Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 128 страниц)
В списке тех, кто сопровождал наркома, значилось и имя Бардина.
У летчиков была нелегкая задача – пересечь линию фронта на пути в Великобританию, а затем совершить не менее дерзкий рывок через Атлантический океан.
С той довоенной поры, когда быстрокрылый моноплан Коккинаки пересек Атлантику и приземлился где-то близ Нью-Фаундленда, советские летчики по этому маршруту не летали. Может, поэтому, когда возникла мысль о встрече, а она принадлежала Рузвельту, президент предложил советской миссии, направляющейся в США, американский самолет – у летчиков США был опыт трансатлантических перелетов. Но Сталин сказал «нет». Для России это был уже вопрос престижа, и она не могла позволить, чтобы столь ответственная миссия, какой была миссия Молотова, направлялась в США на американском самолете. Летчиков, готовивших полет, эта задача увлекла. Они полагали, и их можно было понять, что предстоящий перелет за океан, осложненный к тому же опасностями войны, был событием не только для дипломатии, но и для воздушных сил. Линию фронта предстояло пересечь в северных широтах, где в это время началась пора белых ночей, следовательно, ночная тьма уже не могла быть для самолета защитой. Единственное спасение – высота.
И тем не менее пересечь линию фронта решено было ночью с тем, чтобы за полночь обойти Данию и в предрассветный час быть над Британскими островами.
52
Когда до отъезда оставалась неделя, Егор Иванович получил задание выехать в Калинин. Группа англо-американских дипломатов, в том числе военные дипломаты, хотела бы побывать в районе боев. В поездке на юг (там именно и был сейчас район особенно активных боев) им отказали и предложили Калинин. Ведомства, обычно участвующие в подобных поездках, отрядили по генералу. Наркоминдел направил Бардина. Поняв, что в просьбе им, по существу, отказано, посольства направили в Калинин лиц, не столь ответственных, – хроника отношений между союзниками содержала и такие факты.
Бардин сделал в этой поездке все, что можно было сделать в его положении, и когда эскорт с иностранцами готовился покинуть Калинин, связался по ВЧ с Наркоминделом и испросил разрешения побывать у сына, который лежит в госпитале под Дмитровом.
Бардин получил разрешение на поездку к сыну, но, откровенно говоря, не был уверен, что застанет его в госпитале. Последнее Сережкино письмо, полученное Ириной на прошлой неделе, гласило, что дело стремительно пошло на поправку и не исключено, что послегоспитальные месяц-полтора он проведет «на воле». Поэтому, когда Егор Иванович разыскал в глубине лесочка, посеченного огнем, красное зданьице госпиталя и, переступив порог, ощутил вместе с парной духотой характерный запах йода и карболки, ему потребовалась добрая минута, чтобы смирить разбушевавшееся сердце и произнести раздельно (главное, чтобы произнести раздельно!):
– Бардин… Сергей Бардин – из одиннадцатой палаты?
Девушка, к которой обратился Егор Иванович, взглянула на Бардина не без сострадания.
– Последняя дверь по коридору.
Бардин хотел было добраться до этой последней двери мигом, но почувствовал, что это непросто – сердце не пускало. Да, вот так сдавило и не дает дохнуть.
– Я вам разведу капель… сердечных, – сказала девушка, сказала почти машинально.
– Нет, не надо, – ответил он и, подняв глаза, подивился длине коридора: вон та, последняя комната была едва ли не в конце земного бытия Бардина.
