Текст книги "Кузнецкий мост (1-3 части)"
Автор книги: Савва Дангулов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 101 (всего у книги 128 страниц)
– Нет, разумеется, каирская миссия не представляла Антонеску, – произнес он, пораздумав. Он был храбр в своем спокойном раздумье. – Не представляла, но должна была с ним считаться, – добавил он и тихо пошел прочь, именно тихо, не владей он собой в такой мере, он должен был бы побежать.
– Гарантирую, что он к нам больше не подойдет, – засмеялся Галуа. – А следовательно, нам здесь делать уже нечего… – заметил он и указал глазами на дверь. Они направились было к выходу, но тут же остановились. Их внимание привлек человек, одиноко стоящий у окна и с неодолимой кротостью глядящий куда-то прочь. Бокал в его руке давно был пуст, но человек не торопился его наполнить – мысль, застигшая его сейчас, остановила и это его желание. – Постойте, да не красный ли это Опря, что сбежал с нашей пресс-конференции в Ботошани?.. Господин Опря, это вы?
– Если вам будет угодно, месье Галуа…
– Ну вот… мы так долго живем на свете, что уже не в силах разминуться с самими собой!.. – возрадовался Галуа, его радость была искренней, рыжий «традукаторул» действительно пришелся корреспондентам по душе. – Нам приятно вас встретить в Бухаресте, господин Опря…
– Я давно вас приметил… – улыбнулся Опря, улыбнулся не особенно весело. – Приметил и подивился: не Вишояну ли дает вам предметный урок того, что есть Румыния?..
Галуа оживился, в реплике Опри его премудрый корреспондентский глаз рассмотрел такое, что не следовало оставлять без внимания.
– А вы попробуйте дать нам тоже… предметный урок, господин Опря! Дайте, а мы сравним… Не лишайте нас возможности… сравнивать!
Опря смотрел на Галуа скорбно умными глазами, такими же рыжими, как его жесткие кудри, как брови его, упрямо торчащие во все стороны, как конопатинки на его лице. Он смотрел на Галуа всепонимающими глазами и, точно поддакивая, тихо наклонял голову.
– Я готов, но тут надо, самое малое, часа четыре… Когда будет у вас четыре часа, скажите, я готов. В любое время… готов.
Галуа рассмеялся, предвкушая нечто острое, он любил пойти навстречу неизвестности.
– Хоть сейчас… готовы и мы! Не правда ли, Николай Маркович, готовы?..
– Ну что ж… тогда поехали. У меня нет посольского лимузина, но старенький «фиат» найдется… Кроме вас смогу взять еще двух. Кого возьмете, а?.. Ну, возьмите старика Джерми, нет, тут я его не видел, но он же с вами?
Легко сказать «возьмите Джерми», его в малой деревне прифронтовой не отыщешь, а попробуй отыскать в Бухаресте – он небось к самому маршалу двора достучался, к патриарху Никодиму проник. Попробуй отыщи в Бухаресте старика Джерми!.. Но Джерми отыскался. Даже странно, сам в «Капшу» пришел, своими ногами, видно, всех, кого надо было повидать в Бухаресте, он уже повидал, один Вишояну у него остался… Джерми с лихвой хватило четверти часа, чтобы все свои вопросы задать будущему министру, и они выехали, взяв курс на бухарестский пригород Могошайя и дальше на Снагов, Плоешти, к берегам Прахова… Дорога была забита военными машинами и фурами, идущими на запад. Армия вошла в Карпаты, бои обрели и упорство, и ожесточение, какого не было последнее время, – все это восприняла неширокая полоса асфальта, бегущего на запад. «Фиат» шел в меру своих невеликих сил, но часто останавливался и был в долине Прахова, когда ночь давно уже легла на холмистые здешние степи.
– Вот здесь… – сказал Опря и, выключив мотор, вышел из машины. – По-моему, здесь…
– Погодите, погодите, да не на развалины Дофтаны вы нас привезли? – вопросил Галуа, выбираясь из машины и нервно поеживаясь – тянуло от реки холодным ветерком. – Я читал о ней у Барбюса!.. Дофтана?
