Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 128 страниц)
Он вернулся к столу улыбающийся, его хмурость точно рукой сняло.
– Знаешь, что? – взглянул на фужер с водкой. – За батю! Как ни говори, а он в небе, а мы с тобой на земле. Небось летит сейчас? За него.
– Ну наконец сказал дело, – произнес Тамбиев и осушил фужер с водкой.
Сережка ел, понимая толк в еде, так едят рабочие люди, натрудившиеся за день. Никогда прежде Тамбиев не замечал за Сережкой этого.
– Ну, ты помнишь эти бардинские баталии, когда отец идет на сыновей, а сыновья друг на друга? Не дай бог, еще дядя Сережа Бекетов окажется рядом. Вот это сеча! Истинно, столпотворение! Однако останови на секунду сечу и разберись, что к чему. Дед, он на то и дед, он за Россию дедовскую, хотя, наверно, понимает ее пороки лучше нас всех, он ее видел воочию, так сказать… Отец к нему суров, готов считать его ниспровергателем. На самом деле весь дедов пафос, как дядя Мирон как-то сказал, держится на пупе – самовзвод, задира… Чем сильнее тот, кто ему противостоит, тем охотнее он в бутылку лезет. Одним словом, как видится моему уму зеленому, в нем больше строптивости, чем несогласия. Нет-нет, ты пробовал по ниточке, по стебелечку разобрать то, что он говорит? Честное слово, он часто говорит дело. Ну, к примеру, он глаголет: почитай доброе, что есть у дедов твоих и прадедов, почитай с умом, доброе прими, худое отбрось. Ну что тут плохого? Или еще: отдай должное старику, его уму и опыту. По нему, это и есть основа нравственности. А ты как думаешь? Нет, нет, ты не смейся. Как думаешь? Есть старики добрые и злые? Верно. Но старость надо уважать, и это действительно основа нравственности. Ну конечно, он упрямец редкий. Если ты скажешь «а», он уже «а» не скажет. Но мне такой человек даже интересен: будит мысль, вечно бьет тревогу, не дает уснуть ни мысли, ни чувству. Но ты спорь, поднимай на него свою «мощу», как говорит дядя Мирон, иди на таран. Правда, она так просто в руки не идет, ее отвоевать надо.
– Это тоже дядя Мирон говорит? – улыбнулся Тамбиев.
– Дядя Мирон, – заулыбался в ответ Сережка. – Не хочу и думать ни о ком другом, мой идеал. Ты только прикинь, одновременно инженер и летчик, да какой летчик! Он, говорят, такого давал фашистам под Мадридом – ого-го-го!.. Да что я тебе говорю, в твоем институте испытательном его забыть не могут: волонтер войны антифашистской, первой войны антифашистской! Да посмотри на него на живого, на живого! Он весь порох сухой. Чуток, как струна натянутая. Я как солдат говорю, с таким я в любое пекло пойду. У меня к нему вера, а дороже этого ничего нет на свете. – Он умолк, испытующе посмотрел на Тамбиева, будто примеряя, как ему, Николаю, все то, что он сказал сейчас? – Ты знаешь, Николай, я ему даже чуть-чуть завидую: жил, как все, а стал идеалом. Идеал – это трудно. У тебя он есть, Николай?
– Есть.
– Кто?
– Отец твой.
– Кто, говоришь?
– Отец твой, Бардин Егор Иванович. Знаешь такого?
– Знаю и просить хочу, объясни.
Но Тамбиеву надо было собраться с мыслями, вон какую силу набрал этот разговор и какой поворот обрел.
– Только, чур, пойми меня правильно. То, что я скажу, я скажу не в пику дяде Мирону. Он, дядя Мирон, герой, и все мы ему обязаны. Всегда обязаны и многократ сегодня, когда страна наша творит подвиг свой ратный. Но то, что совершил Мирон, мы, не задумываясь, зовем героизмом, и чуть-чуть потому, что это так звалось вчера. А вот то, что делает отец твой родной, никогда не звалось героизмом и, прости меня, не зовется им и сегодня, хотя есть подвиг духа истинный, а следовательно, и героизм.
– Погоди, а не хватил ли ты, друг ситный, лишку? – спросил Сережка.
