Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 78 (всего у книги 128 страниц)
4
Дорога приводит их к краю леса, а оттуда к небольшому селу, на окраине которого стоит сарай, а вернее, амбар на столбах, в котором хранят семенное зерно. Амбар поднят так высоко, что войти в него можно не иначе как помостом. Красноармеец, стоящий на часах у амбара, берет на ладонь большой висячий замок и, воткнув в него ключ, медленно, со значением поворачивает. Зерна, разумеется, в амбаре нет, зато на просторном столе, грубо сколоченном из темных, побывавших на дожде досок, лежит человек, дважды отвергший ультиматум советских войск и, таким образом, благословивший гибель людей, что укрыли своими телами степь под Корсунью.
У Штаммерманна не просто худое, а изможденное лицо. Во впалых щеках, покрытых седоватой щетиной, в глазницах, во вмятине под нижней губой землистость, неразмываемая. Видно, след жестокой страды, которую приняло Штаммерманново войско и сам генерал. Да и весь вид генерала говорит об этом: мундир в комьях грязи, меховые сапоги с отвалившейся подметкой… Рядом со столом, на табуретке, портмоне генерала из ярко-желтой кожи и стопка документов, в том числе удостоверение, пропуск в заповедник с разрешением на охоту, приказ о присвоении звания генерал-лейтенанта.
Привели седовласого полковника, его сняли всего лишь этим утром с чердака, он был в штабе Штаммерманна и должен был знать его историю.
– Это Штаммерманн? – спрашивает Баркер полковника. Ему бы хотелось, чтобы полковнику были заданы те вопросы, которые хочет задать он, Баркер.
Полковник обращает взгляд на стол, и его плечи пугливо вздрагивают, как вздрагивали, наверно, когда генерал был жив. Вот-вот полковник возьмет под козырек.
– Да, генерал… Штаммерманн.
– Что вы знаете о последних днях генерала?
Полковник снимает пенсне и долго вертит его в руках, сжимая и разжимая прищепочку.
– В самые последние дни я не был рядом с генералом.
– А до этого?
Полковник пытается водрузить пенсне на переносье, но прищепочка не держит, и пенсне сваливается.
– Я знаю, что генерал послал телеграмму, смысл которой можно передать в двух словах: группа Штаммерманна может прорвать первое кольцо, но второе ей прорвать трудно…
– И что ему было сказано в ответ?
– В ответ на телеграмму? Ничего, разумеется. – Он печально смотрит на пенсне и, переложив его в левую руку, добавляет: – Манштейн отмел сомнения генерала, повторив: «Пароль „Свобода“, цель Лысянка, 23 часа».
– А как дальше?
Полковник развел руками и едва не выронил пенсне.
– В решающий момент меня не было рядом… Привели полкового священника.
Ему лет шестьдесят; кажется, и сан и возраст могли сообщить его мнению о событиях под Корсунью известную самостоятельность.
– У меня свой взгляд на упорство немецкого солдата, – произнес священник и искоса посмотрел на Штаммерманна, точно устанавливая, в какой мере изменился генерал. – Чтобы солдат сопротивлялся, его надо заставить совершить преступление, ну, например, убить безвинного человека, а потом уже грозить возмездием, как кнутом… И солдат будет не просто храбр, он будет отчаянно храбр…
– Значит, это и есть такая храбрость? – Баркер посмотрел на дверь, не забыв запнуться на том самом слове, которого не было у него в обиходе и которое ему надо было еще найти.
– Да, конечно.
– Нельзя же допустить, что вся армия состоит из… преступников? – спросил Баркер.
Торжественно, но в какой-то мере заученно священник поднял правую руку, и все, кто стоял рядом, увидели ладонь священника, желтую, почти шафранную, будто бы святой отец только что переболел желтухой и желтизна еще удерживалась именно в ладони.
– Достаточно, чтобы преступниками были командиры, – сказал он кротчайшим голосом.
– И он? – спросил Баркер, указав на Штаммерманна.