Да, это была Дофтана – балканская Голгофа, хотя и расположенная на равнине. Это была самая оригинальная лекция об истории Румынии, которую когда-либо читал Симион Опря. Ее истоки, казалось, были лишены впечатлений личных и восстали из самой истории. Где-то тут были римские соляные шахты – к столу Лукулла, и, очевидно, не только к его столу, подавалась балканская соль. Соль добывали рабы, а потом каторжники. Соляная ссылка – не было ничего страшнее. Рим, Византия, Османы. Менялась деспотия, но неизменной была соляная ссылка – свободный человек не шел сюда. Потом шахты пришли в запустение – то ли завалились, то ли оскудели запасами соли, – а соляная каторга осталась. Даже не соляная, а просто каторга. Вначале это были вожаки крестьянских восстаний, а потом восстаний рабочих. Как по наслоениям почвы угадывается эра, так под слоями мела и извести тюремных стен можно было различить письмена ее узников, там были даже автографы героев девятьсот седьмого, когда крестьянская Молдова пошла с вилами и граблями на пушки Авереску… В канун войны тюрьму заполнили коммунисты, много коммунистов, Барбюс писал о них. Неизвестно, как бы сложилась их судьба, если бы три толчка, один сильнее другого, не обратили Дофтану в руины в декабре сорокового.
– Грохот, треск и пыль как при прямом попадании фугаски, – произнес Опря и с угрюмой любознательностью огляделся по сторонам. Только русло реки поодаль да знакомый очерк гор в стороне могли напомнить ему Дофтану. – Все имеет свой конец, даже не верилось, что железо могло… развалиться… – Он шел все тем же стремительно беспокойным шагом, увлекая остальных. – Тишина, потом стон: «Сбросьте камень – дышать не могу!», «Железо зажало ногу… Помогите!..» И еще, и еще: «Помогите!» Казалось, настала минута, которой ждали все: открытая степь, свобода, беги на все четыре стороны. Но никто не ушел, ни один человек, да как уйдешь, когда товарищ молит о спасении. Тюремщики вначале растерялись, потом взяли развалины в кольцо, потом сняли посты и ушли. Поняли, никто не сбежит. Это интересно, они видели в нас мятежников, что для них равно бандитам, а в эту ночь поняли: люди с совестью, какой сейчас нет. Даже трогательно, человек, который бил тебя кулаком в лицо, вдруг увидел в тебе человека. – Он остановился, посмотрел себе под ноги. – Где-то тут была моя камера, где-то тут… – произнес он сбивчиво, взахлеб и точно застучал зубами. Нет, это не студеный ветер, идущий от реки, и даже не дыхание снежных Карпат, которые были рядом, стужей, неостывающей, первозданной, казалось, дышат сами камни Дофтаны. – Не Вишояну ли объяснял вам, что такое Румыния?.. – вдруг вспомнил он. – Вишояну?..
Обратная дорога была не легче, к утру они вернулись в Бухарест.
42
Перед отлетом в Москву Черчилль просил Сталина разрешить приземление в Крыму вначале сигнальной машине, потом той, в которой предполагал лететь британский премьер. Разрешение было дано, и 9 октября черчиллевский самолет приземлился в Сарабузе, близ Симферополя; разумеется, вслед за сигнальным самолетом, который тут же вылетел в Москву.
Была обычная для здешних мест багряно-листая осень, сухая и пыльная. Самолет покинул Лондон в ненастье, и каирское, а вслед за этим и крымское солнце воспринималось как дар божий. Черчилль вышел из самолета и пошагал в дальний конец аэродрома. На нем все еще был его дорожный костюм, в который он переоделся, когда самолет шел над африканским побережьем. Он любил этот свой костюм, сшитый из пористой шерсти… Нетолстый слой травы, укрывший поле, подсох и казался хрупким, но Черчиллю приятно было идти, подставив лицо ветру. Казалось, в его дыхании угадывается и терпкая сушь таврических степей, и солоноватость далеких сивашских лиманов. Черчилль остановился, обратив взгляд в степь: за просторами Тавриды, за сивашской водой, полоненной камышом и осокой, лежал, как виделось британцу, Север, грозный для Черчилля.