– Нет, не хватил, и я тебе это сейчас докажу, – сказал Николай. Его разобрал задор, и он хотел высказать мысль свою нелегкую до конца. – Что есть Егор Бардин и как я понимаю его? Только слушай меня внимательно и не перебивай. Итак, это не просто словцо, когда мы говорим, что мир наш расколот надвое. Есть, грубо говоря, две половины, красная и белая. На одной и другой миллионы. Ничего похожего на идиллию в отношениях между красным и белым нет. Наоборот, это единоборство, суровое и, скажу больше, беспощадное. Следовательно, те, кто представляет нас в отношениях с той половиной мира, вроде парламентеров с белым флагом, которых отряжает полк, когда надо договориться с врагом насчет того, чтобы на двадцать четыре часа выключить гаубицы и минометы. В данном случае речь не о полке, а о стране, в которой народу миллионы, а парламентеров, то бишь дипломатов, ведущих переговоры, число отнюдь не астрономическое. Пальцев на твоих и, пожалуй, на моих руках хватит с лихвой, чтобы перечислить этих парламентеров с Кузнецкого моста. Кстати, отец твой один из них, и уже это делает его человеком не совсем ординарным. Когда полк отряжает парламентеров, он должен крепко подумать, кому доверяет древко с белой холстиной. Сказать, что этот посланец полка должен быть умным, наверно, не все сказать. Среди его доблестей должны быть и выдержка, и опыт, и знание языка, и то, что простой человек называет подходом к людям, и что, в сущности, так и есть. А главное, он должен быть безотказным. Да, безотказность, как у того вечного часового, который всегда бодрствует, всегда зорок, вседенно и всенощно на вахте. Бардин из этой породы вечно бодрствующих. Правда, то, что он делает, как-то не принято считать героизмом. Вот мы говорим: «Отступать некуда – позади Москва». Но ведь это можно сказать не только о воине, но и о дипломате. Нет, не в переносном, в прямом смысле этого слова, в прямом! Истинно, отступать некуда, когда в многодневном единоборстве с опытным и умным врагом дипломату надо отстоять пределы, которые ему велено отстоять. Тут свой обходной маневр и свой удар в лоб, свои «клещи» и свои «вилы», свое минирование, и, пожалуй, свое разминирование. Но кто сочтет это героизмом? Это не будет героизмом? Это не будет героизмом и тогда, когда дипломат, выполняя задание, пересечет линию фронта, перевалит через океан, а через неделю этой же нелегкой дорогой вернется обратно. Однако, как сказал поэт, сочтемся славою… Истинно, грядущий памятник всех уравняет. В этом ли дело? Вернемся к Бардину. Есть в нем то, что отличает человека государственного…
– У отца чин высокий?
– Нет, дело не в чине. Понимаешь, он, как опытный навигатор, способен удержать корабль на верном курсе. Все иные в плену страстей. Новый сенат старика Иоанна есть плод одного древа – страсти… У Бардина нет такой страсти, а если бы даже она была, он не дал бы ей возобладать над собой. Бардин точно ориентирует свой корабль в соответствии с главной целью – интересы Союза Советов, как они видятся ему сегодня. Ну, ты знаешь, мне симпатичны все Бардины, но если пойдет речь о деле государственном, я назову лишь отца твоего и, наверно, буду прав, хотя знаю, мне надо еще доказывать свою правоту, и не только тебе.
Сергей оглянулся и увидел в дальнем конце комнаты старый отцовский диван, обитый кожей. Сережка вспомнил: полушутя-полусерьезно Бардин говорил сыну, что диван обладал силой волшебной. Час сна на кожаном диване так прибавлял силы, хоть начинай жизнь сначала! Сережке даже казалось, что диван хранит и тепло доброго отцовского тела, и чуть-чуть запахи отца. Так или иначе, а Сережка забрался сейчас на диван, не без труда уложив ноги, надо было умудриться, чтобы они уместились на диване.
– Надо доказывать? – засмеялся Сережка. – А какая у него кличка в Наркоминделе? Там, наверно, как в школе, у всех клички. О, я любил клички лепить. Р-р-аз и прилепил!
– Ну и какую бы ему кличку дал?
– Крестный!
– А это еще что такое?
