Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 87 (всего у книги 128 страниц)
20
Хор прислал Шошину свою статью о большом десанте. Шошин прочел статью в вознегодовал – Хор явил свои кливлендские принципы, как во времена сорок первого. Шошин вернул статью автору, не сопроводив письмом. Среди тех средств, к которым обращается дипломатическая практика, это едва ли не крайнее. Коллинз явился к Бекетову и сказал, что Хор – не худший из кливлендцев, при этом есть такое понятие, как терпимость, для дипломатов оно обязательно.
Бекетов пригласил Шошина. Ну, разумеется, Степан Степанович понимал, что речь пойдет о Хоре, и помрачнел заметно.
– Не находите ли, Степан Степаныч, что дипломат должен обращаться к категорической формуле только в обстоятельствах чрезвычайных? – начал Бекетов издалека.
– Что значит эта более чем иносказательная фраза, Сергей Петрович, и почему вы должны говорить ее мне, отрывая от неотложных дел – у меня на столе гранки вечерних газет… – вознегодовал Шошин. Он, конечно, чуть-чуть кривил душой, назвав фразу иносказательной и решительно отказавшись обратить ее к собственной персоне.
– Я вас задержу на тот самый срок, который необходим, чтобы гранки высохли – по мокрому править неудобно, – заметил Бекетов с, несвойственной ему жестокостью, он понимал, что иначе Шошина не проймешь. – В том случае, когда гражданин в вельветовой шляпе, который идет сейчас мимо посольства, имеет право сказать: «Я не желаю с вами разговаривать», право дипломата решительно лимитировано репликой: «А не прервать ли нам разговор до завтрашнего утра, у меня что-то разболелась голова» – и должно быть сопровождено улыбкой вопреки головной боли…
Шошин встал.
– Знаете что, Сергей Петрович, меня этой науке не учили, да вряд ли отважились бы учить, зная мою натуру, – произнес Шошин в сердцах. – Там, где надо сказать «Я не желаю с вами разговаривать», я скажу эту фразу именно так, а не иначе и привилегию улыбаться переуступлю вам…
– Простите, но вы представляете в этом доме не собственную персону… Над вами страна…
– Но надо мной и совесть. Кстати, она точно такая, как у того человека в вельветовой шляпе.
– Статья, которую прислал вам Хор, не давала вам права для такой реакции, Степан Степанович…
– В статье была строка, которая требовала более резкой отповеди, чем та, на которую отважился я…
– Какая… строка?
– Хор писал, что Британия имеет право на открытие Второго фронта и в сорок пятом…
– Строка бог знает какая, но она требует ответа по существу…
– А вы полагаете, что я ответил не по существу?
– Короче, Степан Степанович, вы пошли дальше, чем должны были пойти, и сами обязаны исправить ошибку… Подумайте, как это сделать…
Шошин позеленел. Видно, предыдущая ночь была у. Степана Степановича нелегкой, и сегодня у него было меньше сил, чем обычно. Он протянул руку к соседнему стулу, оперся, но встать не смог; задержав руку на стуле, какую-то минуту Шошин раздумывал, очевидно понимая, что этот жест обнаружит, как ему сейчас неможется.
– И думать не буду, Сергей Петрович, – сказал Шошин тихо, много тише, чем говорил до сих пор.
– Я сказал, Степан Степаныч, подумайте, как это сделать…
Шошин отнял руку и, вытянув ноги, чуть-чуть съехал со стула, и Сергей Петрович вдруг увидел, что спинка стула выше головы Шошина – таким маленьким Степан Степанович не был прежде.
– Если вы еще раз скажете мне «подумайте», я попрошу посла разрешить мне вернуться в Москву… – произнес Шошин и пошел из кабинета.
