355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Леонов » Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ) » Текст книги (страница 57)
Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2021, 19:00

Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"


Автор книги: Николай Леонов


Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 57 (всего у книги 248 страниц)

XXIV

Я не люблю вторично, особенно после многолетнего перерыва, посещать памятные мне места и встречаться со старыми знакомыми. Это объясняется не страстью к новым впечатлениям, а естественной боязнью нанести ущерб воспоминаниям, которые становятся все дороже и дороже.

Годы учат ценить воспоминания, а они, как я неоднократно убеждался, чертовски хрупкая вещь, не любят толчков, ударов и редко выдерживают столкновение с действительностью.

С воспоминаниями следует обращаться бережно, холить их и лелеять, а главное – не испытывать на прочность…

К сожалению, это не всегда удается. Поэтому нестареющие красавицы юности превращаются в морщинистых старух с неразгибающейся поясницей и визгливым голосом, бесшабашные одноклассники, гроза садов и огородов, – в мнительных пенсионеров, а дикие прерии, по которым ты некогда мчался на необъезженном мустанге, – в пустырь, где одинокая коза с веревкой на тощей шее уныло щиплет траву…

Из четырех правил арифметики время благосклоннее всего относится к вычитанию, отнимая у воспоминаний их законченность, весомость, романтический флер и яркость красок. Если в конечном итоге воспоминание не превращается в нуль, то, во всяком случае, многое теряет. В общем, как утверждал один подследственный кладовщик, утруске, усушке и провесу подвергаются не только материальные ценности…

Я не могу сказать, что Соловки 1935 года оказались полной противоположностью тем, которые я застал в двадцатых. Нет, конечно. Но многое в них исчезло, поблекло, стало совершенно иным. Короче говоря, они уже не были Соловками моей памяти.

Функции нашей бригады, которая, включая меня, состояла из пяти человек, носили, я бы сказал, полуофициальный характер. Нам предстояла «доработка» нескольких уже завершенных дел. По сведениям администрации лагеря, на нас возлагалась проверка этих сведений: ряд осужденных за уголовные преступления действовал по сугубо политическим мотивам, преследуя явно контрреволюционные цели и выполняя задания антисоветских организаций. В частности, такие сомнения возникли в отношении участников банды Никиты Прохоренко, которая в течение нескольких лет терроризировала население различных городов Украины, а затем перебазировалась в центральную черноземную полосу. Социальный состав банды был весьма разнороден, но в ядро ее входили преимущественно кулацкие элементы. Они же составляли основу многочисленных, связанных с бандой групп. В многотомном деле – судебное разбирательство продолжалось около трех месяцев – имелись страницы, написанные и моей рукой. Два года назад одна из групп прохоренковцев – «желтые селяне» – осела под Москвой, в Краскове. Бандиты пробыли здесь недолго, меньше месяца, но успели за это время вырезать семью работника МГК ВКП(б) и пытались, правда неудачно, ограбить сберегательную кассу.

Банда Прохоренко, по крайней мере ее основная часть, просуществовала до начала 1934 года. Зимой ее блокировали в лесу под Воронежем. Девять человек, в том числе и сам Прохоренко, были убиты в перестрелке, а остальные задержаны. Бандитов судили. Наиболее активных участников приговорили к высшей мере наказания, а остальных к различным срокам заключения в исправительно-трудовых лагерях.

