Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 105 (всего у книги 128 страниц)
Когда де Голль появился в Кремле на следующий день, времени на экспозицию не потребовалось, и речь пошла о польских делах.
– Нас связывают с Польшей старые культурные и религиозные узы, – заметил генерал. Когда речь идет о Польше, у генерала нет необходимости ссылаться только на Францию, он имеет возможность сослаться и на себя. Как однажды уже упоминалось, генерал был волонтером польской армии в ее походе на восток в девятьсот двадцатом. К званию майора Речи Посполитой он получил за свои военные доблести крест святого Венцлава. Говоря о польской главе жизни генерала, биографы де Голля заметно смещают акценты: речь больше идет о его педагогической деятельности в Войске Польском, чем о боевой. В действительности имела место боевая деятельность, и достаточно активная: де Голль возглавлял пехотно-танковый отряд в операциях против Красной Армии под Варшавой и на Волыни. Позднее в своих военных мемуарах генерал исчерпает эту тему одной фразой: «…командировка в Польшу и участие в польской кампании…», хотя деголлевское волонтерство «командировкой» назвать трудно, а антирусский поход не очень отождествляется с понятием «польская кампания». Как было установлено позже, в силу происходящих в сознании де Голля метаморфоз, быть может метаморфоз трагических, революционная Россия была для него неотделима от ненавистных немцев – странно, но поход против России для француза был продолжением похода против немцев. Более чем лаконичная фраза, которой де Голль отметил свое участие в этом походе, не упоминает ни майорского звания, ни креста святого Венцлава и скорее своеобразно затеняет участие в походе, чем его выявляет.
Однако почему генерал не очень-то любил вспоминать свое участие в польском походе? Потому ли, что понял, что заблуждался, принимая новых русских за немцев (эти новые русские, немало сделавшие для спасения Франции, отнюдь не могли быть немцами), или потому, что польские доблести генерала сегодня выглядели иначе, чем в двадцатом году? Трудно предположить, что советский премьер не знал об этой странице биографии генерала, но ни одна из реплик русского не обнаруживала этого. Эрозия старости еще не коснулась памяти Сталина, он все помнил, но при желании мог заставить и память замолчать, в данном случае было именно так. По русской поговорке «Кто старое помянет, тому глаз вон!» советский премьер говорил с де Голлем так, будто бы того злополучного похода не было. Вопреки всем метаморфозам он видел в генерале руководителя сражающейся Франции, остальное было производным. К тому же, как было уже упомянуто, де Голль не любил вспоминать участие в восточном походе, и это делало ему честь – русские, надо думать, это понимали.
– Повторяю, нас связывают с Польшей старые узы… – продолжал генерал. – Все наши попытки помочь возрождению Польши имели одну цель: возродить силу, которая противостоит Германии. К сожалению, такие люди, как Бек, стремились договориться с немцами за счет Советского Союза и Чехословакии… Скажу больше: я не возражаю ни против линии Керзона, ни против границы по Одеру и Нейсе…
Генерал говорил о восточных и западных границах Польши, хотя если быть точным, то он в косвенной форме свидетельстве вал и о французских восточных рубежах.
Но русский был склонен говорить только о Польше, по крайней мере сегодня. Он сказал, что рассчитывает на реалистическую позицию Франции, более реалистическую, чем позиция англичан и американцев. По его словам, поляки, «сидящие в Лондоне», занимаются министерской чехардой, в то время как Польский комитет национального освобождения раздает крестьянам землю, подобно тому как земля была роздана во Франции в конце XVIII века. Он обратился к французскому прецеденту не потому, что это могло импонировать самолюбию француза, просто пример казался ему убедительным. Короче, речь идет о том, чтобы Франция с пониманием отнеслась к тому, что делается сегодня в Польше. Осторожно, не столько прямо, сколько косвенно, советский премьер как бы приглашал французов признать новое польское правительство.
Пришло время для ответа де Голля едва ли не по самому деликатному вопросу переговоров. Генерал обошел молчанием деятельность Польского комитета в Люблине, обратив нещедрое слово к лондонским полякам. По его словам, действительные настроения польского народа обнаружатся, когда будет освобождена вся страна. Иначе говоря, приглашение русского премьер признать Польский комитет генерал оставлял без ответа. Что склонило симпатии де Голля на сторону лондонцев? Одна с лондонцами судьба в пору, когда Европа была под пятой немцев, личная симпатия, а может быть, даже дружба или боязнь, что Польша станет более красной, чем того хотел бы де Голль, и, чего доброго, окажет свое влияние, чтобы красной стала Европа? Так или иначе, а генерал дал понять, что намерен сопротивляться воле русских.