– Когда кольцо замкнулось, он верил, что выйдет из кольца, – произнес священник, коснувшись ладонью креста. – Наверно, он верил и фюреру, обещавшему помочь, и этому Хубе, который твердил в своих радиодепешах: «Иду на помощь. Хубе». «Держись, я близко. Хубе». «Еще сутки, и путь вам будет открыт… Хубе»… Потом перестал верить и сказал об этом прямо…
– И был отстранен?
Священник сжал крест, сжал так, что казалось, обнажились кости в узлах худых пальцев.
– Он оставался в войсках, но, кажется, уже не командовал…
– И… пал или был расстрелян?
Рука священника отнята от креста, желтая ладонь стала меловой.
– Не смею утверждать… определенно, – произнес священник и вновь скосил глаза на генерала, на его голову. Сквозь негустой покров волос просвечивал рубец шрама, по всему, сабельного, – это был след старой раны, быть может, след жестокой рукопашной с теми же русскими где-нибудь в карпатской или привисленской сече, а возможно, поединка молодых повес. – В наше время важно существо, а не форма… – произнес священник загадочно; очевидно, он хотел сказать, что Штаммерманн мог быть расстрелян и не в упор, перед строем, как расстреливают военных по приговору трибунала, а убит в ходе боя, в спину, – важно существо, а не форма.
– А что это за таинственная история с приказом Штаммерманна о спасении раненых? – спросил Борисов, когда священник отнял руку от креста.
– Как мне казалось, врагам Штаммерманна нужен был повод, чтобы убрать его. Дело о раненых в Шендеровке, возможно, и явилось этим поводом…
– «Врагам Штаммерманна»? Это кому? Гилле?
Худая рука священника потянулась к кресту, но в этот раз коснулась его лишь кончиками пальцев.
– Не знаю, – сказал священник. Борисов подошел к Баркеру:
– По всему, господин пастор нам ничего не скажет больше, но есть человек, который ответит и на этот вопрос… Если разрешите, мы продолжим наш путь, – добавил он с настойчивой мягкостью.
Красноармеец снова взялся за висячий замок и скрепил им петли, запирая амбар с убитым немецким генералом.
– Человек, которого нам предстоит увидеть, немец? – спросил Баркер, как обычно выдержав короткую паузу перед словом, которое надо было еще отыскать. Машина сейчас шла открытым полем, и впереди засинили небо дымы большого села.
– Да, мистер Баркер, немец.
– Он… военный? – осторожно спросил Баркер, именно осторожно – он почувствовал, сколь лаконичен был ответ Борисова.
– Да, полковник, – с неожиданной откровенностью ответил Борисов.
– Благодарю вас, я готов ждать, – поспешно произнес Баркер, Щедрость, с которой было сообщено, что будущий собеседник является полковником, могла быть и назидательной.
Они пересекли поле, через которое вилась темная дорога, к полудню пооттаявшая, а к вечеру схваченная морозом, и въехали в село. В этом море белых хат, даже вопреки войне выбеленных, а поэтому неотличимых от заснеженного поля, были заметны кирпичные дома, которые попадались тем чаще, чем ближе машина подходила к центральной площади села.
Кирпичный дом, у которого остановилась машина, отличали от всех прочих домов не три, а пять окон по фасаду, не просто железная, а оцинкованная крыша. Но удивление вызывало не это, а автоматчик в немецкой шинели, стоящий у крыльца. Последнее было столь неожиданным, что ветерок тревоги, исхитрившись, вполз за ворот: «Да не попали ли мы ненароком к Манштейну?»
Единственное, что напрочь снимало все опасения, это улыбка автоматчика, который, узнав Борисова, даже озорно притопнул и едва ли не подмигнул майору, – по всему, Борисов тут был своим человеком.
Они вошли в просторную и светлую комнату, пять окон которой гости обозрели, подъезжая к дому. Нельзя было не обратить внимания на многоцветные карты, развешанные по стенам, на которых нынешняя война была представлена на всех фронтах. Немецкие тексты и особая, свойственная немецкой полиграфии четкость печати и чистота красок свидетельствовали, что карты трофейные.
Навстречу гостям вышел румянощекий немец в звании лейтенанта и, отрекомендовавшись с корректной и доброжелательной сдержанностью, предложил гостям располагаться.