Ну, что тут можно сказать? Не человек – кремень. Когда не прав, тоже кремень. Есть в нем такое, что не отвергнешь. Защитился этой своей кельей и характером, который так же неприступен, как келья. Храбро само его одиночество. Где-то больной отец, жена… Да есть ли она у него? Если есть, наверно, страдалица. И при всем этом не самый худший человек. Даже наоборот, лучший. Но вот незадача – не умеет уступать. И сейчас не уступит. Сожжет себя, а не уступит. А ведь жаль, хороший человек. Надо помочь выкарабкаться.
Бекетов вновь пошел к Шошину. Горела настольная лампа, и Степан Степаныч сидел за столом, печально ссутулившись. Казалось, он не заметил, как вошел Бекетов, лицо его было безучастно. И руки неподвижны. Прежде они представлялись Бекетову крупными, непропорционально крупными, как у чернорабочего, а сейчас точно ссохлись. Поодаль возвышалась стопка гранок, Шошин так и не дотянулся до них.
– Степан Степаныч, прошу меня выслушать не перебивая. Могу я говорить?
Шошин убрал со стола руки, наверно, яркий свет был тому причиной, он вдруг застеснялся их.
– Да, пожалуйста…
– Поймите, то, что я хочу предложить, определено доброй волей, прежде всего доброй волей к вам…
Шошин вобрал губы, и от этого они странно утончились, и морщины вдруг легли в уголках рта – старость начинается с этих морщин.
– Да, да…
Сергей Петрович подумал: рекогносцировка закончена и надо приступать к делу.
– Вот мое предложение, Степан Степанович. Я встречаюсь с Хором по иному поводу и одной фразой ставлю все на место. Ваш престиж, разумеется, будет охранен свято… Согласны?
Шошин пододвинул к себе гранки.
– Нет!
Бекетов вздохнул: да надо ли вот так щадить самолюбие Шошина? Что-то в этом есть от непротивления шошинской фанаберии.
– Поговорим с Тарасовым?
Шошин разложил перед собой гранки, взял перо.
– Не стоит, не буду я прибавлять хлопот Тарасову. С него и британского премьера хватит…
Они расстались, хотя у Бекетова и не было ощущения, что диалог закончен.
Если небо не было откровенно ненастным, Тарасов начинал день с прогулки по парку. Час ходьбы давал силы надолго. Утро выдалось пасмурным, с невысокими облаками и моросящим дождем. В Москве такой день, пожалуй, можно было бы счесть за ненастный, но тут он виделся почти погожим. Тарасов взял зонт и, не раскрывая его, направился в парк. Где-то в конце аллеи человек в котелке окликал собаку, и его голос казался необычно громким – так всегда было здесь, когда небо было невысоким. Мысль Тарасова обратилась к предстоящему дню. Среди множества дел, которыми обременен длинный день посла, была встреча с владельцем издательского концерна. И хотя концерн выпускал не газеты, а книги, мысль по непонятной причине вызвала в сознании мир лондонских газет, и в какой раз на ум пришла недавняя коллизия с премьером. Это воспоминание давало не много радости, но Тарасов упорно возвращался к нему. Странное дело, но он должен был себе признаться, что нечто подобное столкновению с премьером должно произойти, было предчувствие, что оно грядет, – к этому вела цепь неприятностей, которые возникали с такой неотвратимостью и правильностью, что казались запланированными. В самом деле, агреман на Тарасова был запрошен в октябре, за несколько дней до начала конференции в Москве и за полтора месяца до Тегерана. В том цикле приливов и отливов, которые наметились в наших отношениях с Западом, в делах, относящихся ко Второму фронту, начало октября означало отлив, если за него принять новый демарш советского союзника. В самом решении направить за океан и на Британские острова новых послов англосаксы не могли не усмотреть известного замысла Москвы. Если тут был замысел, то он наверняка вызван Вторым фронтом и призван явить недовольство русских, которые устали ждать и надеяться. Короче, когда агреман на нового посла был запрошен, Лондон толковал это устно и в какой-то мере печатно с достаточной определенностью: «Москва намерена принять тон, который под силу лишь новому послу». Следовало полагать, что Лондон скажет о своем неудовольствии, и действительно, так и случилось. Сказав себе, что столкновение с премьером грядет, Тарасов был не голословен – один за другим последовало три удара. Первый: Лондон выдал агреман с опозданием. Второй: задержал вручение верительных грамот. Третий: отнес прием нового посла премьером и министром иностранных дел на максимально возможный срок. Ну, разумеется, новый посол в этом неповинен, и Тарасов это понимал, должен понимать, однако таково уж свойство человеческой психики: казалось, удар направлен именно против тебя, не будь тебя, и удара, возможно, не было бы.