(Уже на ущербе того первого дня, когда в Кремле закончилась встреча русского премьера с де Голлем, в Лондон пошла подробная телеграмма с отчетом о беседе. Там был поставлен вопрос и о союзе, французы заявили тут о своем желании недвусмысленно. Черчилль воспротивился: пусть этот союз будет не двусторонним, а трехсторонним: СССР, Великобритания, Франция. Старому Уинни было ни к чему сплочение континентальной Европы, если даже оно будет советско-французским. Но французы стояли на своем – в этом триедином союзе их не устраивала роль младшего.)
К концу второго дня переговоров степень согласия и степень разногласия обнаружились точно.
Русские склонны принять идею трехстороннего союза, правда, такого союза хотят не столько русские, сколько Великобритания, но почему не согласиться тут с ними?
Французы не хотят признавать Польский комитет национального освобождения.
Но, может быть, есть возможность пойти друг другу навстречу, – в конце концов, сам де Голль подал пример такого решения вопроса: когда согласие по поводу западногерманских рубежей казалось недостижимым, француз затевал разговор относительно границ восточногерманских, дав понять, что готов идти на уступки.
Но советский премьер проявил выдержку.
– Польша – это элемент нашей безопасности, – осторожно упредил русский, он испытывал затруднение в попытке найти формулу предложения, которое вызрело. – Одним словом, услуга за услугу: пусть французы примут в Париже представителя комитета национального освобождения, а советская сторона готова пойти навстречу французам, кстати заключив и двусторонний союзный договор. Черчилль обидится, но что поделаешь… – улыбнулся русский премьер.
Как ни иронична была заключительная фраза диалога, она свидетельствовала: переговоры пришли к своему логическому завершению.
Грабин, который прибыл в Москву на время деголлевского визита вместе со своим послом, позвонил Бекетову: генерал хотел бы видеть город. Мысль богомоловского первого секретаря: хорошо бы, чтобы при осмотре Москвы рядом с де Голлем были русские, которых генерал знает. Они условились с Бекетовым встретиться в одиннадцать у памятника Воровскому с тем, чтобы в половине двенадцатого быть во французском посольстве, откуда кавалькада машин с французами должна отправиться в поездку по Москве, но в одиннадцать первого секретаря, разумеется, у памятника не оказалось: Грабин верен себе. Бекетов прождал дежурные три минуты, потом еще три и, вспомнив всех присных, направился к машине, намереваясь доехать до посольства самостоятельно, когда появился Грабин, как обычно, весело-благодушный, разумеется, не чувствуя себя виноватым.
– Я промерз в такой мере, что готов был обратиться в звонкую бронзу, оставшись здесь на веки веков как упрек вашей необязательности, – возгласил Сергей Петрович – фраза была шутливой, но тон полон обиды.
– Представляю, как мило это бы у вас получилось, – прыснул Грабин – он убедил себя, что Сергей Петрович шутит. – Готов занять ваше место на пьедестале как некий памятник вашей обязательности…
На этом инцидент в очередной раз был исчерпан. Ровно в двенадцать кортеж из шести машин, идущий нерасторжимым массивом и отдаленно напоминающий корпус судна, начал плавание по многосложному морю Москвы. Кортеж достиг площади Революции и остановился. Генерал вышел из машины первым. Высокий, в просторном форменном пальто, украшенном крупным, закрывающим половину груди, меховым воротником, в форменной фуражке с широким лакированным козырьком, генерал пошел к толпе, которая заполнила тротуар перед входом в станцию метрополитена. В туманной полумгле генерал увидел колесницу Большого театра, забеленную снежком, улыбнулся – для него, колесница была символом России, как Василий Блаженный, столп Ивана Великого, кремлевские башни. Он увидел толпу у входа в метрополитен и пошел ей навстречу – он шел и улыбался.