– У господина полковника Гребеля корректура, – бегло сказал он по-русски и, подняв палец, обратил внимание гостей на ритмичный перестук печатной машины, доносящийся из дома, который был где-то рядом.
Баркер скользнул взглядом по картам и остановил глаза на бронзовой статуэтке Гёте, стоявшей на письменном столе полковника, небольшой, с виду старинной… Однако что это был за дом? Наверно, в сознании Баркера складывались сейчас приметы этого дома, на которые он обратил внимание, не щедрые, но точные: немецкий автоматчик у крыльца, трофейные немецкие карты, походная типография, полковник, работающий над корректурой, статуэтка Гёте… Хочется верить, что эта бронзовая статуэтка с налетом яркой зелени в углублениях, наверно, и есть главный признак того, что являет собой этот дом. Да не сюда ли, в это кирпичное жилище, расположившееся на краю белой степи, новая Германия, Германия, родившаяся в муках этой войны, перенесла один из своих очагов? Кстати, текст, над корректурой которого трудится сейчас полковник Гребель, не был ли своеобразным посланием этой Германии, посланием, которое предстоит получить войскам вермахта из завтрашнего дня?
Появился Гребель. Он улыбался, а усталые глаза, чуть-чуть даже отекшие, были безучастны к этой улыбке. Но полковник улыбался лишь до тех пор, пока не обнаружил среди гостей англичанина, который, впрочем, был увлечен сейчас необыкновенной картой.
Гребель сел, пододвинув стопку машинописных листов; как показалось Тамбиеву, то был текст допроса пленных, – видно, первая половина дня у немца была занята и этим.
– По-моему, ваш взгляд обращен на Южную Францию, не так ли? – спросил он Баркера по-английски с завидной уверенностью – видно, в годы юности полковника язык изучали серьезно. – Шести оставшихся месяцев достаточно, чтобы подошли американцы?
– Почему американцы? – полюбопытствовал Баркер, он еще не понял, куда ведет немец.
– Да потому, что на востоке за вас воюют русские, на западе будут воевать американцы…
Тамбиев ощутил неловкость: разговор неожиданно вышел из повиновения и мог окончиться бог знает чем!
– Что случилось все-таки в котле, господин полковник? – обратился Тамбиев к Гребелю – как ни прямолинеен был этот вопрос, он предотвращал катастрофу. – Как понять этот поединок Штаммерманн – Гилле?
– Под Сталинградом есть курган, зовется Казачьим, – произнес полковник. – Курган удерживал мой полк, в то время как штаб находился в Дмитриевке. Каждую ночь, а то и дважды в ночь я бывал на кургане, но, прежде чем попасть на него, надо было пересечь поле, которое у нас назвали полем мертвых. Когда снег укрывал поле, оно казалось даже красивым, скованное настом, блестящее при лунном свете, не поле, а природное зеркало, в которое опрокинулась вся вселенная. Но потом подул теплый ветер, он стал обнажать такое, что было тайной снежной степи: жестокая рукопашная за обладание курганом продолжалась. Кто-то занес руку, опершись о колено, – с упора удар должен быть ошеломляющим. Кто-то припал к земле, ожидая свою жертву, и так затих навечно. А кто-то встал во весь рост и потом уже не сделал ни шагу, кажется, что он стоит там до сих пор… Однажды, проезжая этим полем в полночь, я увидел, что оно не столь неподвижно, как прежде. Приглядевшись, я рассмотрел солдат с топорами. Вначале я не мог понять, зачем надо было идти на мертвецов с топорами, но потом я приметил на молодом адъютанте командующего шерстяной свитер с кровавым пятном на спине… Вы поняли меня? – Конечно, все, что он рассказал только что, было адресовано не только Баркеру, но именно Баркеру он точно хотел сказать: «Как мы можем с тобой говорить о войне? Я видел ее, а ты?..» – Значит, Штаммерманн – Гилле? – вдруг вопросил Гребель вне связи с предыдущим; казалось бы, вне связи, но связь эта была, однако до поры до времени Гребель ее не