– А его так зовут все: и братья, родные и двоюродные, и племянники, которых сонм неисчислимый, и даже дядья. Все зовут, хотя сейчас, правда, реже. Крестный! Ну, это вроде рождественского деда, который стоит на перекрестке дорог с большим мешком, а в мешке что твоей душе угодно: кому десятка на харчи, а кому двадцатка на обувку, а иной раз и другая помощь, о которой никому не скажешь, а ему, пожалуй, скажешь… В клане Бардиных он не самый старший, а идут к нему…
– И что же, к нему идут за всем этим?
– А почему не идти, он ведь не откажет… Крестный!
– А он крестил всех их?
– Нет, он крестный не в этом смысле. Крестный в смысле наставлять на путь истинный, помогать, приходить на помощь в трудную минуту. Понял, Коля?
– Понял.
– Тогда чего притих?
– А… Крестный – это не так плохо. Я бы хотел быть Крестным…
Сережа не ответил, только теснее приник к прохладной коже дивана.
Трудно сказать, как долго бы длилось это молчание, если бы вдруг не разбушевался дверной звонок. Видно, он сорвался с какого-то своего штыря и пошел воевать: дзинь-дзинь.
Сережу будто вихрем подхватило и бросило к входной двери.
– Так это же батя! Я услышал его голос!
Тамбиев бросился вслед. Он ничего не мог понять. Каким чудом Сережка услышал голос Бардина? Но теперь и Тамбиев слышал этот голос.
– Ну, отодвинь ты эту бисову задвижку! – стонал за дверью Бардин.
Да, это был Егор Иванович. Значит, в тот час, в тот добрый час, когда Николай и Сережка вспомнили Егора Ивановича, полагая, что он далеко, бардинский самолет был уже где-то над Рязанью.
– Ну, сынок, отопри!
Видно, дверь была уже давно отперта, просто Сережка не догадывался взять ее на себя. Сейчас ее подтолкнул ветер. Верно, Бардин! Истинно, из тропического пекла, по медно-красному лицу бегут капли пота.
– Теперь вижу, дело пошло на поправку! – закричал Бардин и кинулся к сыну. – Вижу, на поправку!
Но Сережка уже уперся острыми локтями в грудь отца, прохрипел недовольно:
– Кончай, батя. Кончай.
– Как там дядя Яков? Небось вымахал в командира бригады? – спросил Бардин и, выпустив сына из объятий, сдавил руку Тамбиеву повыше локтя.
– Бригады! Что-то берешь мало. Армией командует!
– Это где же, под Калинином или подо Ржевом?
– Был подо Ржевом, да ныне, говорят, на Дон подался.
– На Дон? А ты ему на подмогу?
– Дед говорит: «И хочу подсобить, да подсобилка не вышла». Куда мне!
– Жив, Сережка! – трахнул Бардин могучим кулачищем сына по спине. – Ну, иди сюда, не робь.
– Вот ведь развоевался, батя! Я говорю, кончай.
Пока препирались сын с отцом, Тамбиев улучил минуту и сбежал. Через парк вышел к берегу Москвы-реки, пошагал к Крымскому мосту. Шел, думал: «Как они там, у Второй Градской? Замкнулись в молчании или начали разговор, тот самый, к которому готовились все это время?..»
75
Сережка знал не все. Яков Бардин действительно получил назначение на Дон, но отправлялся туда только теперь.
Штабной биплан, чьи крупные заплаты на крыльях не обнаруживались по той причине, что дважды в году он красился и перекрашивался, преодолевая сырой, круто замешанный на дожде и снеге ветер, примчал Якова Бардина на аэродром в Быково. Здесь Якову Ивановичу предстояло пересесть на транспортный «Дуглас», вылетающий с рассветом в Новохоперск, откуда он должен был уже на машине добраться до Старого Мамона, где дислоцировалась его армия.
До отлета оставалось часа три с половиной, и он, зная, что Наркоминделу в это время суток положено бодрствовать, позвонил и был не очень удивлен, когда услышал в телефонной трубке голос Егора.
– Если хочешь видеть брата, вот тебе десять минут на сборы – и айда в Быково, – сказал Яков. – Опоздаешь, кори себя до скончания дней: был у тебя брат Яков…
– Погоди, это вроде эпитафии на могильном камне. К чему бы? Есть причины?
– Есть. Сережка еще у тебя?
– Да, последние пять дней.
– Я жду тебя.
– Еду.