И вот в конце прошлого года в руки оперативных работников СЛОНа попало письмо, адресованное третьестепенному участнику банды Прохоренко, некоему Базавлуку, который содержался на усиленном режиме в Анзерском лаготделении. Письмо свидетельствовало о том, что не все участники банды Прохоренко выявлены и арестованы. Кроме того, некоторые фразы давали возможность предположить, что банда являлась не уголовным формированием, из чего исходили судебные органы, а имели связи с украинскими и русскими белоэмигрантскими организациями в Польше. За Базавлуком установили тщательное наблюдение. В результате в руки чекистов попало еще два письма, которые не только полностью подтвердили политический характер преступлений, но и дали некоторые ориентиры для более глубокого расследования деятельности банды, ее заграничных связей, каналов получения оружия, денег, инструкций. Кроме того, в кулацком поселении на Муксалме был обнаружен хорошо законспирированный «почтовый ящик». Кажется, им пользовались не только прохоренковцы…

Поэтому материалы проверки по прохоренковцам в первую очередь привлекли внимание руководителя нашей бригады. Это дело было наиболее перспективным. И трое членов бригады вместе с группой сотрудников лагеря почти безвылазно сидели в Анзерском отделении. На долю прибывшего за неделю до меня следователя по особо важным делам прокуратуры выпал Кегостров. Мне же досталась проверка разработки по контрабандисту, содержащемуся на комендантском ОЛП (отдельном лагерном пункте). У оперативников имелись сведения, что контрабандист не только промышлял трикотажем и парфюмерией, но и провозил через границу антисоветскую литературу, а возможно, и инструкции для контрреволюционных групп на территории СССР. Подтверждение этих сведений не усугубляло его положения (ставить вопрос о пересмотре дела по вновь открывшимся обстоятельствам было нецелесообразно), но зато позволяло органам НКВД обезвредить приграничные антисоветские центры, перекрыть каналы связи или использовать их в своих целях.

Мой подопечный, жуликоватый и смышленый малый, один из тех одесситов, которых драматурги очень любят изображать в своих пьесах как неиссякаемый кладезь приблатненного юмора, поняв, что откровенность лично ему ничем не угрожает, потихоньку «разматывался». Поэтому работа с ним проходила сравнительно безболезненно и отнимала у меня не так уж много времени. Начальство меня не беспокоило: из всей бригады на Большом Соловецком острове находился лишь я один. Таким образом, у меня были все возможности довести до конца «горелое дело», тем более что в силу случайных обстоятельств я познакомился с Зайковым не в служебной обстановке, что обычно затрудняет контакты, а в домашней.

Накануне моего приезда, точнее, прилета, на Соловки мне заказали номер в гостинице. Эта гостиница при управлении лагеря была маленькой, достаточно комфорта-больной. Однако, всю жизнь недолюбливая гостиницы, я довольно охотно уступил настояниям Арского, работавшего тогда заместителем главного инженера, и остановился у него. Арский, занимавший в административном поселке большую трехкомнатную квартиру, был очень доволен. Летом прошлого года семья его перебралась в Архангельск, где старший сын поступил в институт, и Арский, привыкший к шумному, гомонящему дому, тяжело переживал тишину одиночества. Круглосуточно включенный репродуктор не мог, конечно, заменить семью.

– Вот так и живем, если это можно назвать жизнью, – мрачно басил Арский, шаркая подошвами комнатных туфель и показывая мне развешанные по стенам фотографии в лакированных рамках. – Полюбуйся, Юрка – старший. Ничего парень? Усы уже пробиваются… Да куда ты смотришь? Вот, перед тобой. Карточка, верно, паршивая. В комнате снимал. Недоучел освещение. Выдержка маленькая, затемнил. В жизни он лучше: кровь с молоком, косая сажень в плечах. От меня, к счастью, только рост взял. Остальное – от жены. Аня пишет: все девицы на корню сохнут. И в голове кое-что есть… А это – Пашка, последний, маменькин сынок, понятно. Аня в нем души не чает. А это – средняя. Люба-Любаша… Трое, и все трое разные. Любка – та книжница. Кроме книги, ничего не надо. Поверишь, даже «Бетонные конструкции» читать пыталась. Пашка – егоза, юла. Хоть к стулу привинчивай. А Юра – тот все вобрал: и швец, и жнец, и на дуде игрец. Правду сказать, разбрасывается. Ко всему тянется: к музыке, литературе, спорту, живописи. Иконы даже собирал. Не из религиозных, конечно, соображений, а с точки зрения старинной живописи. Икон-то у нас здесь много осталось. Вот и коллекционировал…