Сейчас, когда все это отодвинуто едва ли не за полугодовой барьер, Тарасов должен признаться, что было ощущение враждебности. Это ощущение, наверно, усиливалось тоскливым дыханием чужбины, дыханием, которое ощутимо и в Лондоне – этот город может быть разным, очень разным… А потом произошел случай, который терпеливо рассудительный Тарасов в своих раздумьях о лондонской страде обозначил как коллизию с британским премьером. Поводом послужил текст телеграммы Сталина от 19 марта. Существо этого пассажа можно было определить так: несмотря на то, что переписка является секретной и личной, содержание посланий советского премьера стало достоянием английской прессы. Сталин реагировал соответственно – он телеграфировал британскому премьеру, что это обстоятельство затрудняет ему возможность свободно высказывать свое мнение. Упрек был тем более серьезным, что имелась возможность его подтвердить конкретной ссылкой на прессу. Черчилль ответил советскому премьеру, что лондонскую прессу информировало советское посольство. Если же Сталин имеет в виду «Таймс», то это сделал Тарасов. Иначе говоря, упрек, который советский премьер адресовал Черчиллю, был возвращен советскому премьеру. Сталин предпринял расследование, которое позже он назовет строгим. Телеграмма, посланная Черчиллю по окончании этого расследования, не оставляла двух мнений: ни посольство, ни посол не повинны в разглашении документов по той простой причине, что они не располагали документами, которые предала огласке английская пресса. Черчилль умолк. Молчание можно было бы назвать стыдливым, если бы это слово отождествлялось с Черчиллем. Так или иначе, а случай этот потребовал сил немалых. На стороне Тарасова были молодость (тридцать восемь – это тридцать восемь) и, пожалуй, характер… Но какая гарантия, что Черчилль не пойдет по новому кругу?..
В это пасмурное мартовское утро что мог сказать себе сын знатного Пскова, уединившись со своими отнюдь не веселыми мыслями под кронами Гайд-парка, какую истину утвердить, какой урок извлечь? Так или иначе, а этот случай взывал к осторожности. Наверно, посол правительства, аккредитованный при союзном государстве, не имел права плохо думать о премьере страны-союзницы даже по причинам субъективным: надо видеть премьера, надо разговаривать с ним, стремиться установить контакт, быть может даже нечто похожее на контакт душ… Сделай знаком своих отношений неприязнь и все погубишь. Уже поэтому не отдавай себя во власть неприязни, суть не в твоем самолюбии и не в твоей гордыне, сдерживай себя… Однако нечто подобное должен был бы сказать себе и Черчилль, не так ли? Кстати, положение премьера его обязывает к этому не меньше, чем положение посла, быть может даже больше. Ну, вот так поднять руку на посла, не дав себе труда проверить факты, да и подобает ли это премьеру? Нет, можно решительно отстраниться от того, что речь идет о Черчилле, но есть в этом нечто такое, что идет не столько от непонимания, что есть твое нынешнее положение в государстве и, пожалуй, в мире, сколько от неспособности отделить свою гордыню от этого положения, и в конечном счете является выражением эгоизма, откровенно деспотического… А может быть, тут имеет место расчет, стремление с помощью нехитрого средства нанести удар послу, деморализовать его? Если это расчет, то плохой расчет – нехитрые эти приемы никогда не давали результата. Так или иначе, а случай с разглашенной депешей взывал действительно к осторожности и, пожалуй, к бдительности. Это, или приблизительно это, должен был сказать себе Тарасов, когда мартовским утром сорок четвертого года, совершив тур по аллеям Гайд-парка, направил стопы к посольству…
В посольстве был получен новый фильм, и Бекетов решил показать его друзьям-лондонцам. Явился Коллинз, как обычно нарочито неулыбчивый, до первой хорошей вести, разумеется; спросил, искоса взглянув на Сергея Петровича:
– А как… Хор? Пригласите?