Он пошел, вернее, сдвинулся с места, и попытался идти, но сердце остановило его. Тревога объяла Бардина, такого еще не было. Вот он, пришел твой конец, раб божий Егор! Такого действительно еще не было. Да неужто это тебе за великий твой грех перед сыном? Отмщение? Да, отмщение! За то горькое июльское утро, когда Ксения молила тебя кинуться в ноги Воскобойникову? А может, за эти долгие месяцы разлуки с сыном, когда не нашел минуты свидеться? За Сережкин крик боли, а может, и испуга, когда осколок врезался в ногу и, так казалось Бардину, зашипел? За стон его сдавленный, что исторг он, когда, опрокинувшись, упал на отвердевший снег? За кровь, что прерывистой цепью легла по снегу, когда тащили ребята Сережку до санбата, уложив на двух шинелях? А может, не только за это, но и за то, что не дал всем срокам выйти… Иди, иди тернистой стезей, взбирайся по острым камням!
– Сережка, отец приехал! Сережка!
Не крик, а вопль! Да не девчонка ли это, что сулила только что капли сердечные? Бардин оглянулся. Она. Эко голосина! На каланчу пожарную с такой силищей в голосе народ сзывать – петуха красного ощипывать! Погоди, да, никак, это Зоенька, соседская дочка из Ясенец, которую Ксения выманила в тот вечер, а потом они проводили с Сережкой!
– Зоенька, ты?
Но в дальнем конце коридора за спиной Бардина приоткрылась дверь, приоткрылась едва слышно, но этот мышиный скрип уже никуда нельзя было деть, Егор Иванович услышал бы его за версту, если бы слуха не хватило, самим бы сердцем усек.
Бардин обернулся: Сережка! Золотая бородища, если не патриаршая, то митрополитова наверняка – волосы уже затенили шею и распластались по груди, а вместо рук и ног четыре Кащеевы косточки. Только и есть во всем облике ребячьего, так это глаза, Ксенины глаза! Вот этот прищур их, эта мгла печальная, когда они распахнуты… Ксенины, Ксенины!.. Это она на меня глянула его глазами!
И откуда вдруг силы взялись у Бардина? Одолел длинный коридорище с одного вздоха! А Сережка не очень-то силен – вон как пошагал нетвердо, держась за подоконник. Ну, здравствуй! О, щей нахлебался вдосталь – капустой кислой с ног до головы пропах!
– Ты небось из-за стола, Сережа?
– Да, ели только что с Ювалычем… Ты про моего Ювалова слыхал?
Бардин против воли своей запнулся.
– Как же. Наслышан. Коля Тамбиев говорил.
– Ну, если наслышан… к столу, так сказать. Как мама говорила, чем бог послал…
– Мама? – Бардин не без труда перевел дух. – Меня там встретила девочка с косичками, – указал он на дверь. – Ну, с такой родинкой на кончике носа…
– Верочка Рымарь. Известно, Верочка.
– Ты сказал, Верочка? А я думал, Зоенька, ну, та… Зоенька из Ясенец.
Сережка помрачнел.
– Нет, папа, Зоеньки здесь нет. Она подалась к своим в Ленинград.
– А она разве оттуда?
– А ты не знал? Ее мама, Анастасия Георгиевна, из Гатчины. Ну, Зоенька и рванулась в Ленинград. Да вот жива ли? Ювалыч, где ты тут? Знакомься, батя мой.
Рука у Ювалова, как показалось Бардину, жесткая. Протянув руку Бардину, Ювалов не расслабил ее, не взрыхлил. Наоборот, удержал в ней силу, больше того, силу напряг – рука точно единоборствовала с рукой Бардина, обнаруживая норов.
– Садитесь, пожалуйста, – сказал Ювалов, и это «пожалуйста» в сравнении с твердой рукой прозвучало неким великодушием. – Мы сейчас составим тумбочки, и все будет хорошо. Вот теперь хорошо. Пододвигайтесь. Небогато, но от всего сердца.
Истинно, небогато: алюминиевая тарелка и на донышке щец маленько, синих, может, от алюминиевой тарелки синих, а может, так.