Раз в своей жизни я уже имел дело с иконами. Это было в 1921 году во время голода в Поволжье, когда меня включили в комиссию по изъятию драгоценностей из церквей и монастырей. Комиссия в основном отбирала золотые и серебряные вещи, деньги от продажи которых поступали на особый счет Центральной комиссии помощи голодающим для закупки семян и продовольствия. Но иногда изымались и «произведения живописи, представляющие бесспорную ценность». Поэтому через мои руки прошла Не одна сотня икон (в первую очередь оценивались серебряные оклады). И хотя я не стал специалистом, но довольно сносно разбирался в «спасах нерукотворных», «еммануилах», «вседержителях», богородицах, святых с житиями и без оных, «праздниках» и т. д. Получил я кое-какое представление и об иконописных школах, во всяком случае, мог отличить новгородскую икону от московской, а старую от современной.

И чтобы доставить приятное Арскому, я попросил его показать коллекцию сына.

Иконы, собранные Юрой, были преимущественно северного письма, что легко было определить по зеленому фону, но попадались и другие. Две, судя по ковчегу – небольшому углублению в доске, относились к шестнадцатому или семнадцатому веку.

– Ну как? – спросил Арский, складывая иконы обратно в ящик.

– По-моему, хорошая коллекция, – сказал я и, решив, что кашу маслом не испортишь, щедро добавил: – Очень хорошая.

Арский просиял: похвала коллекции была похвалой и сыну.

Когда мы, поужинав, сели за шахматы (в отличие от Москвы на Соловках не было принято работать по ночам), я поинтересовался у Арского, самостоятельно ли сын собирал коллекцию.

– Как тебе сказать? Без консультанта, конечно, не обошлось. Есть тут такой. В этом году его досрочно освободили. Сейчас на поселении, а до этого свободный пропуск из зоны имел. У нас, как тебе известно, отношения между заключенными и вольнонаемными не поощряются, но я Юрке не препятствовал.

– Консультант-то из художников? – спросил я.

Арский улыбнулся:

– Из парикмахеров.

– Нет, серьезно.

– А я серьезно и говорю: из парикмахеров. Король соловецких парикмахеров. Как там у Лескова? Тупейный художник.

Мне так часто не везло, что фортуна должна была хотя бы для разнообразия чем-то меня одарить.

– Уж не Зайков ли?

– Он самый. А ты откуда о нем знаешь?

– Слышал.

– Да, он старый соловчанин.

– Кажется, из «Общества самоисправляющихся»?

– Верно, – подтвердил Арский. – Память у тебя – позавидуешь. Вот этот тупейный художник и был у Юрки консультантом. Должен сказать: неплохо в иконописи разбирается, не хуже, чем в парикмахерском деле и шахматах.

– Так он еще и шахматист?

– Первоклассный. Я у него ни одной партии не выиграл, да и тебя обставит… Можешь, кстати, проверить. Он ко мне иногда заходит по старой памяти. Вот и завтра будет. Сыграй с ним, если, конечно, подобных знакомств не остерегаешься.

Я «подобных знакомств» не остерегался. Поэтому на следующий вечер, когда Зайков должен был зайти к Арскому, я отложил посещение концертной бригады, которой очень гордился начальник культурно-воспитательного отдела, и остался дома.

Какое же впечатление производил Зайков?