раскрывал. – Штаммерманн – кадровый военный, участник многих операций этой войны, тактически способный офицер, – продолжал Гребель, медленно раскладывая перед собой листы с текстом протокола допроса. – Он был на хорошем счету у командования сухопутных войск, и начштаба Гальдер аттестовал его как старого, верного и храброго солдата. – Сейчас листы с допросами пленных, точно игральные карты, лежали перед полковником, он мог держать их в поле зрения. – Штаммерманн делал все, чтобы выйти навстречу войскам, решившим разорвать кольцо, не понимал, что это будет сопряжено с жертвами, страшными. Он имел неосторожность сказать об этом в телеграмме и подписал себе смертный приговор… Гилле?.. Нет, он не столько кадровый военный, сколько генерал от политики, во всем видящий измену. Характер?.. Человек, не успевший сделать карьеру и стремящийся наверстать потерянное даже ценой средств запрещенных. Можно предположить, что он знал о сомнениях Штаммерманна, а может быть, даже поощрил их. Как поощрил? У Гилле был прием: вызвать человека на исповедь, больше того, склонить его к крамоле, а потом вдруг откреститься и назвать человека предателем. Но в данном случае дело не только в этом. В Шендеровке был госпиталь для раненых. Многие считали, что они-то, госпитальные, в безопасности, ибо если даже попадут к русским, то те их не тронут. Видно, Гилле и его сподвижники на какой-то момент легализовали это мнение, оттянули эвакуацию, при этом сумели придать всему форму документа, очевидно за подписью Штаммерманна. Да, это уже был документ, а следовательно, обвинение, разумеется, в предательстве… Последний акт трагедии происходил под покровом тайны; пленные говорят, что имели место арест, суд, отстранение и казнь… Кстати, это подтверждают два обстоятельства: среди тех, кого наградил Гитлер, есть Гилле и нет Штаммерманна. Среди тех, кого самолеты выволокли из котла, есть Гилле и нет Штаммерманна. Среди убитых есть Штаммерманн и нет Гилле… Возможно, мы тут не совсем точны. По крайней мере, так это представляется нам сейчас. История нас поправит, но не думаю, чтобы уточнения отразились на сути.
Он собрал со стола листки допроса, но не передал их розовощекому – видно, сказал не все.
– Но дело даже не в Штаммерманне и Гилле…
– А в чем? – спросил Баркер.
– В степени… неверия.
– Неверия в победу?
– В победу давно уже не верят – в могущество армии, в действенность оружия, в многомудрость и многоопытность командования, а если быть еще более точным, то в справедливость того, что есть эта война. Если солдат идет на мертвого с топором, это предвестие конца.
Наступила пауза… Казалось, сказано все. Борисов проявил беспокойство. Он даже нетерпеливо скрипнул стулом, дав понять, что пришло время благодарить хозяев. Но Баркер не спешил заканчивать разговор. Именно Баркер. Он задал не все свои вопросы Гребелю. Возможно даже, что он не задал ему главного вопроса.
– Когда вы говорите с пленными, как вы рекомендуетесь, полковник? – спросил Баркер, не глядя на хозяина.
– А мне не надо себя рекомендовать, пленные знают, кто я, У многих из них за пазухой или в ботинке моя листовка, – сказал полковник.
– Но одно дело знать, другое – относиться… Как они к вам относятся?
Гребель смотрел на Баркера, и его глаза сужались.
– Офицеры? – спросил вдруг полковник, казалось, он заинтересован в обострении разговора.
– Ну, хотя бы… офицеры, – ответил Баркер.
– Они тоже читали мои листовки, – сказал Гребель. – При этом листовки-письма, которые я адресовал своим товарищам по вермахту, – добавил полковник и умолк – диалог достиг своего предела. – Но есть и такие, что думают иначе…
– Какие? – спросил англичанин. Вот он, застенчивый Баркер, нечего сказать, выносил вопросик! – Какие? – повторил он.
– Ну, те, что полагают: «Ты можешь не согласиться с Гитлером, но зачем продаваться русским?»