И в какой раз мысли его обратились к тому, что его ожидает в Москве. Он должен был признать: как ни тяжела его предыдущая миссия в русскую столицу – горький август сорок второго, горький… – она, эта миссия, по крайней мере теперь, казалась ему не столь трудной, как нынче. Конечно, победить проблему второго фронта и найти какое-то подобие взаимопонимания было архитяжело, но то была одна проблема, одна… А сколько проблем сегодня? Война вытолкнула сегодня из своего чрева такое количество их, что не только решить, но объять было мудрено. Сберечь доверие, а следовательно, единство, сберечь и довести войну до конца – вот это и казалось самым многосложным. Кстати, войну не только против Германии, но и Японии. Сколько осталось до конца?.. Три месяца, а возможно, все шесть, а быть может, больше… Как ни труден и адски долог был уже пройденный путь, предстоящие месяцы казались нескончаемыми. Подлинно, сберечь доверие, а следовательно, единство, так необходимые победе. Да, именно об этом и должна идти речь. Для Черчилля? Да, пожалуй, и для него… Единство полезно Черчиллю в той мере, в какой оно будет работать на британского премьера.
В памяти вдруг встал последний день пребывания в Москве, вернее, не день и даже не вечер, а ночь. Вспомнилось, как шли тогда кремлевским двором на поздний ужин, который Сталин вдруг устроил для Черчилля на своей здешней квартире, и, неожиданно оказавшись на пустынной площади вдвоем, тревожно приумолкли, разделенные тишиной и тем неодолимым, что разделяло русского и англичанина. Неодолимым?.. А может, есть обстоятельства в жизни человека и, пожалуй, народа, когда надо возобладать над неодолимым и найти общий язык?
Как ни пылен был октябрьский вечер, Черчиллю приятно было идти открытой степью, ощущая, как хрустит под ногами сухая трава. Вот оно, стариковское дальнозоркое око: с некоторого времени вошло в привычку точно ощупывать землю, отыскивая милые, в сущности пустячные мелочи. Ореховая шкатулка, что была извлечена едва ли не из небытия и поместилась на письменном столе британца в старом Чекерсе, стала обиталищем этих пустяков: серебряное колечко, осколок черного керамического кувшина, нательный крестик, вырезанный из жести, эмалевый глазок, быть может выпавший из серьги… Вот и сейчас: неожиданно просторное озерцо песка вдруг вспорол красноватый рубец.
С той грубой небрежностью, какая, наверно, была в натуре старого Уинни, он ткнул носком ботинка в песчаный бугор и выпростал наружу металлический стержень, ощутимо толстый, едва ли не в мизинец, который точно спекла красноватая ржавчина. Он не без труда наклонился и взял стержень на ладонь. Ржавчина действительно была свирепой, она и деформировала, и в какой-то мере охранила стержень. Черчиллю вдруг привиделся наконечник стрелы, быть может пущенной с того пологого холма, что неясно маячил справа в сиреневой полумгле раннего вечера. Ну конечно же стрела прошла низко над степью, быть может касаясь метелок травы, и на излете, утратив силу, не смогла уже зарыться в песок. Чья стрела: скифского или, быть может, сарматского воина? Из истории старый Уинни знал, что у сарматов были стрелы с железными наконечниками.
Черчилль не был суеверен, но этот кусочек красного железа, найденный в крымской степи, и встревожил его, и воодушевил. В его воображении воспряла баталия, что разыгралась на ковыльных просторах: очевидно, атакующее воинство перепоясало степь, прикрывшись непогодой и ночной тьмой, иначе к холму не подступишься… Нет, в самом деле, вестницей каких событий была для Черчилля эта стрела, преодолевшая хребты столетий и только что опустившаяся у его ног?
Черчилль, улыбаясь, рассматривал ржавое железо – он захотел увидеть в нем всесильный амулет, так необходимый ему перед испытаниями, которые готовила московская неделя, казалось уже вступившая в свои права…
43
Бардину позвонил Мирон и сказал, что завтра на рассвете улетает в Америку – дело приняло размах невиданный, начальство настаивает на его возвращении в Штаты. И еще сказал младший брат: Америка – не ближний свет и отправиться туда, не повидав отца, как-то несподручно. Егор взял машину и повез брата на опытную станцию к родителю.
