамбиев сообщил о беседе с Галуа Грошеву, это привело шефа наркоминдельского отдела печати в уныние немалое. Было даже не очень понятно, по какой причине жизнестойкий Грошев так упал духом. Его отчаяние было так велико, что он забыл про кружку с чаем и, отпив, обнаружил, что чай остыл.
– Но, быть может, не все еще потеряно? – спросил Тамбиев с немалой дозой юмора.
– Не утешайте меня, Николай Маркович, – возразил Грошев вполне искренне. – Наши с вами дела могли быть и лучше…
– Если это и мои дела, Андрей Андреевич, я хочу знать, почему они плохи? – заметил Тамбиев.
Грошев, пренебрегая тем, что чай остыл, принялся пить его – никогда прежде он не пил холодного чая.
– Решен вопрос о поездке в Сталинград Гофмана… – наконец признался он. – Представляете, что будет с Галуа, когда он узнает об этом?.. Ему покажется, что решение принято как бы в пику ему…
Первая мысль: но ведь Гофман об этом еще не знает, да и Галуа не знает!.. Какой же резон отчаиваться? Здравый смысл подсказывает: надо перерешить и послать их вдвоем. Да, тут же доложить о беседе с Галуа и направить его вместе с Гофманом, нет, не только в Сталинград, но и в Котельниково. Чудак человек этот Грошев, и как ему это в голову не пришло?..
– Но дело поправимо, – едва ли не воскликнул Тамбиев. – Надо перерешить и послать их вдвоем, Гофмана и Галуа… Ну, Гофман будет не в восторге, но смирится как-нибудь, а Галуа определенно будет доволен… Принять новое решение – вот резон…
Но открытие Тамбиева не вызвало радости у Грошева. Более того, Грошев совсем приуныл.
– Вы знаете, кто это решил? – спросил он устало и, подняв указательный палец вертикально, произнес: – Там! Понимаете?..
– Ну и что? – вопросил Тамбиев с недоумением. – Там решили, там и перерешат.
Грошев посмотрел на Николая Марковича, как на безнадежного: и чего ради Тамбиев затеял эту игру? Честное слово, не возьмешь в толк: наивен он или хочет казаться наивным?
– Докладывать второй раз?
– А почему и не доложить второй раз, если дело того требует?
– Вы мне представлялись более зрелым, Николай Маркович… Да поймите, что доложить второй раз – значит обнаружить, что первый раз не все было продумано…
– И вы на это не решаетесь?
– Я-то, может быть, и решусь, да вот там такого человека не найти… Понимаете: там…
Истинно, век живи и век учись: оказывается, нет человека, который бы решился доложить «там»… В природе нет такого человека. Был бы, – может быть, и перерешили бы.
15
За полночь Гофман был приглашен в отдел печати, и смятенный Грошев, которого, видимо, и самого подняли по этому случаю с постели, сообщил ему, что, если это все еще соответствует его, Гофмана, желанию, он может ехать в Сталинград. Самолет вылетает на рассвете. Отдел печати будет представлять Кожавин.
Гофман счастливо хмыкнул и, буркнув нечто невразумительное, опрометью бросился из кабинета так, что только по радостному его фырканью можно было понять, что он дает согласие. Часом спустя он уже был на Кузнецком мосту в своем реглане, подбитом мехом, в шапке-ушанке, с вещевым мешком за плечами.
Гофман отбыл, а в отделе печати наступили часы ожидания: казалось, вот-вот появится гневный Галуа, но он не шел.
– Пока же – готовьтесь к поездке на Дон, в Котельниково, – сказал Тамбиеву Грошев. – Кажется, наши хотят, чтобы он поехал, да и военные не возражают…
Значит, Котельниково? Тамбиев развернул карту: Котельниково?.. Задача не из простых.
Он позвонил Глаголеву – в голосе, который он услышал, что-то было одновременно смятенное и празднично-веселое.
– Куда вы запропастились, милый человек? – вопросил Глаголев. – Тут за это время такие события произошли, что, того гляди, дыхания лишишься… Приезжайте – я дома…
Глаголев заинтриговал его, но Николай Маркович решил не строить догадок. Знал: все равно не угадаешь. Так оно и вышло. Тамбиев добрался к Глаголевым минут за двадцать и, нажав дверной звонок, старательно вызвонил, как было принято еще при Софе: точка, тире, точка… Дверь открылась, и хозяин дома возник перед Тамбиевым в новенькой форме цвета крепкого турецкого табака и, что главное, при генеральских погонах. Правда, гимнастерка уже была обсыпана папиросным пеплом, но это не столь важно – важнее, что погоны генерал-майора были в порядке.