Гребель сознательно обратился к этой формуле, полагая, что она-то должна устроить англичанина.
– Есть такие?
– Есть, – ответил немец с улыбкой. – Вы хотите знать, как отношусь к этому я?
– Да, – сказал Баркер, он был убежден, что полковнику может изменить выдержка, но продолжал задавать свои вопросы не без храброго упорства.
– Я много думал, прежде чем решиться на это, – произнес полковник и, достав платок, вытер им шею. – У моего идеала ограниченная цель: я бы довольствовался и гуманистической Германией… – Он взял с письменного стола статуэтку Гёте, поставил ее перед собой. – Я сказал, гуманистической… – Для него эту Германию олицетворял поэт.
Тамбиев и его спутники уже покидали немецкий дом, когда к крыльцу подъехал мотоцикл и из его просторной коляски, заметно покряхтывая и припадая на затекшую ногу, выбрался человек в польской шинели, обильная борода, виски и даже брови которого заросли инеем – не иначе у служивого путь был дальний.
Николай Маркович мельком взглянул на прибывшего, подивившись его седой бороде, которая показалась ему тем более седой, что была тронута инеем, и, спросив себя: «Сколько может быть польскому служивому лет? Шестьдесят семь или все семьдесят?» – уже готовился подняться в бронетранспортер, когда бородач выпростал руку из варежки и, смахнув с бровей иней и точно прозрев, с нескрываемой пристальностью посмотрел на наркоминдельца.
– Пан Тамбиев, да не вы ли это? – спросил поляк и медленно пошел вокруг Тамбиева, стараясь заглянуть ему в лицо. – Да не припоминается ли вам польский обуз на Оке, и торжественная служба на плацу, и присяга доблестного войска? Тогда, быть может, вы изволите припомнить подполковника Ковальского, которому Ванда Василевская поручила вести пресс-конференцию; впрочем, пан Ковальский не был тогда подполковником и предстал перед вами в форме цивильной… Помните?
В какой раз Тамбиев должен был сказать себе: как же спрессовала время война! С той самой встречи на Оке, о которой вспомнил подполковник, прошел всего год, а такое впечатление, что минули годы и годы. Точно из мглы воспоминаний воспряла ненастная осень на Оке, дождь и мокрый снег, которыми дышала большая река, находящаяся рядом, белое русское поле и сотни людей с обнаженными головами, преклонивших колени перед крестом, который держал армейский ксендз. А рядом магистр прав пан Ковальский в демисезонном пальто цвета маренго и фетровой шляпе, к которой были пришиты неумелой мужской рукой стеганые подушечки, оберегавшие крупные уши магистра от русского мороза. Пан Ковальский явился на Оку, как он говорил, «своим ходом» из далекого заволжского городка, куда его кинуло «еще в тридцать девятом». Шел лесными тропами, подальше от сел и городов, пуще смерти боясь людских глаз – все мерещилось, что его вернут обратно. Хотя больше шел ночью, чем днем, норовил не уходить от болот – питался клюквой да голубикой.
– Жил, как пьес! – пояснил магистр прав. – Как пьес!
Помнится, в течение тех трех часов, которые Тамбиев провел на Оке с паном Ковальским, поляк рассказал невеселую свою повесть, из которой следовало, что тяжелый каток войны раскатал фамилию Ковальских, чудом пощадив магистра прав.
– Остался сам, сам, як та бжеза, – указал он на деревце в поле, которое снежный ветер точно отторг от леса: разговор возник по пути на полевой аэродром, с которого должны были улетать корреспонденты.
Тамбиев подумал тогда: этот старый человек, с виду такой незащищенный, на самом деле являл великую силу нации, силу вечную, если сумел отыскать дорогу на Оку, где собралось новое польское войско…
И вот пан Ковальский сейчас стоял перед Тамбиевым – старик с оттаявшими ярко-черными бровями, из которых упрямыми колючками торчат вразброс толстые волосины. В этих волосинах, так можно подумать, характер пана Ковальского, неодолимо упорный. А темные, с чуть подсиненными белками глаза глядят кротко, в них и неохватная доброта, и терпимость и, быть может, даже способность не помнить зла. Верно, не сразу поймешь, как отразилась жизнь на лице пана Ковальского, а вместе с нею и существо человека…
– Какими судьбами, пан Ковальский, с Оки на далекий Днепр, да к тому же прямой дорогой в немецкий штаб? – воскликнул Тамбиев, указывая на часового, стоящего у входа в дом. – Не страшно?