По ассоциации, которая сейчас не ухватывалась, де Голль вспомнил субботу 26 августа, незабываемую для него и, как он убежден, для Франции: в этот день Париж, в сущности, чествовал генерала. В девять утра генерал зажег огонь на могиле Неизвестного солдата и, приветствуемый ликующими парижанами пошел к площади Согласия, а оттуда – к собору Парижской богоматери. Истинно, ради одного такого дня следует принять беды и испытания всех этих лет. Собственно, де Голль со своими сподвижниками, взявшими его в кольцо, являл собой живую пирамиду, символизирующую, как хотел бы это именовать генерал, традиционную Францию, пирамиду, какую манифестанты возили в старые добрые времена на автомобильных платформах по тому же Парижу, правда, сообщив пирамиде несколько иной смысл. Двухметровая фигура генерала очевидно символизировала нерушимость республиканских институтов, опирающихся на частную собственность… Позади де Голля, как бы защищая собой его затылок и спину, идут генералы Кениг и Жуан, символизируя обнаженный меч власти. По одну руку – Бидо, чей консерватизм лишь условно может быть назван именем его группы, по другую – нормандский буржуа Ланьель – он хочет видеть в де Голле силу, которая охранит Францию и его, Ланьеля, от метаморфоз времени. Вот и вся пирамида. Она проста простотой символа и не столько скрыта, сколько обнажена – политический идеал генерала здесь. Но народ, приветствующий генерала, не очень хочет видеть в этом сложном сооружении символ. Народ приветствует в лице генерала вождя Сопротивления, а это значит вождя легендарных маки, чьи сомкнутые ряды не трудно обнаружить и сегодня, правда, по непонятной причине отодвинутые на почтительное расстояние от человека, с которым эти люди, казалось бы, должны отождествляться. Но народ не склонен к настроениям, которые разрушают его представление о празднике. Праздник дан, чтобы праздновать, а в остальном надо не терять надежды.
«Поскольку каждый из тех, кто находится сейчас здесь, в сердце своем хранит Шарля де Голля как прибежище от бед и символ надежды, надо, чтобы все эти люди увидели его – такого знакомого, родного человека, и национальное единство воссияет тогда еще более ярким светом…» – кто написал это? Новый Пимен, которого «свидетелем господь поставил»? Нет, это написал де Голль, человек хотя и честолюбивый, но не очень склонный к эмоциональным всплескам. Наверно, честолюбие – это тот самый лаз, который, очевидно, остается незащищенным у самых неприступных крепостей и который всегда имеет в виду опытный противник, когда эту крепость берет. Даже твердокаменность де Голля была тут уязвима, даже у него этот тайный ход незащищен – так или иначе, а в благословенном августе де Голль научился улыбаться и улыбается по сей день. Итак, генерал увидел толпу у входа в метрополитен и, осиянный улыбкой, пошел ей навстречу. Он будто бы говорил: «Я генерал де Голль, я приехал к вам, чтобы передать привет Франции». Весь его вид возглашал, что его должны здесь знать, как знали его в Париже, когда он шел по Елисейским полям к площади Согласия, а оттуда к собору Парижской богоматери, приветствуемый старыми и малыми.
Было бы несправедливо утверждать, что его тут никто не знает. Знает, разумеется, но всего как имя. Никому в голову не пришло отождествлять это имя с человеком в необычном форменном пальто, обремененном этим странным воротником. Впрочем, в самом этом факте не было ничего непочтительного для де Голля – появись в это мглистое утро на улицах Москвы американский президент, и его бы узнали немногие, – в этом решительно не было ничего обидного. Но генерал, как привиделось Бекетову, чуть-чуть встревожился – прием мог быть и радушнее. А когда генералу предстояло втиснуть свое громоздкое тело в вагон метро, полный в этот послеобеденный час, некая печаль подернула его чело. Бекетов даже выругал себя: надо было бы как-то подготовить эту поездку, ну хотя бы освободить вагон, чтобы у генерала не было необходимости стоять вот так на одной ноге, прилепив распростертую ладонь едва ли не к потолку.
А между тем поезд минул Курский вокзал, и стало свободнее, но генерал не сел. Он стоял, опершись о никелированную стойку, внимательно наблюдая за молодой парой, сидящей напротив. Им было лет по пятнадцати, может быть шестнадцати. Они были в стеганках и, очевидно, ехали со смены. Ее лицо полузакрывал шерстяной платок, были видны нос, точно оструганный, и глаза, как могло показаться, смеющиеся. Шапка-ушанка была у него молодецки сдвинута набекрень, как у Козьмы Крючкова. В его правой руке, которую он вобрал в рукав, был бутерброд с салом. Молодой человек увлек девушку рассказом, однако не забыл и о бутерброде – парень был очень голоден. Девушка слушала своего спутника, время от времени разражаясь смехом, так что платок у рта смешно вздувался. Рядом с ними сидел старик с газетой, над которой он время от времени поднимал глаза и с нескрываемым укором смотрел на де Голля. Потом сидела женщина с желто-коричневым изможденным лицом и держала в руках глиняный горшок со столетником, – войдя в вагон, она распахнула полушалок и извлекла из-под него столетник, извлекла столь внезапно, точно зеленая колючка была у нее не под платком, а в самой утробе.