Ну, что тут сказать Коллинзу? Если даже идти прямо от инцидента с Шошиным, то бойкотировать Хора и в этом случае решительно нет необходимости, но и приглашать его на такой прием тоже не обязательно, тем более что Хор скорей профессиональный военный, чем писатель, военный писатель. Но Хор приятель Коллинза, и доброе отношение к Коллинзу в какой-то мере должно сказываться на отношении к его друзьям. Поэтому, конечно, может быть и иное мнение, но тогда оно будет не очень похоже на Бекетова; одним словом, Сергей Петрович утвердительно ответил на вопрос Коллинза, и англичанин одарил русского улыбкой.
– Помните, господин Бекетов, я предупреждал вас, что вы не раз пожалеете, что связались со мной, – заметил англичанин и все так же, краем глаза, взглянул на Бекетова.
– А я не пожалел и не жалею.
– Да так ли? – вопросил Коллинз и вздохнул неподдельно. – Что я буду делать, когда вас отзовут в Москву?
– Вы говорите так, будто бы это произойдет вот-вот…
– Но когда-нибудь произойдет?
– Да, разумеется. Вот одолеем Гитлера и простимся.
– Легко сказать – одолеем…
Как ни хорош был диалог с Коллинзом, параллельно шла мысль, трудная: а как Шошин, когда узнает о приглашении Хора? Поймет? Но все обошлось: Хор отказался, сославшись на нездоровье, а что же касается Шошина, то ему и в обстоятельствах более благоприятных трудно было покинуть свою келью – близилась пора великого противостояния, да, именно так в Лондоне звали пору, когда два ламаншских берега должны сомкнуться и открыть союзным войскам путь в Европу.
Наверно, пора великого противостояния сказалась и на приеме. Вряд ли кто точно знал, когда грянет гром, но все понимали, что он вот-вот грянет. Может, поэтому свет грядущего события незримо проник под крышу посольского дома и осветил лица людей.
Бекетову приятно пройти из конца в конец посольских покоев, приветствуя гостей. Окажись Бардин рядом, сказал бы: «Однако ухватист бекетовский половник – вон сколько народу подсобрал!» Ну, половник при желании можно отождествить с Бекетовым и жестоко Сергея Петровича высмеять, но, если смотреть истине в глаза, надо признать, что в эти три года он действовал исправно, этот бекетовский половник…
Сергею Петровичу интересно наблюдать, как трудится на приеме армия его помощников. Компанеец действует с профессиональной уверенностью, это протокол одарил его умением разговаривать, как, впрочем, и широким кругом знакомств – когда возникает необходимость установить контакт с кем-то из англичан, прежде всего обращаются к Михаилу Васильевичу. Если не он, то кто-то из его знакомых наверняка знает человека, который необходим посольству. Языковой багаж у Компанейца небогат, но он им пользуется с покоряющей смелостью. Но есть средство обнаружить это безошибочно – лексикон точно соответствует темам, которые в ходу у Компанейца. Число этих тем не столь велико. За пределами их для Компанейца запретная зона, и он туда ни ногой. А в остальном Компанеец хорош – скромен, трудолюбив, безотказен, всегда ровен в отношениях с товарищами. Работать с ним легко, только надо знать, что он может и чего не может.