– Ешь, батя. Это твоя доля. Не загадывали, а загадали. – Егор Иванович взглянул на Сережку. Припер его сын этими Ксениными очами, точно вилами двурогими к стене, не отпрянешь, не увернешься. – Горячих щей с дороги – хорошо! Будто знали, что ты приедешь. Твоя доля. И хлеба, бери хлеба, – указал он на ржаные квадратики, каждый со спичечную коробку. – У нас пекарь мировой, хлеб выпекает что надо. Ложку бери, и за дело!
Бардин взял ложку. Нелегка она, хотя и алюминиевая! Как же ты приехал к сыну с пустыми руками? Рванулся на полных парах, и мысли вразброс? Вот завтра Сережку припечатает миной, тогда ты прозреешь, немудреная душа!.. Прозреешь и – один исход – руки на себя наложишь… Тяжела ложка, хотя и алюминиевая, ой как тяжела!
– Ты прости, батя, что у нас так… негусто!.. Тушенка-то, что ты прислал с Тамбиевым, вышла у нас. Мы бы тебя той тушенкой угостили. Хороша была тушенка! Как, Ювалыч, хороша была?
– Хороша была тушенка, – поддержал Ювалов, раскладывая на алюминиевые тарелки пшенную кашу. – Да и в каше тоже сила есть, ежели маслицем еще ее сдобрить, а? Эх, маслица маловато!
Тушенка, тушенка-то тоже пришлась не в бровь… Хорошо они тебя вот этой тушенкой, что приволок сюда Тамбиев, судя по всему, от твоего имени… Да, смилостивился великодушно и приволок. Чтобы защитить тебя, нет, не перед сыном, а вот перед этим солдатом!.. Однако каким жаром обдало тебя… жаром и влагой горячей. Точно подняли тебя на третью полку парной и березовым веником протянули от загривка до пят… Вот так-то, раб божий Егор! Небось возомнил себя царем сущего, ан нет… Не дери носа и держи в узде себялюбие. Да есть ли оно у тебя? Видно, есть.
– Сережа писал, что у вас сын, – посмотрел Бардин на Ювалова.
– Да, под Волховом, в болотах сидит.
Бардин сдвинул брови. Ну, вот сын под
Волховом, зарылся небось в топь, и отец, судя по всему, не делает из этого трагедии. Не делает трагедии не потому, что ему не жаль сына своего так, как Бардину Сережку? Нет, конечно. Но он понимает, что година грозна, и со скромной суровостью принимает свою долю страданий. Со скромной суровостью и, пожалуй, достоинством. Нет, все не так просто. Но вот Сережке живую кожу пропороло осколком мины. Тот раз в Калинине Бардин держал в руках такой осколок. Рваный осколок, весь в острых углах. Он, этот осколок, и рассчитан на то, чтобы быть рваным. Такой пройдется по живому телу, нет, не просто распашет его, а разбрызгает… Наверно, вот этак пропороло не только Сережку, а тысячи и тысячи таких, как он. Да что пропороло? Уложило бездыханными. Но по этой причине не бежать Бардину от его любви и, пожалуй, жалости к сыну?
Сергей наклонился, заглянул отцу в глаза.
– Ты сыт, батя?
– Сыт, Сережа. Спасибо.
Ювалов сложил алюминиевые тарелки, подался к выходу.
– Я снесу и покурю зараз.
Он вышел.
Бардин кинулся к сыну, накрыл его большим телом.
– Батя, да, никак, ты… ревешь? Да мужик ты или нет? Ну, кончай.
Но это было, наверно, уже не во власти Бардина. Точно взорвалось что-то внутри него, и сотрясло, и повело:
– Виноват я перед тобой.
– Да ты что, батя? В чем виноват-то?
А потом они сидели, разом лишившиеся сил, и Бардин говорил:
– Как нога. Сережа?
– Зажило, как на собаке…
– Тогда покажи.
– Да ты что, батя? Это близко к тому месту, что не показывают.
– Покажи, покажи, я отец.
– И не проси.
– Покажи, тебе говорят, а то сам взгляну!
– Ну, тогда запри дверь изнутри.