Генерал смотрел на людей, сидящих напротив, и его одолевало искушение, чтобы кто-то из них встал, подошел к нему, заговорил. Его вдруг одолел азарт французского парламентария, для которого нет страсти большей, чем желание говорить с улицей. Ему очень хотелось сказать, что он, де Голль, глава временного французского правительства, приехал в Москву, чтобы заложить основы дружбы, но люди, сидящие в вагоне метро, были не очень-то расположены к этому разговору. Однако почему не расположены? – спрашивал себя де Голль. Какая тут причина? Нелюбопытство, даже апатия или что-то иное, рожденное войной и войной призванное погибнуть? Да не камень ли беды, камень забот был причиной? «Видно, он, этот камень, так смял человека, что тут было не до генерала, будь он хотя бы генерал французский?»
Они вышли на Бауманской и, выбравшись в центр просторного зала, пошагали вдоль колонн. Только теперь генерал и мог явить свой рост и свой шаг – ну конечно же, масштабы зала соотнесены с размерами таких великорослых, каким был генерал, кажется, что он вознаградил себя за недавние огорчения. Ему пришлось по душе убранство зала – он умел рассмотреть все исконно русское, весомо-добротное. Как ни своеобычно и было убранство зала, вначале он увидел в нем материал, а потом исполнение, – наверно, в этом была своя закономерность: он хотел видеть и здесь российскую исконность, то доброе и могуче-благородное, из чего Россия произрастает. Он отыскал кусок мрамора, в котором гранатовая огненность сочеталась с нежнейшей млечностью, и, подняв ладонь, приник к полированной поверхности.
– Не правда ли, такое впечатление, что огонь был здесь на самом пределе торжества… – взглянул генерал на Бекетова – английский язык француза сейчас был на уровне вполне.
– И восторжествовал? – спросил Бекетов.
– Нет, погиб… – произнес де Голль, но тоном, из которого не очень явствовало, рад он гибели огня или нет.
– Да здравствует державное могущество огня?!
– Нет, да здравствует… могущество, как вы сказали, державное, погасившее огонь!.. – произнес де Голль, возликовав, – кажется, его настроение улучшилось, генерал точно переселил свою печаль в Бекетова. В деголлевских максимах о державном могуществе, способном погасить огонь, Сергею Петровичу почудилось такое, к чему хотелось вернуться, обратившись мыслью к тому, что есть де Голль.
Когда возник вопрос, что дальше смотреть: полотна Рембрандта на правом берегу Москвы-реки или немецкое трофейное оружие на берегу левом, генерал отдал предпочтение оружию, и тут были свои резоны. Ну, разумеется, это была выставка, всего лишь выставка, но она давала ему возможность ощутить такое, что с британского берега не очень-то просматривалось. Бекетову было интересно наблюдать, как смотрел выставку де Голль, что он хотел в ней увидеть и что увидел. Генерал элементарно представлял, как были оснащены немцы на разных этапах войны, но он представлял себе все это, когда речь шла о западе. Что же касается востока?.. Нет, восток был не тождествен западу, и об этом свидетельствовал сам де Голль. В реакции генерала Сергей Петрович хотел рассмотреть одно: неожиданно ли было то, что он увидел? Пожалуй, неожиданно, хотя, как можно было догадаться, изумление чуть-чуть компрометировало гостя, но… чтобы упрятать изумление, надо было, пожалуй, сбежать с выставки, однако это не входило в планы генерала.
Истинно, это смахивало на диво: на клочке земли, принадлежащей большому московскому парку, едва ли не рядом с «чертовыми колесами» и гигантскими шагами, были экспонированы орудия смерти, которые выдохнула из своего жерла самая страшная из войн. Из пушки было извлечено ее огненное жало, и она стояла странно кроткая, прикрепленная веревочкой к колышку, как козленок. Казалось, она ждет, чтобы к ней прикоснулись теп-лап ладонью, погладили, как того требует незлобивое животное. Хотелось думать, что секрет приручения в этой всесильной ладони, способной обратить это чудище против человека и зверя. Хотелось верить, что железо способно безответно служить человеку и будет гуманным.