Тюрьма, исправительно-трудовая колония и лагерь обычно накладывают на внешность и манеры определенный отпечаток, который стирается только временем. Но Зайков не был похож на недавнего заключенного, точно так же как не был похож на парикмахера, дворянина или начальника штаба атамана Дутова. Он и его биография существовали как бы сами по себе, без связи друг с другом, не сближаясь и не перекрещиваясь. Сухощавый, стройный, с тонким лицом и картинной сединой в густых вьющихся волосах, он выглядел значительно моложе своих лет. Легкая походка, которую старые романисты называли «воздушной», быстрые, изящные жесты, поразительное внимание к своей внешности (казалось, он постоянно разглядывает себя в зеркале). Ему нельзя было дать не только его пятидесяти пяти, но даже сорока. Не почувствовал я и естественного, казалось бы, для его положения надлома. Нет, Зайков не производил впечатления озлобленного, раздавленного человека. Скорей ему присуща была жизнерадостность, которая, видимо, складывалась из умения довольствоваться малым.

Держался Зайков просто, с естественной доброжелательностью довольного судьбой человека, которому не обременительно доставить приятное ближнему. В его поведении не ощущалось ни подобострастия, ни развязности, ни приниженности. Непоказной интерес к собеседнику, слегка подчеркнутая вежливость, благодушный тон, мягкий юмор, к месту сказанная острота.

Арский проиграл Зайкову одну партию в шахматы, я – три. Король соловецких парикмахеров оказался прекрасным шахматистом – вдумчивым, осторожным и в то же время напористым. Возможно, конечно, что я несколько переоценил его способности, потому что сам в тот вечер играл ниже своих возможностей. Ведь меня интересовали не столько шахматы, сколько партнер. Мне хотелось составить какое-то представление о нем: как-никак, а от его показаний во многом зависел исход «горелого дела».

Но я проиграл не только в шахматы… Зайков оказался для меня загадкой. Очень странным человеком был Иван Николаевич. Странным и непонятным. Обычно особенности людей при всем их многообразии и сложности укладываются в какую-то определенную схему. Мало-мальски зная человека, легко предугадать, как он будет вести себя в той или иной ситуации, на какие способен поступки, чего от него следует ожидать. Ошибки тут, разумеется, не исключены, но доля вероятности все-таки велика. А Зайков в схему не укладывался и предугадать его поведение было невозможно, во всяком случае, я бы за это не взялся. И мысли его и действия отличались какой-то парадоксальностью, в которой я не чувствовал логики. От него можно было ожидать всего: честности, подлости, бескорыстия, стяжательства, благородства, низости, смелости и трусости. Причем все это было в одинаковой степени возможно и вероятно.

Даже теперь, после его смерти – он умер в 1946 году, – мне трудно охарактеризовать его, хотя я знаю о нем все или почти все. Но что такое «все»? Я беседовал с ним, изучил его биографию, знаю с кем он общался, на ком женился, круг его интересов, привычки… Но ведь это только оболочка, скрывавшая какой-то душевный костяк, стержень. А до него я так и не добрался. Но порой мне кажется, что никакого стержня у Зайкова не было, и сам он тоже не мог предугадать своих мыслей и поступков, которые были для него такой же неожиданностью, как и для окружающих.

Что же касается вечера, о котором я пишу, то из знакомства с королем соловецких парикмахеров я вынес только одно: прежде чем допрашивать Зайкова в качестве свидетеля, желательно получить дополнительные данные, потому что иначе ни за что ручаться нельзя. Зайков не был тем непоколебимым свидетелем, о котором мечтает каждый следователь, ведущий запутанное дело. Он мог оказать неоценимую помощь, но мог и сознательно завести дело в тупик. Степень вероятности того и другого была почти одинакова, а мне не хотелось рисковать у самого финиша. Очень не хотелось!

Еще в первый день своего приезда я попросил начальника одного из отделов лагеря подготовить мне списки всех освобожденных из заключения в период с июля по октябрь прошлого года, а также перечень поселенцев, выезжавших на континент. Одновременно один из оперативников отдела занялся по моей просьбе списком тех, кто в разные годы входил в «Общество самоисправляющихся» или имел какое-либо отношение к лагерной художественной самодеятельности.

Я ни минуты не сомневался, что в этих списках обязательно окажется тот рыжеволосый незнакомец, приметы которого описали Грибанова и работник скупки.