– Надо предупреждать, – еле вымолвил Тамбиев, оглядывая вконец застеснявшегося Глаголева. – Иначе, того гляди, рухнешь замертво…
– Да уж будет вам, будет… – произнес Глаголев, закрывая за Тамбиевым дверь. – Ежели устояли спервоначалу, ничего с вами теперь не случится… У меня кофе подоспел… Уж наверно не откажетесь от чашечки?
– Не откажусь.
– Ах, какой кофе! Чувствуете? Сюда донеслось! Это мне полковник-чех презентовал! По-моему, вы его у меня видели? Ах, да это были не вы! Одним словом, божественный напиток!
Они поднялись наверх, и, усадив Тамбиева, Глаголев начал разливать кофе.
– Как же это все произошло? – спросил Тамбиев, когда кофе был разлит и Глаголев занял место напротив.
– Вы что имеете в виду?.. Кофе или… мое генеральство?
– Ну, если хотите, генеральство…
Глаголев рассмеялся, показав темные с щербинкой зубы, и, застеснявшись, по-стариковски закрыл рот рукой:
– Последние три дня только и делаю, что даю объяснения… А потом спохватился: ведь произношу одни и те же слова!.. Никогда не любил повторяться, а тут повторяюсь! Вот сейчас и вам скажу то же самое, что говорил всем остальным. Хотите?
– Прошу вас.
– Извольте. Напечатали этот мой трехколонник: «Русские Канны», а на следующий день позвонил ваш Молотов и этак напрямик: «Глаголев?» – «Да, Глаголев». – «Есть указ Президиума Верховного Совета о присвоении вам звания генерал-майора. Поздравляю». Ну, меня будто на верхнюю полку парной кинуло! А потом, по русскому обычаю, с верхней полки в сугроб снега. Говорю: «Благодарю, Вячеслав Михайлович», а у самого зуб на зуб не попадает. Вот и все. А потом прямо домой прислали из редакции – я ведь приписан к ним – все, что положено, вплоть до хромовых сапог и поясного ремня, – обрядили, точно решили выносить ногами вперед… И смех и грех…
– А почему «грех»?
– Ну, что можно сказать?.. Генералом-то я уже был… – Он помолчал, невесело посмотрел вокруг. – Был, да сплыл… и шашки над головой не ломали, и эполетов не срывали, а вот, как видите… Да уж лучше поздно, чем никогда!
– Что-то вы про все это без настроения, – сказал Тамбиев. – Дело-то доброе, не так ли?
– Коли правда кривду покарала, верно, доброе, да годов сколько на это ушло – жаль, и, признаться, не в этом только счастье…
Он сокрушённо покачал головой.
– А в чем?
– В чем счастье для меня?
– Да, для вас?
Он все еще молча качал головой.
– Могли бы вы присутствовать при одном разговоре… деликатном? Предупреждаю: деликатном?
– Я вас не понимаю.
– Я не прошу говорить и, разумеется, принимать мою сторону. Я прошу вас, как бы это сказать, быть очевидцем… Собственно, нас будет трое: вы, я и она…
– Кто она? Софа?
– Да, разумеется. Она сказала, что явится к вам сама, и просила не говорить о своем приезде… Нет, нет, это не то, о чем вы думаете! Она просто опасалась, чтобы мы не оказались втроем и вы бы не встали на мою сторону. Кстати, она должна быть вот-вот.
– Но она может отвергнуть мое участие…
– А я и не прошу, чтобы вы участвовали.
– Но что я должен делать?
– Как что? Молчать.
– Если в этом должно участвовать только мое молчание, представьте, что я с вами и мое молчание с вами…
– Я бы хотел, чтобы вы были, – могу я просить вас?
Тамбиеву показалась необычной настойчивость Глаголева. Совершенно очевидно, что предстоящий разговор был важен Глаголеву, но причина этого была неясна, да Глаголев и не намеревался открывать ее.
– Вы хотите знать, о чем пойдет разговор? – с неожиданной решительностью спросил Глаголев. Если бы Тамбиев не возразил, Глаголев мог бы и не задать этого вопроса.
– Вы не разрешили мне говорить, но слушать, наверно, мне позволено? – засмеялся Тамбиев. Ему хотелось эту деликатную фразу обратить в шутку. – Поэтому я не спешу узнать…
– Я вам скажу, пожалуй… – заметил Глаголев, не скрыв, что произносит эту фразу не без сомнений. Видно, причина, заставившая Глаголева просить об этом, была значительна.
– Как вам угодно, как угодно… – произнес Тамбиев и посетовал на себя: надо было как-то уйти от этого разговора.
– Хотите еще чашечку кофе? – спросил Глаголев и, не дождавшись ответа, протянул руку к коробку со спичками, лежавшему на соседнем столике. Будто бы Глаголев держал сейчас не спички, а сосновый ящик с чурками – так гремел спичечный коробок в руках Глаголева, так он плясал. – Ну вот, хорошо… сейчас только достану другие чашечки… – Он дотянулся до посудного шкафа, и тот тоже загремел от прикосновения дрожащих рук Глаголева.