Круг помощников Бекетова трудно себе представить без Степана Степановича Шошина, поэтому надо сказать и о Шошине… У Шошина свой садок – большая пресса. Не просто корреспонденты, а именно большая пресса. Не очень понятно, как англичане определяют профессиональные и человеческие данные работника посольства. У них своя иерархия, при этом не должностей и рангов, а данных. И вот что интересно: во всем прочем их просчеты не столь редки, в этом напрочь исключены. В своеобразном гамбургском счете, который они устанавливают, самый сильный работник – это действительно самый сильный. По этому счету шансы Шошина достаточно высоки. В течение вечера у Шошина не много собеседников, но в мире лондонской прессы это все народ заметный. В своей сумеречной келье Шошин – схимник от дипломатии. На приеме он светский собеседник, оперирующий достаточно крупными категориями деятель. Крупными категориями? Да, он и в жизни не любит говорить о мелочах. Не в натуре это Шошина. А что в его натуре? Все, что в силах взрыть его английский язык, а он может много, его английский. В этой своей сумеречной каморке, когда каждую минуту разгадываешь эзоповы загадки прессы, хочешь не хочешь, а язык знать будешь. Кстати, о крупных категориях, к которым заметно приковано внимание Степана Степановича последнее время, что это за категории? Вести, которые идут в Лондон из-за океана, недвусмысленно свидетельствуют, что Америка готовится к прыжку в Европу, при этом не будет пощажена и Великобритания. Но вот задача: какие формы примет соперничество с британским капиталом, нет, не только в колониях, но и в метрополии? Не об этом ли речь сейчас у Шошина с человеком, у которого столь явно усталые глаза? Кстати, не вашингтонский ли это корреспондент «Таймс», чью конференцию посетил Шошин накануне? Судя по шестигранным американским окулярам, вашингтонский… однако какое благородство могут сообщить человеку ум и достоинство… Ну, к примеру, тот же Шошин. Что греха таить, природа достаточно обделила Степана Степановича, если говорить о его внешности: невысок, узкогруд, с острыми плечами и тонкой шеей, такой тонкой, что кажется, тронь ее неосторожно – и перешибешь. Но взгляните на беседующего Шошина, взгляните, как он благородно сдержан, немногословен, открыто уважителен и какого почтительного внимания исполнены слово и, пожалуй, молчание собеседника, обращенные к Степану Степановичу, чтобы ощутить: Шошин точно вырастает в ваших глазах и совсем он не так заурядно неприметен, как вам показалось вначале. В его облике, конечно, есть пасмурность, но это пасмурность силы, и от этого Шошин кажется отнюдь не мельче, а крупнее.
Новинский робок и на приеме. Робок и не столь занят, как все посольские. Он, пожалуй, единственный из посольских работников, кто драгоценные минуты приема тратит на беседы со своими посольскими коллегами. Как будто бы до приема он был от них намертво отгорожен. Хочется сказать ему: ты чего-то не понимаешь. Ведь такого множества интересных людей, как бы явившихся для встречи с тобой, через два часа уже не будет. Почему же не воспользоваться? Время от времени он приближается к Тарасову, которого обступили гости, и, заняв укромную позицию под скудной тенью пальмы или разросшегося фикуса, наблюдает за послом, наблюдает неотрывно. Странное дело, но при виде посла некий рефлекс овладевает Новинским, вернее, его головой, она вдруг начинает кивать. Вне связи с тем, какое расстояние сейчас отделяет Новинского от посла и какой проблемы в этот миг коснулась беседа – операции на африканском континенте или черчиллевской политики в Индии, – независимо от того, наконец, слышит он посла или нет, он принимается кивать, кивать воодушевленно. Бедный Тарасов, разумеется, не виноват, как не виноват был в свое время Михайлов, просто человек отдал себя во власть рефлекса, может быть, даже против своей воли отдал. Все, наверно, идет от робости Новинского: он вовремя не уверовал в свое «я», упустил, так сказать, момент… А в остальном Новинский добрый малый, и совсем он не вреден, а уж как опрятен и аккуратен… Любо взглянуть на человека и порадоваться, как безупречно отутюжен его костюм, как добротна золотистая шерсть джемпера, который заменяет ему на современный манер жилет, и как хороша белоснежная сорочка с крупным воротником, которую он носит с аккуратностью завидной – мягкий воротник, а ни единой морщинки… Политическое зрение Новинского достаточно остро, и общение дало бы ему немало. Так, как он постиг кливденскую проблему, в посольстве ее постигли немногие. Он единственный из посольских, кто знает эту проблему в исторической ретроспекции, и это дало ему возможность сделать следующий шаг к познанию того, что есть клан леди Астор: германские связи кливденцев, да, тот многообразный и пестрый мир, который делегировал на Британские острова Гесса.