– Страшно, пан Тамбиев, еще як! Да, видно, надо набраться храбрости, коли росказ… – ответствовал поляк, заметно понизив голос. – Бардзо!.. Очень!.. – повторял, как присказку, поляк, стремясь придать речи значительность.
– Небось росказ о координации действий? – спросил Тамбиев.
– Коордынацьи, и еще якей! – Он вслед за Николаем Марковичем обратил взгляд на часового, поднес ладонь ко рту. – Вот фокус: был молодым, говорил по-русски, как вы… Даже интересно: взял и уснул язык – разбужу!
Не столь уж велик срок такой встречи, хотя был смысл поговорить, все-таки год остался позади. Той же дорогой, которой приехали сюда, вокруг леса, вдоль оврага, мимо амбара, где нашел прибежище мятежный генерал, через поле, на котором красноармейцы долбили ломами смерзшуюся землю, чтобы предать земле погибших, в обход сгоревших сел, наперерез погосту трофейной техники, сгоревшей и полуразрушенной, напарываясь на торчащие из-под снега скаты, кузова, радиаторы, задние и передние оси и перемалывая их гусеницами бронетранспортера, как жерновами, возвратились в тот странноприимный дом, из которого выехали на рассвете.
– Неуправляемый… полковник! – засмеялся Борисов. Он не столько осуждал немца, сколько отмечал строптивую суть его характера. – Я привык к нему и не требую большего.
– И я не требую, – сказал Баркер, улыбнувшись. – Хотя надо было бы потребовать… Странный, но благородный человек…
Баркер нашел верную формулу, подумал Тамбиев, но эта формула не столько характеризовала Гребеля, сколько Баркера… Полковник, конечно, наговорил лишнего, но Баркер отметал это, когда речь шла о сути человека.
…Тамбиев пошел на пункт связи. Неусыпный Грошев наверняка сидит у телефона, время от времени поглядывая на часы: не может быть, чтобы сегодня не позвонил Тамбиев. Но, услышав голос Николая Марковича, Грошев, верный правилу ничему не удивляться и тем более ничем не обнаруживать большой радости, произносит, будто досадуя:
– Ну, что у вас там, Николай Маркович? – Он слушает Тамбиева, односложно повторяя: «Естественно», «Естественно». Голос его будничен, интонация такая, будто разговор происходит за грошевским столом в Наркоминделе: – Нет, я вас не понимаю, Николай Маркович, какие три дня? Потратить три дня на обратную дорогу, а уже потом передать корреспонденцию, да есть ли в этом смысл? Нет, план должен быть иным: Баркер работает ночь и утром вылетает… Вы вылетаете лишь после того, как корреспонденция Баркера будет передана в Москву. Все просто… – Слышно, как он позванивает ложечкой в металлической кружке, размешивая чай. Он определенно доволен собой сейчас: шутка ли, так точно и так быстро решил непростую задачу. – Желаю успеха, Николай Маркович… Действуйте, – произносит он, почувствовав, что чуть-чуть перебрал в желании быть с Тамбиевым официальным.
Казалось, план Грошева устраивает и Баркера.
– А знаете, в этом есть что-то симпатичное… Я готов.
Да, в этом есть нечто симпатичное, полагал и Тамбиев. Но вот вопрос: какую корреспонденцию напишет Баркер?
И точно, прошедшая ночь повторилась в деталях. Засыпая, Тамбиев видел, как Борисов снял гимнастерку и, прикрыв ею настольную лампу, склонился над тетрадью… Видно, минувший день и в его сознании отслоил такое, чего он не знал прежде.
Между той ночью и этой был целый день, но Тамбиев ждал именно этого полуночного часа, чтобы продолжить прерванный разговор.