– Ольгу увидим?
– Погоди, ты к кому едешь, к отцу?..
Мирон не думал, что брат пойдет на него так безбоязненно.
– Я спрашиваю: Ольга будет? – не оробел он.
– Будет – обещаю… – вымолвил Бардин и вдруг увидел, как наряден брат… Не для встречи же с Иоанном он так вырядился? Однако холостежь непобедима – все бы она себя украшала и расцвечивала!
Они выехали за город, и великое половодье золотого октябрьского леса охватило их. День выдался неожиданно теплым для октября и сухим. Хвоя была темно-зеленой, на грани той густой зелени, которая вот-вот, кажется, станет черной. И на фоне этой зелени, цвет которой и стоек, и благороден, необыкновенно хорошо было золото лиственного леса: желтые костры одних берез, жарко горящие, нетускнеющие и текучие ветви других, ветви прямые, едва не касающиеся земли, истинно плакучие; кусты клена, Темно-красные, почти бордовые в эту пору, красно-золотые, уже тронутые обильной чернью осины… Золотой отблеск лежал и на осеннем поле, на нем точно удерживалось солнце и тогда, когда небо заволакивали невысокие по осени облака.
Иоанн встретил их в поле, его седины казались меловыми в сравнении с посмуглевшим за лето лицом. Он пропах соломенной пылью и все норовил заслониться простертой ладонью от солнца. Ольга была в саду, что бледной полоской выступил слева, и они пошли туда через поле. Вот уже вторую неделю не было дождя, и тропа, протоптанная через глины, была каменно-твердой.
– Как там… Черчилль? – спросил Иоанн и стрельнул в Егора хитрым, в прищуре глазом – британский премьер прибыл в Москву накануне.
– Хочешь спросить, не передавал ли он тебе привет?
– Чтобы спросить тебя о привете, я должен быть уверен, что ты видел его, не так ли? – не остался в долгу Иоанн. – А у меня нет уверенности, что ты его видел…
Мирон рассмеялся:
– А я было собрался спросить тебя, батя, как живешь-поживаешь, да теперь вижу: здоров, коли огня не убавилось.
Иоанн улыбнулся печально:
– Здоров, да не очень – в минувший вторник так прихватило сердце вон за тем бугром, на полосе несжатой, лег в пшеницу, как в воду… ни крикнуть, ни знак подать – пролежал часа два, пока сам сил не набрался и не встал с четырех ног на две… Думал: вот и конец пришел… Одна отрада: на пшеничной полосе помер бы. Смерть, что ни говори, не дура: знает, где кого положить…
Он взвил здоровую руку, рубанул ею и в такт прижмурил глаз хитрючий, понял, что нагнал мраку.
– А Ольга от меня скрыла… – сознался Егор – разом прошла охота спорить с отцом.
– Я ей и не говорил, – молвил Иоанн пристыженно. – Да я никому не говорил!.. – Он прибавил шагу, точно желая быстрее закончить разговор, который был ему сейчас ни к чему. – Я бы и вам не сказал, да, видно, надо. Вам должно быть ведомо: старик знал, на что шел…
Бардин взглянул на отца с нескрываемой жалостью… Вдруг увидел, как он лежит там, за бугром, на холодной осенней земле, скорчившись, подтянув колени, и его бьет озноб…
– Брось все к чертовой бабушке и возвращайся домой!
– Нет! – Иоанн обернулся – его лицо было гневно. – Понимаешь, нет! – Он провел дрожащей рукой ото лба к подбородку, не без страха посмотрел на ладонь, она была мокрой. – Погоди, а почему… только Черчилль? – Он знал, что есть одно средство переключить разговор – вторгнуться в дела сына. – Я говорю: почему приехал именно Черчилль, при этом уже второй раз, а не Рузвельт? – У него была способность, природная, врезаться всей своей немалой силой в самое существо дела. – Но наивно думать, что Черчилль приехал сюда вопреки воле Рузвельта! Наоборот, Рузвельт послал его сюда как ходатая…
Хочешь не хочешь, а ввяжешься с ним в спор.
– Ходатая? Это по какому такому поводу ходатая?