– Сейчас… Ну, а теперь показывай. Господи, инстинно Кащей бессмертный – кожа да кости.
Все виделось Бардину в Сережке угнетенно-ребячьим, вызывающим жалость, и ноги с острыми коленками и странно дряблыми икрами, и живот, показавшийся ввалившимся, и тазовые кости, неожиданно обнажившиеся, и это место, которое не показывают, и рубец, на котором отчетливо пропечатались недавно снятые швы, сейчас лилово-красный, перечеркнувший ногу от коленки до паха.
– Небось крови пролилось море? – спросил он сына и припал ладонью ко шву, точно удерживая кровь, которой пролилось море.
– Говорят.
– А ты?
– Не помню. Удар вроде пришелся по голове и заволокло, все заволокло.
– Сейчас не больно?
– Нет.
– Правду говоришь?
– Нет, нет, батя.
Бардин закрыл глаза. Этот рубец, перехваченный швами, заметно затягивало, но для Бардина он был живым, его твердую полоску, сейчас горящую, восприняла кожа Бардина…
– Ты прости меня, Сережа.
И часом позже, когда машина вынесла Бардина из леса, порубанного артиллерийским огнем, в котором укрылся Сережкин госпиталь, думалось об одном: вот он, Сережка, отрок твой! Раздвинул грудь и залег у самого сердца… Наверно, это хорошо, что он лежит у тебя под сердцем. А с ним и беспокойство жизни твоей, и укор… Да неужто ты нуждаешься в укоре? Нужен он тебе, этот укор? Нужен, коли есть необходимость соскабливать с себя вот это себялюбие. Есть оно, есть.
Бардин вернулся из Дмитрова в первом часу ночи и, не заходя к себе и не раздеваясь, пошагал в полутемный коридор на первом этаже. Там была резиденция хранителя необильных продуктовых запасов наркомата. Судьба-насмешница одарила зава кладовой именем символическим – Пшеницын, но люди, корректирующие судьбу, окрестили продуктового бога Беспшеницыным. Второе имя точнее определяло и прижимистую натуру каптенармуса, и скудные припасы его кладовой. Так или иначе, а Бардин поднял Беспшеницына с постели, когда тот видел самый сладкий сон, и, заклиная именем всего сущего, вымолил у него две банки сгущенного молока, килограмм соленых галет и (о, счастье!) брусок сала, дав согласие, что все это будет у него удержано из пайка. На рассвете Бардин разыскал гараж Санупра и вручил дары наркоминдельской кладовой седобровому сержанту, который вез в дмитровский госпиталь машину с марлей. Бардин еще искал слова, стараясь объяснить сержанту, как это для него, для Бардина, важно, но седобровый человек понял все с полуслова.
– У меня самого сын на фронте, – сказал сержант и дал Бардину понять, что просьба его будет выполнена точно. Егор Иванович испытал: радость, но была она преходящей. «Если все это тебе доступно, почему же ты не сделал до сих пор?» – спросил себя Егор Иванович и должен был признаться, что на этот вопрос ему ответить трудно.
53
Итак, за океан. Бардин приехал на аэродром с первой машиной и остаток времени до отлета провел у коменданта аэродрома. Полковник Карпухин, занимающий этот пост, был старым воздушным волком, он летал еще на французских «этажерочках» – «вуазене» и «фармане», и нынешний свой пост воспринял как дань заслугам. Бардин был знаком с Карпухиным по своей первой командировке в Скандинавию и знал: как ни долог срок до отлета, полковник поможет его скоротать. Но в этот вечер сам Карпухин стал слушателем. У окна, обратившись лицом к взлетному полю, стоял человек в комбинезоне летчика и, внимательно следя за тем, что происходит на стартовой линии, курил. Он не заметил или не хотел замечать, как в комнату вошел Бардин, и, так и не обернувшись, заговорил. Он говорил в той же манере, в какой и курил, короткими и сильными «затяжками».