За ночь забелило Подмосковье, да и обширное поле, с которого с рассветом должен был взлететь «Дуглас», было белым-бело. Если быть точным, снежное поле было лиловато-синим, мерцающим, под цвет неба, которое сейчас освобождалось от туч. И оттого, что полоска неба на горизонте стлалась у самой земли и казалась тонкой, небо вдруг приподнялось и было, как никогда, высоким.
Братья сейчас стояли посреди этого просторного поля. Они точно специально забрели сюда, чтобы сказать то, что намерены были сказать.
– Ты полагаешь, что сорок второй кончился? – спросил Бардин брата. – Для них кончился? – Он кивнул на тонкую полоску леса, там был запад, там были немцы.
– Для них, пожалуй, – ответил Яков.
– И они могут быть довольны тем, что успели в сорок втором?
Яков молча прошел дальше. Егор поотстал, желая взглянуть на брата издали. Рослая, не столько складная, сколько могуче-угловатая фигура брата была точно врезана в бледно-синий лист поля. Бардину нравилось смотреть на брата. Была в брате свойственная военным сдержанная сила.
– А это будет зависеть от того, как закончим сорок второй мы, – сказал Яков.
– Но мы ведь его уже закончили?
– Нет.
Егор все еще смотрел на Якова. Этот человек, медленно идущий по снежному полю, был старшим братом Егора, на веки вечные старшим братом. Это именно, а ничто иное осознавал сейчас Бардин с особой остротой. Не было для Бардина большего расстояния в природе, чем те шесть лет, что отделяли его от Якова. Егор был желторотым юнцом, а Яков уже ходил с Буденным на Варшаву, да не просто ходил, а во главе эскадрона таких же орлов, каким был сам! Вот попробуй дотянись, когда ты просто человек, а он командир эскадрона. Сам его облик – островерхая буденновка, шинель, перехваченная на груди синими полосами, – был иным. Да только ли облик, весь образ жизни – он жил где-то в Таврии, а потом на Дону и на Кубани, все больше в военных городках и лагерях. В письмах, которые он писал отцу, мелькали названия этих лагерей, одно звучнее другого… «Отец, за меня не беспокойся…» – эта фраза запомнилась Егору по многим письмам Якова, всегда точным, обидно немногословным, как заметил Бардин, не передающим великого напряжения жизни Якова. Бардин знал, что никто из его близких не пережил в этой войне и доли того, что пережил Яков, по об этом можно было только догадываться. Бардин не помнит, чтобы поведал брату такое, что было для Егора сокровенным, но он на всю жизнь сберег великое уважение к слову и делу брата. Наверно, это смешно, но если бы Бардину надо было встать под начало командира, которому он готов довериться до конца, то им мог быть и Яков, при этом не потому, разумеется, что он Бардин. Было в этом человеке то настоящее что внушало людям веру.
– Значит, сорок второй для нас не закончен? – переспросил Егор.
– Нет, – ответил Яков и умолк прочно.
– Хорошо, но как понять это? – спросил Егор. – Был октябрь сорок первого, и есть октябрь сорок второго…
Яков вздохнул.
– Октября сорок первого больше не будет, – сказал Яков. Каждое новое слово стоило ему сил немалых. – Не должно!
– Не должно! – повторил Бардин и поймал себя на мысли, что произнес эти слова едва ли не с иронией, произнес и посетовал на себя, в таких тонах не говорил с Яковом. – Они поставили нас к Волге, как к стенке. Куда как тяжело!.. Но ты, ты знаешь что-то? – спросил он полушепотом и из предосторжности посмотрел вокруг, хотя знал, что на версты и версты поле белое.
– Нет, не знаю, – сказал Яков и остановился, дав понять, что разговор закончен.
Бардин вздохнул: «Вот он, брат родной!.. Все запахнул намертво, все на замок. Кинься к нему и стучи, пока кулаки не окровенишь. Не человек – брус железный!»
– Ты что же, думаешь, что я понесу это Черчиллю? – спросил Бардин и ощутил, что закипает.
– А ты можешь допустить, что я сам всего не знаю? – сказал Яков и, как показалось Егору, был немало обрадован, что нашел ответ.