– Японскую войну надо кончать, а ее без большой сухопутной армии не закончишь – японцы-то в Китае… – вымолвил Иоанн и скосил глаза на своего младшего: – А ты что молчишь? У тебя мнения нет? В Америке жил ты – не я…
– Да, для Америки Восток, пожалуй, становится важнее Запада, – подал голос Мирон, – сегодня он был необычно кроток. – Все смотрят туда…
– А вот тут я с тобой не согласен! – возразил Иоанн, ему потребовалось не много времени, чтобы обратить свое несогласие и против второго сына. – Они не переоценивают своих сил и на Западе, тут они без нас ничего не сделают…
– Да, но они наступают, – воспротивился Бардин, правда, без воодушевления воспротивился.
– Я не военный и могу ошибиться, но пусть меня поправит военный, – взглянул отец на Мирона. – Конечно, не от хорошей жизни немцы собрали свои силы воедино и ведут войну на своей земле, но тут беда обернулась для них преимуществом… Ну, что ты молчишь, Мирон?.. Что там твоя академия говорит? Прав я?
– Пожалуй…
– А коли так, наивно думать, что немцы не предпримут чего-то такого, что явится для них последним шансом… Черчилль понимает, что такая перспектива не исключена, Черчилль понимает…
– К чему это ты?..
– Мы-то думаем, что он приехал сюда из-за польских дел… Так мы думаем?.. Возможно, но для него не в этом главное…
– А в чем?.. – Бардин внимательно слушал отца – он мог не соглашаться с ним, но в системе его доводов далеко не все следовало отвергать.
– Последний удар…
– По Германии?..
– Не только, хотя тут я могу и ошибиться. – Ну, разумеется, он говорил о Востоке, о том, пока еще анонимном Востоке, который мог предполагать Японию в той отдаленной перспективе, в какой можно было говорить об этом в октябре сорок четвертого. – Помнишь наш разговор о Черчилле? Помнишь, что я тебе сказал?.. «Ты понимаешь, простая душа, что такое Черчилль?» – вот что я сказал тебе тогда и готов повторить: «Понимаешь?»
Бардин рассмеялся:
– Вечная тема: Черчилль!
– Нет, я спрашиваю: понимаешь?
– Если понимаешь ты, просвети, – он оттенил голосом «ты».
– Дай передохну, что-то сердце зашлось… – отец стоял бледный, удерживая ладонь здоровой руки у груди. – Если сам ноги не протянешь, сыны подсобят… – улыбнулся Иоанн. – Ну, отлегло, пошли… Я так понимаю: коли имеешь дело с Черчиллем, трижды проверь себя, прежде чем решиться опереться на его слово… Так я говорю? Нет, скажи, так?
– Ты Мирона спроси.
Но Мирон молчал, со скорбной простотою глядя на Егора. Куда только делись его постоянное несогласие, его строптивость? Где эти его лихие: «Я у тебя вроде занозы в пятке. Хочешь ступить, а она, заноза, хвать!» Или: «Что греха таить, вы, дипломаты, – временщики, ваше дело конъюнктурное…» Куда девалось все это? Казалось, что его мысли не здесь, а где-то далеко отсюда, так он был чужд тому, о чем сейчас шла речь…
Что-то примешалось ко всему его облику такое, чего вчера не было. Влюблен бардинский отпрыск, влюблен безотчетно и готов клясться любовью этой, как крестом, – бардинское, фамильное. И Егору вдруг стал ненавистен брат, захотелось вызвать его на эту клятву, вызвать так, чтобы стал он виден вместе со своей тайной посреди бела дня и чтобы принял он вызов на глазах у отца и перед лицом отца был посрамлен…
Зеленая полоска Ольгиного сада поднялась из-за холма и застила небосклон, а вместе с ним и лесок, золото-мглистый по осени, что возник на полпути к саду… Значит, если имеешь дело с Черчиллем, трижды проверь себя, прежде чем решишься опереться на его слово?