– Море кипит от горячего железа – бомбят день и ночь! – говорил он, не заботясь, как показалось Бардину, чтобы его поняли. – Стон стоит, кажется, на высоте слышно. Одним словом, как в лучшие дни сорок первого. Убей меня господь, ничего не поняли и ничему не научились, какой была дырявой голова, такой и осталась! Будто бы не было зимы и московского наступления. Сердце горит, Карпухин! Когда же кончится этот бардак?
Внизу включили моторы. Человек обернулся, и Бардин увидел лицо говорящего. Его разлатые брови и его усы свисали, будто бы их обмакнули в масло. Человек взял планшет, лежащий на столе, и вышел из комнаты, забыв проститься.
– Это что, Севастополь? – спросил Бардин, указав взглядом на дверь, в которую вышел седой летчик.
– Нет, слава богу, пока Керчь, – сказал Карпухин и вздохнул. – Плохо там наше дело, Крым уходит.
Был бы Бардин суеверным, пожалуй бы, плюнул через левое плечо – недобрая примета узнать такое перед дорогой, да еще перед такой дорогой.
В начале шестого, когда солнце было еще высоко над кромкой леса, подкатила машина и, забрав Бардина, ушла к дальнему краю взлетного поля. Лес уже заволокла предвечерняя сумеречность, и он казался темнее обычного. Нужно было усилие, чтобы приметить самолет. Выдавали размеры – четыре мотора. Видно, самолет поступил на вооружение недавно, Бардин такого не помнил. Да не тот ли это четырехмоторный, цельнометаллический, пришедший на смену громоздким ТБ, на которых наши теперь ходили на Берлин и Кенигсберг?
У самолета стайка летчиков. Увидели Бардина, заулыбались – первый пассажир!
– Как погода?
– Грозовые фронты, целых три.
– Не считая линии фронта?
Смех щедрый, есть потребность в смехе.
– Вылетим к семи вечера?
– Да, в восемнадцать сорок.
Во взглядах, обращенных на Бардина, и радушие, и пристальное любопытство. Что они знают о предстоящем полете и знают ли? Маршрут знают, штурманские расчеты делаются заранее. А что знают еще? Из того, что было произнесено, ничего не выдавало осведомленности.
Да и взгляд Бардина, устремленный на летчиков, наверно, испытующ? Хочется установить: да неужели никого не встречал из них прежде? Пожалуй, нет. Вот они, причуды человеческого бытия, – увидел впервые человека и вручил ему жизнь. Увидел впервые? Конечно же совсем не знаешь человека. Сейчас не знаешь, а где-то над морем будешь в не меньшей мере удивлен, что всего семь часов тому назад не знал. Твое желание узнать этого человека будет неутолимо, сколько бы ты ни знал, все мало.
Оказывается, случай не столь всевластен, как это тебе показалось сейчас, и все имеет свою историю, разумную и, пожалуй, надежную. Эта надежность – в самой жизни людей, которым ты доверился. Вот тот, кто назвал себя командиром корабля, обнаружив в говоре, как ты уловил безошибочно, нечто прибалтийское, был командиром корабля и за Полярным кругом, когда его самолет давал позывные судам, затертым во льдах. А вот тот, что назвал себя штурманом, явив в говоре украинскую певучесть, был штурманом и в Заполярье. Если нынешний их маршрут пройдет где-то над Северной Атлантикой, над Фарерскими островами, а заодно над исландскими и гренландскими скалами, наверно, их полярные рейсы будут им полезны. И то, как они ходили к дрейфующим судам в море Лаптевых. И то, как совершали двадцатипятичасовое воздушное плавание над Карским морем, плавание автономное, когда над морем было только незаходящее солнце. И то, как они ходили на Диксон, оставаясь в воздухе ровно столько, сколько требовалось, чтобы заделать пробоину в днище лодки, на которую предстояло сесть гидросамолету. Но в полярном ли опыте и гренландских скалах дело, когда где-то на полпути от Москвы к Балтийскому морю самолету надо пересечь линию фронта? Разумеется, не в полярном, а в боевом. Но на то четырехмоторный корабль и приписан к АДД (авиации дальнего действия), чтобы у его летчиков боевой опыт был. Приблизительно там, где предстоит пересечь линию фронта сегодня, они пересекали ее и прежде, направляясь с бомбовым грузом к столице рейха. Кстати, при желании можно отыскать на самолете и доказательства того, что под огнем он был: немецкие зенитки пробили правое крыло. Как ни тщателен ремонт, он не устранил всех следов.