– Ну, не знаешь, так не знаешь, – заметил Бардин. – Узнаешь, скажешь, – улыбнулся он и повернул к зданию аэропорта, которое начала затягивать снежная заметь. Они отошли порядочно, но тут же остановились. – Послушай, Яков, все тебя хочу спросить…
– Ну, спрашивай, – произнес Яков, и в голосе его изобразилась такая тревога, которую до сих пор Бардин в нем не замечал… «Знает, о чем буду спрашивать! – подумал Бардин. – Знает и боится! Оказывается, и он может бояться, даже интересно. На приступ ржевских камней ходил, не боялся, а тут боится». – Хочу спросить тебя, что там с нашим Филиппком? Ну, что ты так смотришь на меня? Я говорю, как с Филиппком, родным дядей нашим?
Теперь шел Яков к зданию аэропорта, а Бардин только поспешал за ним. Он, Яков, видно, был заинтересован, чтобы быстрее дойти до здания аэропорта.
– Ну, что ты молчишь? – едва не выкрикнул Бардин.
Яков остановился, это последнее слово Бардина остановило Якова, точно крюком, что был брошен вслед ему наотмашь.
– Да ты же все знаешь про Филиппа.
– Ей-богу, не знаю.
Он сжал и разжал могучие кулачищи, он вдруг ощутил необходимость трахнуть ими, да предмета подходящего для трахания не оказалось, белое поле вокруг, хоть бей кулачищами по Егору!
– Так вот знай, послали его в Ярославль за шинами для боевых машин, а он сделал крюк – и в Москву к Юленьке. Ты понимаешь, его ждут в части, а он побывку себе организовал. Вот и получил поделом, пусть кровью своей искупает.
Он нагнулся и, зачерпнув снега пригоршню, принялся его есть, есть жадно, видно, гнев его был замешен на огне, в горле пекло.
– Ну, хватит, хватит, и брось ты этот снег, – сказал Бардин. – Тебе отец писал об этом?
– Ну, писал, конечно, а разве это дело меняет? – спросил Яков. – Он хочет быть добреньким, этот твой Иоанн Креститель, а на правду ему начихать.
– Так ли начихать? И потом понять надо, он брат Филиппу.
– Брат? Но подлость – она есть подлость, нет ей оправдания!
– Но так ли это, как тебе поведали? – спросил Бардин осторожно. Он понимал гнев Якова, но понимал и иное: надо бы успокоить Якова, иначе до истины не доберешься.
– Поведали!.. – повторил Яков так, будто то сказал не Егор, а Филипп. – Но ведь это на него похоже, на Филиппка.
– Ты полагаешь, похоже?
Яков еще раз зачерпнул снега и, растерев его на ладонях, вытер ими лицо. Ему было жарко.
– Ты пойми, после письма отца я должен был к этому дерьму прикоснуться, – молвил Яков. – Подлец он, Филиппок, коли на это решился! И вот что заметь, видно, делал это и прежде, ежели сделал теперь так легко У меня нет дяди Филиппа, – сказал он хмуро и, помолчав, спросил: – А у тебя есть?
Бардин смешался.
– Понимаешь, пришла Юленька, жена Филиппа, и в голос: «Не жалеешь меня, пожалей детей наших, спаси!»
– Ну, а ты?
– Что я?
– Да, что ты?
– Дети-то не виноваты, Яков. Детей жаль.
– Нет, тебе не только детей Филиппа жаль, ты, так сказать, самому Филиппу сострадаешь.
Егор не ответил, только печально согнул толстую шею и как-то сразу утратил свою могучесть.
– Ты чего молчишь? Отвечай.
– Чтобы осудить его, я должен в его вине убедиться. У меня этот процесс происходит медленнее, чем у всех остальных. Только ты не обижайся, Яков, пожалуйста.
– Значит, не веришь?
– Я в этой жизни столько раз осекался, Яша, что решил учредить службу проверки. И потом – вина вине рознь. А слова у тебя на все случаи жизни железные. Одним словом, я еще подумаю. А пока Филипп мне дядя, Сережка – сын…
– Нет, Егор, ты Сережку не тронь. Сережка – человек! Да, да, я о нем больше тебя знаю. Ты слыхал про ржевский подкоп? Слыхал, как семеро солдат под немецкими блиндажами лаз прорубили? Да какой там лаз – тоннель! Так среди тех семерых был твой Сережка. Он был в соседней армии, так ни разу не обмолвился, что за рекой родной дядя группой командует, а когда доняли, сказал как отрубил: «На войне каждый отвечает за себя!» Слышишь, за себя отвечает каждый!.. Ты Сережку не путай с этой падалью! – выкрикнул он и произнес с покорной озабоченностью: – Я-то вызвал тебя по делу, а ты мне голову забил своим Филиппом, чтоб его… Могу я тебя спросить по твоей части?