Это был беспроигрышный путь, исключавший случайности. Отыскав рыжеволосого и допросив его, я бы уже не зависел от Зайкова, который автоматически превращался из главного свидетеля во второстепенного. Все преимущества этого пути не могли искупить один, но весьма существенный его недостаток…

В полученных мною списках были сотни и сотни фамилий. И даже если бы мне в помощь выделили двух или трех сотрудников отдела, проверка заняла бы не меньше двадцати, а то и тридцати дней – срок неимоверно большой. Это вынуждало меня идти на очевидный риск. Что поделаешь, выбора у меня не было. Сидеть на Соловках месяц я не мог.

И я предложил Зайкову после трех проигранных мною партий четвертую, самую ответственную и самую рискованную, которую я собирался во что бы то ни стало выиграть. Разыгрывал я ее вопреки всем правилам теории и практики. Именно в этом и заключалось мое преимущество.


XXV

В забранное редкой железной решеткой окно смотрела коренастая Архангельская башня Соловецкого кремля. Чуть дальше – такая же массивная Поваренная, наполовину прикрывающая собой Квасоваренную, где теперь размещалась каптерка, а в двадцатые годы – образцовая «вошебойня», державшая устойчивое первенство среди всех сан-объектов лагеря. Ею тогда заведовал бывший офицер врангелевской контрразведки, поборник чистоты, тонкий ценитель плакатов санпросвета и постоянный поклонник Сони Мармелад… Между башнями – глухая стена из серых валунов. Над ней – крыши внутренних построек и конусы Спас-Преображенского и Успенского соборов. Еще выше, у верхнего края окна, белесое, в тон снега, небо. По льду Святого озера тянулись волокуши с бревнами – топливо для паровозов узкоколейки.

В моем временном кабинете было тепло и тихо. Толстые бревенчатые стены и двойные двери с тамбуром не пропускали ни звука.

Зайков выжидательно посмотрел на меня. В его глазах не было настороженности – одно веселое любопытство. Точно с таким же любопытством он глядел на меня во время игры, сделав какой-нибудь заковыристый ход. Но теперь между нами шахматной доски не было.

Захлопал крышкой подогревшийся на электроплитке чайник. Я выдернул штепсель, крышка поднялась в последний раз и нехотя опустилась. Через отверстие в крышке пробивалась тонкая струйка пара, по запотевшему никелю покатились капельки.

– Хотите чаю, Иван Николаевич?

– Не откажусь…

Я заварил чай, разлил по стаканам, достал из тумбочки сахарницу и привезенную из Москвы пачку печенья «Карина».

– Кажется, названо в честь девочки, родившейся в Карском море? – Зайков рассматривал обертку.

– Да, в честь самой юной из челюскинцев – Карины.

– Печенье хорошее, – похвалил он. – К нам сюда такое не завозят. – И, посмотрев на меня, сказал: – Трудно поверить, что я только утром имел честь брить вас. Быстро зарастаете.

– Что поделаешь.

– Вам бы следовало бриться дважды в день, как это делают англичане. Жаль, что сие у нас не принято. У русаков вообще нет уважения к бритве. Исключение разве только Петр Первый: прежде чем повернуть лик матушки-России к западу, он благоразумно обрезал ей бороду, дабы не испугать европейцев звероподобным образом восточной соседки. Флот и бритва – его заслуга. Думается, что для него символом прогресса был хорошо выбритый русак

с голландской трубкой в зубах на палубе судна, построенного сынами туманного Альбиона.

– Вам еще налить чаю?

– Пожалуйста, если вас не затруднит. Вы, конечно, москвич? Я имею в виду – уроженец Москвы?

– Да.

– Это легко определить по способу приготовления чая. Вообще заварка чая – искусство сугубо русское, так же как иконопись. Англичанам оно не дается, им мешает рационализм, а чтобы хорошо приготовить чай, надо быть поэтом. Я иногда жалею, что мне не привелось пить чай у Пушкина.