– Как ты понимаешь, не мы выбирали себе Черчилля в союзники – его дала нам история. – Бардин пошел тише, он хотел успеть до того, как они войдут в сад, да еще иметь некий резерв времени. – Мы получили его от истории со всеми его потрохами… Да что там говорить! Надо найти смелость понять, он, Черчилль, еще в сорок первом решил: для него союз с нами – дело временное. Для Рузвельта, как мне кажется, может быть, и постоянное, может быть, а для Черчилля – временное. Но даже в этом случае союз с Черчиллем для нас не лишен смысла, больше того, он нам полезен… Почему? Черчилль, рискну сказать, принадлежит к тем великобританцам, которые при апологии империи и имперских интересов антифашисты. В их антифашизм, наверно не очень похожий на наш, я верю. К тому же Черчилль – враг британских пораженцев, и это он доказал в достаточно трудную для Англии пору. Наконец, Черчилль понимает, что только победа над Германией охранит англичан, и тут мы его союзники… Итак, надо принять Черчилля, какой он есть, однако известный спор с Бекетовым о Черчилле сослужил Бардину добрую службу.
Последние метров сто надо было пройти по шоссе, на которое они сейчас вышли, и Егор вдруг увидел брата по ту сторону дороги, у кювета. Это уже было совсем непонятно: когда разговор достиг своей кульминации, брат вдруг явил безразличие, какого у него прежде не было. Ну, теперь все было ясно: в думах своих он шел другой тропой и не скрывал этого.
– Ты-то с этим согласен, Мирон? – спросил Егор, но брат со все той же печальной кротостью переспросил:
– Согласен ли я?.. – И сдвинул брови – он явно не слышал конца разговора и сейчас хотел, чтобы память повторила ему, но память безмолвствовала, фраза была далеко. – Согласен ли я?
– Да ты, Мирон, ничего не слышал! – бросил Егор, его укор был больше, чем нужно, злым. – Ты!.. – повторил он, и вдруг мысль, явившаяся внезапно, повлекла его в сторону… В самом деле, что с ним стряслось и что его так переродило? Не о встрече ли с нею он сейчас думает? Не предчувствие ли встречи с нею сделало его таким чудным?
Ольга встретила их у дороги.
– Как же хорошо, что вы еще застали солнышко, – засмеялась она и, подняв обе руки к солнцу, невысокому, уже предвечернему, точно удержала его над лесом. – Я как раз успею вам все показать: и садовую малину, и красную смородину, что привезли из Казани, яблони-трехлетки – у меня они очень хороши… – она сказала, робея и радуясь, «у меня». – Молодой сад что неоперившийся птенец, если не уродлив, то жалок, однако не для матери… Никто не видит в нем красавца, а мать видит… не так ли?
– Ты… мать? – засмеялся Егор Иванович.
– А то кто? – сощурилась она, обратив лицо к солнцу. В ее глазах, казалось, солнце дробится, обращаясь в пыль, все ее лицо в этой золотистой пыли. – Пошли, пошли!.. – Она столкнулась взглядом с Мироном и отвела глаза, она не смотрела на Мирона, но и так можно было понять, звала сейчас только его. – Пошли, начнем с этих трехлеток…
– Прости, Ольга, но я не могу… – улыбнулся Мирон. – Мне надо в город, я завтра улетаю…
Иоанн примял пыльным ботинком жгут осоки – они стояли в низине.
– Зачем же ты тогда явился сюда, коли смотреть не хочешь?.. – спросил Иоанн неприязненно.
– Вот взял и явился… – произнес Мирон, и лицо его стало светлее глины, подбеленной солью, на которой они сейчас стояли.
– Ну что ж… бывай здоров, а мы пойдем смотреть сад… – Иоанн сдвинул пыльный ботинок с куста осоки, трава выпрямилась, точно на нее и не ступали, она была непобедима, эта трава. – Как, Егор, будем смотреть Ольгин сад?..
– Пожалуй… – согласился Бардин и посмотрел на брата, ему было жаль его. – Мирон, будем смотреть Ольгин сад?
– Будем, – согласился младший Бардин – непросто было ему уехать.