– Я все думаю о Коневе, – произносит Тамбиев. – О нем и его поколении… Вот оно-то и отмечено знаком революции. По-моему, оно одно. Новые явят свои достоинства, которых старики не имели, но это все иное. Такого поколения не будет!
– Нам это еще предстоит понять, великое счастье наше, что на войну с фашизмом нас повели они. – Борисов затихает, запахивая шинель, в комнате действительно холодно. – Ну, разумеется, человек многое взял от природы, но есть в его жизни один момент, для меня значительный: он не искал обходных путей и был, как говорили синеблузники, с эпохой. В самом деле, деревенский паренек, ушедший на войну рядовым и вернувшийся фейерверкером, что немногим выше рядового. А потом партийный активист и комиссар. А вслед за этим командир бронепоезда и комиссар армии. И, наконец, слушатель академии и военный профессионал… Отдаю должное широте его мысли, интересу к литературе, его английскому и немецкому, его интеллигентности, в конце концов, но считаю все это в нем не главным. Не в этом суть.
– А в чем?
– Он человек идейный, вот в чем суть. Это надо постичь – идейный. А что может быть в этом мире прекраснее, чем идейный человек?
Тамбиев вспомнил своего дружка Сашу Гребнева, которого встретил на конотопском транзите. Он сказал о майоре: литератор, накапливающий материал впрок. Сказать «впрок» – значит определить дистанцию времени. Надо ждать – истинно, последнее слово за временем.
Но эта ночь была не во всем похожа на предыдущую: где-то в предрассветный час, когда сон свалил даже Борисова, раздался осторожный стук в дверь, нечастый, с правильными интервалами, почти кодовый, а вслед за этим голос Баркера, какой-то даже озябший:
– Это я. У меня готово…
Тамбиев сел вместе с Баркером за стол, за которым час назад сидел Борисов, принялся читать. Почерк у Баркера был четким, а текст в такой мере чист, что создавалось впечатление, что рукопись перебелена. В руках Тамбиева был тот самый текст, о котором говорил Грошев, когда идея поездки Баркера в Корсунь возникла впервые.
«Я свидетельствую» – первая строка корреспонденции так и начиналась.
Нет, речь шла не о том, насколько герметичным был корсуньский котел и удалось или не удалось известному числу немцев вырваться из него, а о том, сколь сокрушителен был разгром и в какой мере он предвещал грядущее поражение…
Баркер улетел, и прямо с аэродрома Тамбиев отправился с майором на пункт связи. Он, этот пункт связи, расположился в большом глинобитном доме под железной крышей. Не очень-то хотелось отставать от Баркера значительно. Но вылет наркоминдельца непредвиденно задержался – жестокая вьюга, которая набрала силу с морозами, порвала провода, порвала основательно. Москва появилась на проводе, но день уже минул. Тамбиев передал корреспонденцию часам к семи вечера и приготовился уходить, когда дюжина сапог, сшибая снег, застучала в прихожей, застучала с той державной громогласностью, которая свидетельствовала: пришедшие не чувствуют себя в этом доме гостями.
– Наркоминделец здесь еще?.. К командующему! «Командующий… Это кто же? Конев?» – пронеслось в сознании Николая Марковича.
Ощутимый озноб щекотнул спину Тамбиева – казалось, не робкого десятка, а все-таки не часто приходилось говорить с командующим фронтом.
Тамбиева провели в комнату, которая служила хозяевам этого дома горницей. Конев стоял в двух шагах от двери, в руках у него была карманная лупа со складной ручкой; возможно, до того, как Тамбиев вошел, командующий рассматривал карту.
Первая мысль: а он моложе, чем можно было подумать, хотя лыс ото лба до затылка. Наверно, эта моложавость от его статности.
– Здравствуйте, – произнес он, приглашая Тамбиева сесть, но сам не спешил это сделать. – Майор Борисов в двух словах мне рассказал… Как ваша поездка… удалась?