– Но у англичан были Байрон и Мильтон…

– Запамятовал! – Зайков развел руками. – Видно, эти двое тоже умели заваривать чай!

Зайков говорил легко, весело, со свойственной ему непринужденностью, а в глазах его было все то же любопытство: он хотел знать, зачем его сюда пригласили. Естественное желание. Вполне естественное…

– Иван Николаевич, почему вы избрали профессию парикмахера?

– Я бы сказал: куафера. Парикмахер – почти синоним цирюльника.

– Ведь вам предлагали работу, связанную с геодезией.

– Некогда на красных знаменах было написано, что каждый труд почетен.

– Но там же было написано: от каждого по способностям. Вы образованный человек, знаете языки, разбираетесь в экономике, математике, картографии…

– Ошибаетесь, Александр Семенович, ошибаетесь. Зайков, о котором вы говорите, давно умер, да будет ему земля пухом! – он шутливо перекрестился. – Умер тот Зайков, почил в бозе. А я всего-навсего однофамилец. Зайков, как известно, распространенная фамилия, Зайковых в стране сотни тысяч, а Ивановых – миллионы, и Иванов Николаевичей миллионы. Мой однофамилец изучал различные науки, был сведущ в языках, проливал свою голубую кровь за белую идею, почитал батюшку-царя и трехцветное знамя. Разве у меня есть с ним что-либо общее, кроме фамилии? Я только куафер, Александр Семенович, труженик брадобрейного цеха, мастер усов и прически…

– Это сейчас.

– Не верьте анкетам, Александр Семенович. Я всегда был куафером. – Он отломил кусочек печенья, положил его в рот, огляделся, словно только сейчас обратил внимание на комнату, в которой мы сидим, на зарешеченное окно и глядящую в него монастырскую башню. – Некогда я открыл для себя великую истину. Это открытие я сделал в отрочестве. Правда, не самостоятельно. Мне помогла Диана…

– Я не настолько хорошо знаю вашу биографию.

– Простите, вы совершенно правы, тем более что в анкетах я ничего не писал о Диане. Диана – это сука, гончая отца. Мой отец, человек старой закалки, любил мифологию, поэтому у нас были Дианы, Афродиты, Гераклы, Посейдоны… И это, заметьте, в Рязанской губернии. А история, в которой роль героини принадлежала Диане, назидательна, будто специально для школьной хрестоматии. Но мне не хочется отнимать у вас время.

– Я с удовольствием послушаю.

– Из вежливости?

– Не только… Из профессионального любопытства тоже.

– А вы откровенны, – сказал Зайков. – Ну что же… В конце концов, это очень маленькая история. Кроме того, может быть, она вам действительно пригодится, кто знает… Мой отец, вернее отец усопшего однофамильца, как вам, конечно, известно, был помещиком. – Он усмехнулся. – И помимо того, как вам, возможно, и неизвестно, страстным охотником. Впрочем, землевладельцы тогда почти все были охотниками, недаром говорили, что без борзого кобеля – не помещик. Псарня была гордостью и утехой отца. Он уделял ей много внимания, намного больше, чем моему однофамильцу, единственному сыну и наследнику. Странного в этом ничего не было: в отличие от детей собаки привязчивы, послушны и преданны. Лучшие щенки жили не на псарне, а в нашем доме, в комнатах. Диана считалась лучшей. Она была сообразительным кутенком с незаурядными цирковыми способностями. Я довольно быстро выучил ее разным кунштюкам. А когда она подросла, отец взял ее на охоту. И тут, увы, оказалось, что Диана не унаследовала от своих чистопородных родителей ни порыска, коим те славились, ни их страсти к этому благородному занятию. Отец лично занялся ее натаской, но безуспешно. Он промучился с ней месяц и, убедившись в бесплодности всех своих попыток, приказал ее повесить. На осине. Это было, разумеется, не гуманно, но соответствовало обычаям. Осина считалась проклятым богом деревом. Существовало поверье, что на ней удавился Иуда, и с тех пор лист на осине дрожит, а под корой цвета пресловутых сребреников застыла иудина кровь. Склонные же к суевериям охотники считали, что не повесить на осине негодную борзую или гончую – значит искушать судьбу и навсегда лишиться удачи в охоте. В отсталой аграрно-феодальной стране, каковой тогда являлась Россия, предрассудками были заражены и эксплуататоры и эксплуатируемые, а антирелигиозная пропаганда преследовалась законом. И Диану повесили на осине. Вбили в осину крюк и повесили… Однако эта печальная дореволюционная история имеет счастливый конец. Некий благородный егерь, человек из народа, кстати говоря мой тезка, перерезал веревку и таким образом спас несчастную собаку от смерти. Он взял ее к себе. Отец, конечно, узнал об этом, но предпочел закрыть на случившееся глаза…