Они возвратились в Ясенцы в десятом часу, смертельно уставшие, и повалились бы спать, если бы не голод. Иоанна сон сшиб с ног тут же – едва прикоснувшись к тахте, он обмяк, глаза заволокло сонной медовостью, он как-то вдруг зарделся румянцем и захрапел с таким воодушевлением, что одно это способно было прогнать сон у остальных. Егору, как обычно, голод сообщил энергию, какой до этого не было: он ушел на кухню и, на радость Ольге, которую она не сумела скрыть, затопил печку и начистил гору картошки – не был бы голоден, сделал бы все это не так быстро. Мирон сказал «однако…» и утонул с головой в мягком кресле. Это «однако» было, кажется, вторым словом, которое он произнес за день, где-то на Ольгиной яблоневой посадке он еще сказал: «Да ну?»
Ужин действительно поспел в мгновение ока. Жареная колбаса да сковорода картошки с луком – что ни говори, пища богов… Эта немудреная картошка с колбасой вызвала у Егора такую радость, какую не вызывал ни один званый обед под золотыми бордюрами овального кабинета Белого дома, например… Радость была такой полной, что водку можно было уже не подавать, но она была подана. Полный графин, не богатырь, но и не мальчик с пальчик, застланная синим резным стеклом, влага огневая грозно поблескивала.
Выпили по одной, потом по второй, за синим стеклом побелело заметно. Мирон точно пробудился. «Есть на Волге утес…» – подал голос, стыдясь, все еще был хмурен, но отважился. Егор искоса посмотрел на брата, охмелел младший Бардин, словно был человеком пьющим – по слухам, водка наслаивается на выпитое, берет в расчет, что было поглощено прежде, – пьющие сдают первыми.
– Я, пожалуй, поеду… – вдруг решил Мирон.
– Да ты что, первый час… мы постелим тебе в Иркиной светелке.
– Теперь уж я поеду точно…
Егор вызвался его проводить. Сойдя с крыльца, глянул во тьму, где должен был находиться брат, и увидел: Мирона колеблет, – видно, и в самом деле у него наслоилось, не иначе, в этой своей Америке он последнее время пил.
– Дальше я сам…
– Ты что?
Мирон оперся о ствол дерева, затих.
– Ты что же думаешь, я останусь в доме, в котором стоит твое супружеское с Ольгой ложе?..
– Ты пьян, Мирон…
– Я? Нет! Никогда не был пьяным и сейчас меньше, чем когда-либо… Ты когда-нибудь думал, какую жизнь я прожил?
– Какую?..
Он приник к дереву – его трясло… То ли озноб малярийный, то ли плач, который он зажал в утробе своей, не дав вырваться наружу. Единственно, чего он не мог унять, это озноб, который гнул его и ломал, да с такой силой, что токи эти сообщились дереву – дерево тряслось.
– Ты земной человек, никогда не поймешь этого. Кто ты и кто я? Я видел войну в воздухе и там, в Испании, и здесь… Ты только представь: при свете дня, при свете, какого нет на земле, ты видишь немца так, как можешь увидеть себя в зеркале – виден пробор в его волосах, шрам… И вот представь: твой пулемет съедает его без остатка, именно съедает… Нет, нет… он его разбрызгивает, обращает в дым… А потом приходит твоя очередь, и силой, которую может родить только испуг и которой отродясь не было, тебя выстреливает из машины со скоростью пушечного ядра, и воздух, сам воздух, сделавшись каменным, выламывает у тебя руки и ноги, точно разбрасывая их, кажется, что к земле летит только твое бедное сердце… Ты мнишь, что знаешь жизнь, что видел ее страх и ужас, видел, как она корчится и истекает кровью… а по мне, ты ничего не видел и, прости меня, не испытал… Ты только вникни: кто ты и кто я?..
Мирон затих, и дерево успокоилось, его сухие листья смолкли. Стоял сгорбившись, и без того неширокие плечи точно сузились, маленькие руки были поднесены к лицу, он скрывал ими глаза.
– Мирон…
Он словно оттолкнул от себя дерево, встал перед Бардиным.
– За что тебе такое счастье?
– Мирон! – взревел Бардин, устремляясь к брату.
– Нет, ты меня не тронь… Не тронь, говорю!
Он пошел к калитке. Шел твердо, контролируя каждый шаг – разом схлынул хмель. Бардин еще долго видел его маленькую фигурку, сейчас странно подобранную. «К земле летит только твое бедное сердце…» – вспомнились слова Мирона.