Бекетову удалось приобщить к делам большого посольства и Грабина. Правда, Сергей Петрович склонен объяснить это интересами Грабина к истории британского просвещения, интересами, которые существовали и до Бекетова, но суть, конечно, в ином. Бекетов подключил Грабина к посольским связям в мире британской педагогики. И это было Грабину полезно. Как все, кто профессионально связал себя с прекрасной Францией, Грабин смотрел на свое пребывание в Лондоне как на явление сугубо временное, полагая, что чем скорее оно закончится, тем он, Грабин, будет в большем выигрыше. В этой связи он ни на вершок не продвинулся в изучении английского, полагая, что ему английский ни к чему. Нелады с английским имели свои издержки: Грабин вынужден был выбирать знакомых в педагогическом Лондоне по достаточно странному признаку – знанию французского, а в современном Лондоне число таких не очень велико. Но у Грабина были качества завидные: он знал не только все грани проблемы британского просвещения, но и ту драгоценную частность, где просвещение смыкается с миром искусств, его суждения о театре и живописи представляли интерес и для знатоков. К тому же сама натура Грабина должна была импонировать людям искусства: он был неизменно радушен и широк, при этом тем более радушен и широк, чем многочисленнее был круг его собеседников – он любил людей и рад был этому общению.
Большой, пышнотелый, украшенный седеющими усами и подусниками, он являл собой в какой-то мере век минувший и в одежде: темно-серый костюм традиционно английского покроя, небогатый, но строгий, мягкая шляпа, а осенью простое, черного сукна демисезонное пальто с плюшевым воротником, котелок, зонт с костяным набалдашником, настолько тяжело громоздкий, что мог сойти за палку, – так выглядел Грабин.
Аристарху Николаевичу были интересны его друзья, он неизменно беседовал с увлечением, однако был неуправляем в этих беседах и, переговорив с великим множеством гостей, какое-то время пребывал в состоянии прострации, говоря, что пуст, как барабан. Грабину было приятно чуть-чуть порисоваться и наговорить на себя, но, будь на то его воля, он ограничил бы беседы с друзьями темой театра – он был высокого мнения о современном английском театре, и ему нельзя было отказать в правоте. У него был талант завязывать отношения, он делал это легко, и круг знакомств у него был прочен: в его отношениях с людьми формальный элемент отсутствовал, люди, знавшие Грабина, это чувствовали, дружбой с ним не пренебрегали, она ценилась достаточно высоко. Бекетов мог это увидеть и теперь: толпа, окружавшая Грабина, быть может, была излишне экспансивной, но она была прикреплена к нему надежно.