– Да, несомненно, товарищ командующий. – Тамбиев встал, неудобно было сидеть, когда он стоял. – Удалась в немалой степени благодаря помощи представителя штаба фронта… Майор Борисов был полезен очень…
– Хорошо… Садитесь, я сяду вот здесь, – командующий указал на стул у окна. – Как мне кажется, я слышал имя корреспондента… – Он сидел, чуть расставив ноги, опершись кулаком о колено. Было сразу видно, что молодость прошла в седле, кавалерист. – Баркер – это известное имя, верно?
– Одно из самых известных на Западе, – сказал Тамбиев.
– Он видел текст нашего ультиматума? – спросил Конев.
– Да, конечно, – подтвердил Тамбиев. Для Конева это существенно, знает ли Баркер текст ультиматума. Для него важна психология факта.
– Всем, кто сдастся в плен, мы гарантировали жизнь и возвращение на родину, солдатам – сохранение формы, старшим офицерам – холодного оружия. – Он встал, встал и Тамбиев. – Достаточно взглянуть на поле боя, чтобы уяснить размеры поражения… Но вот что интересно: там говорят чуть ли не о победе! – он улыбнулся. – Бессовестно… никакой морали.
– Пленные показали: Штаммерманн не верил, что удастся выйти из окружения, – сказал Тамбиев, ему хотелось знать мнение командующего по этому главному факту. – Но он выполнял приказ так, как будто бы это был его собственный приказ…
Конев наклонил голову, тронул лысину кончиками пальцев, – видно, это была его привычка.
– Могу сказать единственное: при попытке прорвать кольцо Штаммерманн атаковал, при этом упорно и умело… Кстати, окруженные войска атаковали – этим Корсунь отличается от Сталинграда. – Он подошел к Тамбиеву едва ли не вплотную. – Я разрешил пленным похоронить своего генерала с надлежащими для военного времени почестями…
Он стоял сейчас подле Тамбиева, чуть сощурив глаза, легко раскачиваясь, охватив кожу ремня большими руками, будто подбоченясь.
Широконосый, чуть скуластый, с остро глядящими, улыбчивыми и хитроватыми глазами, он пребывал в отличном состоянии духа и не хотел скрывать этого – в конце концов, трудных дней и раньше было предостаточно.
– Корсунь даст нам такую силу разбега, какую мы давно не имели, – произнес он и посмотрел в окно, казалось, он видел уже движение армий. – Именно разбега, а это в наступлении важно… – Он протянул руку Тамбиеву. Рука у него была жестковатой, ощутимо твердой, в руке была энергия действия. – Благодарю вас…
Да, он так и сказал: «Корсунь даст нам… силу разбега…» – и, надев кожанку, пошел через заснеженный двор к танку, что, казалось, стоял наготове, ожидая его. Тамбиев невольно последовал за ним и, остановившись, долго смотрел в пролет дороги, по которой ушел танк… Куда повела командующего ненастная дорога? Какие реки она пересечет, какие леса одолеет, на какие хребты взберется? Ну, разумеется, человек не без тревоги смотрел вперед, он не обманывался насчет превратностей пути… Не обманывался, но вряд ли знал, что за Днепром, который он только что одолел, будут Буг, Прут и Днестр, которые его армии форсируют, сохранив высокий темп движения. Что славной памяти «Сандомир» явит оперативное творчество командующего, во многом новаторское: два одновременных удара, рассекающих вражеский фронт. Что, устремив свои войска к Карпатам, он даст пример того, как, используя современную технику – самолеты, танки, артиллерию, – можно взломать столь мощный природный щит, каким является Дуклинский перевал. Что, выйдя к чехословацкой границе, его фронт станет той силой, которая придет на помощь словацким борцам, поднявшим знамя антифашистского восстания. Что, следуя известному суворовскому афоризму «Каждый воин должен знать свой маневр», а это относилось, надо понимать, в равной мере и к солдату, и к армии, и к фронту, он в одну ночь перегруппирует войска и, сообщив танкам скорость, которую обретает армия, когда является хозяином положения, овладеет Прагой… А сейчас был февраль сорок четвертого и командующий, заняв в танке место рядом с наводящим, оглядывал снежную степь, вопреки обильному снегу сине-сизую, предвесеннюю, думал: «Какой она будет, предстоящая весна?»