Приходит машина с Молотовым, и Бардин смотрит на летчиков. Для них это неожиданно? Кажется, да. По взглядам, обращенным на Молотова, который, устроившись на траве, сейчас натягивает унты, кажется: летчики уже все знают, но ищут новых доказательств, что это именно так. Значит, из того, что составляло тайну полета, им был известен только маршрут. Еще минута, и пассажиры поднимутся в самолет. Где-то подле, сталкиваясь друг с другом и не умея разминуться, мечутся фотокорреспонденты. Они будто возникли из-под земли. Никому до них нет дела, и только полковнику Карпухину свело скулы. Ох, он и крестит их в эту минуту. Ну конечно же, он думает не о себе, а о тех, кто поведет самолет. Вся эта вакханалия проводов с взаимным лобызанием, охами и ахами, а заодно и щелканием фотоаппаратов будто специально возникла, чтобы дать понять летчикам, что, наверно, они и сами поняли: полет будет трудным, очень трудным.
На высоте было светлее, чем у земли, но холод пронимал здесь ощутимо.
Нелегко было уснуть, и каждый был погружен в свои думы. В них было такое, что разрушало границы обычного. Нет, не только то, что утром предстояло увидеть Лондон, а тремя днями позже американскую землю. Не очень верилось, что не далее чем завтра пополудни вот тут, по правую руку от Егора Ивановича, будет идти Бекетов, здесь и прежде было его место. Бардин вспомнил разговор с Бекетовым в первый день войны на Варсонофьевском, нелегкий спор о путях России в войне и эти крики, что неслись по переулку из конца его в конец: «Зашторьте окна – свет!» И еще: «Свет!.. Свет!..»
Было в этих криках что-то панически-смятенное. Что греха таить, завтрашний день казался тогда черным даже людям, отнюдь не самым робким. А теперь? Как ни горьки утраты (их не перечесть, эти утраты), казалось бы, самое страшное осталось позади, хотя завтра будет не легче, чем было вчера. Этот нелегкий завтрашний день уже народился на белой от морской соли приазовской земле. Не началось ли лето 1942 года с этой встречи с седоусым летчиком, прилетевшим из Керчи? «Какой была дырявой голова, такой и осталась!» – выкрикнул летчик, выкрикнул сгоряча, подумал бы малость, не сказал бы такого. А может быть, седоусый этот человек прав? Может, надо побывать в Керчи, чтобы понять седого? «Море кипит от горячего железа – бомбят!..» Да, большой котел 1942-го уже начал закипать, уже слышно его клокотанье, пока еще осторожно-дробное, но, того гляди, загудит котел! Через месяц пойдет второй год войны. Второй! Да в человеческих ли силах выдюжить такое, и возможен ли год третий? Нет, третьего года не будет, не может быть. Взорвется котел, у железных стенок котла тоже есть свой предел прочности. Все должно решиться теперь. Не решится – треснет котел, обратится в прах!
А самолет продолжает уходить все дальше на северо-запад.
Грозовые фронты. Один, второй, третий… Потом прожектора, взрывающие облака. Потом ночная земля в пламени пожаров, белая полоса ракеты, вспышки артиллерийского огня.
Где-то на подходах к Британским островам самолет настигло солнце. Ему потребовалось десять часов, чтобы обогнуть землю и встретиться с самолетом вновь…