Зайков замолчал, и я спросил:

– Это все?

– Почти.

– А где же нравоучение?

– Нравоучение? Как и во всех хрестоматийных историях, соль здесь в послесловии.

– Вы меня заинтриговали.

– Итак, Диану спасли, – сказал Зайков. – Так мне, по крайней мере, казалось. А через год, уже будучи кадетом, я, или, точнее, мой однофамилец, навестил егеря и Диану, но… Но, представьте себе, Александр Семенович, что Дианы как таковой уже не было. Диана приказала долго жить. Собака егеря, хотя и была похожа на Диану, отзывалась лишь на кличку «Машка». А Машка не знала ни хозяина Дианы, ни меня, ни кунштюков, ни осины, на которой повесили Диану… Вначале меня это удивило: ведь в кадетском корпусе не преподавали философии. Но после некоторых размышлений я кое-что понял. Я понял, что и животные и люди умирают не единожды, а многократно. И умирают и рождаются…

– В этом заключается ваше открытие?

– Да, его упрощенная схема, – Зайков улыбнулся. – Я понял, что после того, как удавившегося на осине Иуду вынули из петли, он мог воскреснуть Авелем, генералом Скобелевым или Борисом Савинковым.

– Вы не лишены воображения, Иван Николаевич…

– Свойство профессии. Куафер без воображения – ремесленник. И филировка волос, и силуэтная стрижка, и тушевка, и окантовка – все это требует фантазии.

– Возможно. Я плохо в этом разбираюсь. Итак, осина, выполняющая функции мертвой и живой воды?

– Я бы сказал иначе: дающая новую жизнь, ничем не связанную, кроме анкеты, с предыдущей. Цепочка смертей и рождений, чудесных превращений мертвых иуд в живых скобелевых, повешенных диан в машек…

– А полковников генерального штаба в куаферов?

– Я прожил несколько жизней, – сказал Зайков. – Полковник генерального штаба не сразу превратился в куафера. Первая моя осина была в октябре семнадцатого, вторая – в двадцатом, в Гурьеве, где мне привелось беседовать с одним очаровательным матросом из губчека. Потом третья, когда я стал интендантом, потом четвертая… Все в полном соответствии с законами диалектики развивалось по спирали, от низшего к высшему, от простого к сложному… Теперь я на вершине спирали, хотя у спирали, и не должно быть вершины. Теперь я куафер. Я родился куафером, Александр Семенович.

– Уничижение паче гордости?

– Что вы, призвание! Чувствую, что вы должным образом не оценили моего открытия. И, смею вас уверить, напрасно. Скептицизм здесь неуместен. Куаферство действительно сейчас мое призвание. Скажу больше: кажется, оно было моим предназначением и раньше, в прошлых жизнях, только я не сразу понял это. Для многих подобная непонятливость закончилась трагически.

– Почему же? Согласно вашей теории, они могли воскреснуть и возродиться в любом образе. Вполне возможно, что они где-то здесь среди контрабандистов, каэровцев или налетчиков.