Мысленно Сергей Петрович немало удивился тому, что ему хотелось вписать в этот круг и Екатерину, без нее этот круг, пожалуй, был бы не полон. Но вот что должен был сказать себе Бекетов; каждый раз, когда она оказывалась а поле его зрения, почему-то было чуть-чуть жаль ее. С тех пор как военный британский самолет примчал ее на острова, прошло два с половиной года. Смятение, невиданно жестокое, которое объяло ее на русской земле, сменилось состоянием, которое вернее всего было назвать исступлением: она хотела труда, жертвенного, а может быть, даже и смерти, тоже жертвенной, она была бы счастлива, если бы умерла. Однако пора эта была преодолена, – быть может, лишь отчасти благодаря Бекетову – главное было в посольских обязанностях, которые взяла на себя Екатерина. Ничего жертвенного в ее посольских обязанностях, разумеется, не было, они были тихи и скромны. Но они требовали точности и обязательности, да, пожалуй, безотказности. Если бы Екатерина явила все качества в полной мере, то и в этом случае не получилось бы ничего такого, что хотела видеть в себе она. Екатерина пошла на большее – она приходила на работу раньше всех и уходила едва ли не в полночь. Работе это было показано очень, остальное ее не интересовало. Если в потоке дел выдавалась свободная минута, она отдавала ее языку и сделала тут успехи завидные. Шошин, которому бескомпромиссная натура Екатерины заметно импонировала, попросил ее перевести большую статью из «Экономиста», одну, потом вторую и в лаконичном тоне, который для него был характерен, заявил, что ее место в отделе прессы – большего комплимента он никогда и никому не делал. Но Екатерина осторожно отвергла предложение Шошина. Как ни загружен ее рабочий день, она вольна распоряжаться им сама. У Шошина было бы иное, его деятельная и в немалой степени деспотическая энергия перетасовала бы рабочее время Екатерины, симфонические бдения следовало забыть, а с этим Екатерине смириться трудно – одиночество, которое все еще было ее привычным состоянием, обрело бы формы трудные, музыка с некоторого времени стала опорой ее души. Екатерину нельзя было назвать нелюдимым человеком, но ее стихией сделалась камерная беседа, содержанием и настроением которой было раздумье.
Бекетов не похож на проворную пчелу, которая за вечер готова прикоснуться к полусотне цветов, взяв с каждого из них драгоценный взяток, но круг его собеседников будет не мал. Екатерина несравненно постояннее – один-два собеседника. Если не музыкальный критик, то хозяин книжного издательства или скрипач, подающий надежды. Как ни обстоятельна беседа, это беседа для души – посольству от многочасового диалога Екатерины ни холодно ни жарко. Нет, если говорить по большому счету, беседы Екатерины полезны очень, ибо дают представление о человеке столь обстоятельное и по-своему глубокое, какого беседа накоротке не дает и дать не может. Если говорить по большому счету, то это разговор скорее для ученого-психолога, писателя, педагога, чем для дипломата, так как он далек от дел оперативных, которыми живет посольство, но попробуй объясни это Екатерине. Главное для нее, чтобы выбор собеседника был не очень нарочит, а беседа была непредвзятой и по возможности человечной. Она полагала, что ее платье должно точно соответствовать этой цели. Трудно предположить, что у нее было искушение предпочесть темному шевиоту панбархат, а однобортному жакету с закругленными полами платье со шлейфом, она понимала, что есть ее стихия, и опасалась переступить тут известные пределы. А сейчас Бекетов издали наблюдал за Екатериной, и ему казалось: по тому, как тревожна ее улыбка, ей худо. Прием – не ее стихия.
Едва ли не к разъезду гостей вдруг пожаловал Хор, что, по всему, явилось неожиданностью и для Коллинза. Он понимал, что восторг тут не уместен, но не мог скрыть его.
Но Хор обратил внимание не столько на Коллинза, сколько на Бекетова. С завидной невозмутимостью Хор увлек Сергея Петровича в посольский кабинет, который был открыт для гостей сегодня, и сказал, что определен в штаб, который будет действовать на европейском театре. Если же Бекетов согласен его ни о чем не спрашивать, то он, Хор, приглашает Сергея Петровича быть на европейском театре вместе с ним в том неофициальном, но вполне почетном качестве, в каком он был рядом с Хором во время недавних танковых учений между Оксфордом и Стратфордом.
Бекетов сказал, что польщен заманчивым предложением, однако от прямого ответа на приглашение Хора уклонился – в положении Сергея Петровича в тот момент это было единственно возможным.