– Ну, что вам сказать? – начал он, вздохнув, – видно, эти несколько нехитрых слов в нем вызрели, пока он готовил кофе. – Вы, наверно, помните, что в начале ноября брат вызвался в тыл к немцам, на Псковщину, а двумя неделями позже устремилась туда она… Я ей сказал: «Ты отца не бросай…» А она: «Я и не бросаю!» Вы поняли?.. Нет, нет, я вас спрашиваю, поняли?
Тамбиев не признался, что в смысл последних слов ему еще надо было проникнуть, но он не хотел увеличивать страданий Глаголева и смолчал. Он сделал вид, что понял, но ему надо было понять эту глаголевскую фразу об отце, которого бросила Софа, устремившись на Псковщину, хотя, по ее словам, она его не бросала.
– Но, может быть, мы подождем ее все-таки? Она должна быть вот-вот…
– Подождем.
Этот разговор так взволновал и даже встревожил Тамбиева, что он, по правде говоря, забыл, что ехал к Маркелу Романовичу с иной целью. Тамбиев понимал, что сейчас Глаголеву было не до Котельникова и тем более не до поездки к сталинградским южным подступам, но Николай Маркович приехал к Глаголевым именно поэтому и намеревался говорить об этом. Поскольку времени на разгон не было, у Тамбиева явилось искушение начать разговор без обиняков, но опыт подсказывал Николаю Марковичу: для успеха беседы немалое значение имеет то, как она начата.
– Вот вы сказали, Маркел Романович, не сегодня-завтра мы перевалим через хребет войны. Не так ли?
– Да, именно так я сказал, – ответил Глаголев и насторожился: он не знал, куда клонил Тамбиев.
– А как же Котельниково?
– Что… Котельниково?
Ну конечно, он понял вопрос Тамбиева, но повторил его, чтобы выгадать минуту-другую и подготовиться к ответу.
– Я имею в виду удар Манштейна по сталинградскому кольцу с юга, – пояснил Николай Маркович.
Глаголев обратил взгляд на стену, увешанную картами: синий карандаш, лежащий подле карты, которым он вычертил наступление немецких танковых колонн, Глаголев, видно, держал в руках еще сегодня утром.
– Вы имеете в виду… это? – он протянул руку к карте.
– Да, Маркел Романович…
Глаголев определенно был рад вопросу Тамбиева – можно было подумать, что, прежде чем произойдет деликатный разговор с Софой, хозяин дома рад возможности оседлать любимого конька и обрести уверенность.
– Прелюбопытно! – воскликнул Глаголев и быстрыми шагами пошел вдоль карты. – Нет, это не так просто, как вам кажется!.. Ну, хотя бы такой вопрос, с виду нехитрый: в чем смысл этой немецкой операции? Казалось бы, прорыв кольца!
– Минутку, вы сказали: «Казалось бы», – заметил Тамбиев, прервав Глаголева. – Почему?
Глаголев возликовал, и новенький хром его сапог, нет, не головки, а голенища, приятно скрипнул: именно на этот вопрос он провоцировал Тамбиева!
– Да потому, что это главная цель, но не единственная! У этой операции есть вторая цель, важная!..
Тамбиев, внимательно следивший за мыслью Глаголева, испытал неловкость – как ни уважал он собеседника, у него было искушение возразить.
– Простите, но вы так говорите, будто бы вторая цель важнее первой…
– Ну, не важнее, но очень важна… И это я вам сейчас докажу: вы только обратите внимание, где немцы собрали силы для контрудара?.. Котельниково! Да, да, Котельниково – это не просто южные подступы к Сталинграду, но еще и своеобразные восточные опоры больших ворот на Северный Кавказ!.. Вы поняли меня теперь?.. Вот, вот! – произнес Глаголев, точно на самом лице собеседника прочел ответ, которого ждал. – Не только прорвать кольцо, но и охранить северокавказские ворота и дать возможность войскам, что стоят сейчас на Тереке и Кубани, выйти… Иначе – новое окружение, не меньшее, чем под Сталинградом! Разумеется, первая цель – Сталинград! – является главной, но не исключено, что и вторая цель не просто сопутствует первой, а ставится немцами сознательно…
Тамбиеву казалось: как ни интересна мысль Глаголева, система его доводов не безупречна.
– Значит, операция при всех вариантах застрахована от неудачи?
– Нет, я этого не сказал, – тут же парировал Глаголев. – Я только сказал, что один козырь здесь бьет несколько карт… – Он взял синий карандаш и крепкой рукой провел пунктирную линию между дельтой Волги и восточным берегом Азовского моря. – Вот это и есть северокавказские ворота! – произнес он почти торжественно.