Как мог установить Бекетов, экспозиция оружия была рассчитана и на профессионалов: если показывались «мессера», то все «мессера», как они возникали в эти годы, – все модификации самолета аккуратные немцы обозначали по именам. Но выставка представила и нечто такое, что для француза было предметом его интересов профессиональных: танки. В частности, танки, которые явил враг в степной битве под Курском. Все типы танков, включая и тяжелые: «тигры», «пантеры»… Были новенькие танки, точно их доставили сюда прямо с заводов в Кельне или Дрездене, но были и иные: жестоко деформированные, с всхолмленной броней, с вмятинами и рваными дырами. К этим последним танкам генерал точно прикипел: как ни жестоко была изорвана броня, генерала, казалось, интересовала не она, броня, а то, какой снаряд это сотворил. Снаряда, разумеется, тут не было, но след его был обозначен явственно: и длинные пальцы генерала, пренебрегая колючестью металла, ощупали стенки пробоины, но тут же были отняты, будто бы броня еще хранила кипение огня.
– Ходят слухи, что немцы утолстили броню и на «пантере»… – вымолвил генерал и извлек платочек, белоснежный, чтобы протереть пальцы, побывавшие в рваном зеве танка, – платок, к радости генерала, стал черным. – Они продолжают утолщать броню…
– Не теряя надежды испробовать танк с новой броней… в деле? – спросил Сергей Петрович.
– Я не удивлюсь, если завтра немцы навяжут нам битву, быть может даже танковую, какой на западе еще не было… – Генерал искоса посмотрел на танк – несмотря на пробоину, пронзившую, казалось, сердце машины, танк продолжал быть для него грозным. – Мне перевели статью из «Правды» к годовщине Тегерана… Помните, то место статьи, где говорится, что Тегеран похоронил надежды немцев на взрыв в лагере союзников… – Он задумался. – Нет, не только немцы, все поняли: взрыва не будет. И оттого, что все поняли, силы утроились…
Генерал остановился и, обратив взгляд к советским офицерам, которые, соблюдая дистанцию, следовали за французским гостем, произнес раздумчиво:
– Штурмовые орудия «фердинанд» были под Курском?
Пышноусый майор, могущий напомнить генералу Блерио, ускоряя шаг, подошел к де Голлю, молодцевато козырнул:
– Точно так, вместе с «пантерами» и «тиграми»…
– Впервые под Курском?
– В таких количествах – впервые, – не растерялся майор – оговорка «в таких количествах» страховала его от ошибки. – В серию запущены незадолго до Курска…
Генерал смотрел на майора улыбаясь: сходство с Блерио было поразительным, но у русского один ус был явно короче другого – не иначе, подпалило в танке, никто не горит чаще танкистов.
– Танковая война, майор? – поинтересовался де Голль – для него велик был соблазн сказать: «танковая война».
– Танковая, какой история не знала…
Он испытующе смотрел на майора, точно примериваясь, сможет ли он задать ему вопрос, который вызревал сейчас в его сознании.
– Возобладали… огонь, маневр и броневая сталь, прочности стали?..
У майора явилось желание крутануть ус, но, дотянувшись до уса, который был не долог, майор отнял руку.
– Нет, не только… тактика, – майор сжал и разжал ладонь – рука требовала работы. – Сила любит ум – без ума она… слабеет…
Мудреную фразу майора перевести было не просто, и к наркоминдельскому переводчику подключился посольский – смех раздался с таким опозданием, будто фраза майора шла по проводам в дальний конец земли; впрочем, генерал был здесь не виноват.
– Ум?.. Как понять?
Майор определенно поставил себя в трудное положение.
– В том, как решали задачу немцы, была прямолинейность, – произнес майор и заметно оробел – не голословен ли он был в своих выводах. – Мощности возросли непропорционально: танки стали сильнее, артиллерия и авиация едва ли не слабее… небо плохо помогало земле, – заметил майор, смеясь, и с откровенной грустью посмотрел в сторону реки – он вдруг увидел женщину в беличьей шубке, едва различимую в снежных сумерках, она заметно ускорила шаг, ей определенно было зябко. – К тому же курскую задачу следовало решать не изолированно от других фронтов – у нас на это хватало сил, у немцев – нет… Одним словом, сила любит ум…
…Уже покинув выставку, генерал вдруг остановился и оглядел заснеженный город, оглядел с нескрываемой радостью, а потом вдруг посмотрел прямо над собой и на мосту, что возникал едва ли не над головой, увидел майора в серой ушанке и беличью шубку, снежная мгла на какой-то миг выпростала их и тотчас поглотила… Однако, почему улыбнулся генерал? Вспомнил молодых людей в стеганках и незримо объединил с бегущей парой на мосту? Незримо? Что-то открылось ему в этот день в людях, что-то такое, что родилось не сегодня, но сегодня, казалось, воспряло.