– А что есть моя часть?
– Как что? Не знаешь? Союзнички, конечно.
– Ну, спрашивай…
Он задумался. Слишком глубоко врубился клинок, чтобы так легко можно было выхватить обратно тонко отточенную сталь и вновь взметнуть.
– Я так кумекаю, – продолжал Яков, стараясь собраться с мыслями. – В Европе они могут подождать, а в Африке им ждать нельзя. Вот я и вывожу сумму из этих моих слагаемых. У них должно сейчас вызреть в Африке что-то большое. Ты только скажи мне «да». Мне это надо для дела. Скажи «да»…
– Я полагаю, да, – ответил Бардин, поразмыслив.
– Спасибо. Мне это важно было знать. Жаль, что этого нельзя сказать всем нашим.
– Но это всего лишь мое мнение.
– Я сказал «спасибо».
«А у него есть это качество больших военных – мыслить стратегически, – думал Бардин, простившись с братом. – Есть это качество, если по косвенным признакам пришел он к главному и предугадал событие, о котором не знал, не мог знать…»
…Бардин приехал в Ясенцы в двенадцатом часу ночи, когда семья уже улеглась. Он прошел в столовую, где, как это было заведено давно, ждала его чашка молока. Он принялся за молоко, пододвинул книгу. Видно, Сережка читал ее час назад на сон грядущий. Герцен. «Былое и думы». Егору Ивановичу попалась на глаза глава с рассказом Веры Артамоновны о вступлении французов в Москву. Бардин любил эту книгу и хорошо ее знал, но сегодня этот рассказ будто вновь увлек его. Неизвестно, как долго бы Егор Иванович читал Герцена, если бы в ноябрьской полуночи, такой слепой и безгласной, не загромыхал знакомый голос радиодиктора, не иначе, кто-то из соседей вывел репродуктор на улицу. Бардин отодвинул недопитое молоко и кинулся вон из дому. Где-то в сенцах он замешкался с ключом, не отпер, а вышиб дверь ненароком, но на крыльцо выбился. Голос продолжал греметь над Ясенцами, и Бардину почудилось, что он ухватил самый смысл – наши перерезали западные магистрали немцев у Сталинграда и замкнули кольцо. Бардин обернулся, шагнул в дом и где-то в столовой почувствовал, что ему не хватает дыхания.
– Сережка, Сережа, началось! – крикнул Бардин. Он знал, что дома все – и отец, и Ольга, и Иришка, – но хотелось позвать сына.
Было слышно, как грохнулись об пол Сережкины костыли и застучали по полу босые ноги, сотрясая дом.
– Что там, папа?
– Да ты слушай, началось! – воскликнул Егор Иванович и кинулся вон из дому. Где-то в сенцах едва не сшибся с сыном, хотел добраться до его плеча и напоролся на костыль. Истинно, пришла пора радоваться, да беда дорогу перекрыла.
– Дай мне твою руку, Сережа.
– Да нет, я сам, я иду уже.
Бардин выбрался на крыльцо и счастливо онемел. Ночь была не по-ноябрьски мягкой, с невысоким и влажным небом, и голос, гремящий над землей, казалось, способен был выламывать камни. Да, это была страдная победа под Сталинградом, страдная, а поэтому трижды желанная.
– Ну, мы их… – не произнесла, а простонала Сережкиным голосом ночь. – Мы их… – нелегко выдохнул Сережка где-то рядом, и Бардин услыхал дыхание сына, утробное, мужичье, сдавленное спазмами – не ровен час, заревет в голос.
– Сережа, да где ты? – кинулся Бардин в гущу мокрых ветвей, но сына уже не было. – Сережа! – закричал Егор Иванович и, выбравшись из кустарника, вдруг увидел сына за штакетником, на приречной поляне. Быстро, с неожиданной в его положении сноровкой Сергей уходил все дальше, видно, помогала поляна, наклоненная к реке…