– Вы правы, хотя я и подразумевал духовное воскресение, – согласился Зайков. – На такое предположение мне не хватило фантазии. Куафер – только куафер. Не больше.

– Кстати, когда произошло это чудесное превращенье?

– Что вы имеете в виду?

– Воскресение вашего однофамильца куафером.

– Давно, очень давно…

– А все же?

– Вскоре после ареста, Александр Семенович.

– К тому времени, если не ошибаюсь, он уже был вторично женат? Ведь первая жена погибла в Омске в двадцать втором.

– И жена и сын…

– Простите. И жена и сын… Значит, он был вторично женат?

– Да.

– И жену звали Юлией Сергеевной?

Протянувший было руку за печеньем Зайков замер. Быстро взглянул на меня. Сделал глоток из стакана, скривил губы:

– А чай-то остыл, Александр Семенович…

– Я подогрею.

– Не утруждайтесь. С вашего разрешения я это сделаю сам.

Он включил электроплитку. Темные витки спирали порозовели, затем стали красными.

– Быстро накаляется… Хорошая плитка. Вы ее тоже из белокаменной привезли?

– Нет, не из белокаменной.

Зайков бесшумно поставил чайник, посмотрел в окно, где заходящее солнце окрасило охрой остроконечный колпак Архангельской башни, а густая тень монастырской стены легла на лед Святого озера.

И я подумал, что он, наверно, очень любит Юлию Сергеевну, эту хрупкую женщину со злыми глазами, которая совсем неплохо приспособилась к жизни. Мне она не показалась ни красивой, ни умной. Мещанка, мелкая хищница.

Юлия Сергеевна, Шамрай, Зайков и неизвестный – треугольник, обогатившийся четвертым углом…

Зайков молчал. Вокруг глаз темнели тени. Дряблая кожа под подбородком, жилистая худая шея, обвислые брыли щек…

Почему мне раньше казалось, что он выглядит моложе своих лет? Куда там моложе – старше! Изжеванный, измусоленный жизнью человек. Старик, полюбивший молодую женщину. Древняя, как мир, история, которой куплетисты посвящают веселые песенки, хотя смешного здесь не так уж и много. Увы, Иван Николаевич, осина вам не помогла: Диана в Машку не превратилась. Еще никому не удавалось прожить вместо одной жизни десять. Годы, судьбу и историю не обманешь. Да и самого себя тоже трудно обмануть, хотя вы довольно искусно пытаетесь это сделать.

Зайков снял закипевший чайник, разлил чай, поставил передо мной стакан.

– Мне бы не хотелось говорить о Юлии Сергеевне…

– Знаю, Иван Николаевич.

– Если бы вы больше не упоминали ее имени, я был бы вам очень благодарен. Более неприятную для меня тему трудно избрать…

– Это я тоже знаю.

– И тем не менее хотите продолжить разговор?

– У меня нет иного выхода, Иван Николаевич.

– Вот как!

– К сожалению. Для этого разговора, собственно, я и приехал на Соловки.

– Даже так?

– И это, кстати говоря, для вас не тайна.

– Я вас не понимаю, Александр Семенович.

– Понимаете, Иван Николаевич, прекрасно понимаете.

– Вы уверены?

– Разумеется.

– Откуда такая уверенность, позвольте полюбопытствовать?

– Вы получили письмо от Пружникова? – Он молчал, словно не слышал моего вопроса. А может быть, он действительно не слышал. – Получили или нет?

– Получил…

– Вот видите.

– Выходит, он писал под вашу диктовку? – обронил Зайков.

– Нет, письмо им написано самостоятельно, – сказал я, – по собственному желанию, точно так же, как и письмо Юлии Сергеевны.

– Но вы, конечно, знакомы с содержанием письма Пружникова? – Зайков ждал ответа.

– Тоже нет. Я не люблю читать чужих писем. Кроме того, Пружников не говорил, что собирается писать вам.

– Вы сами себе противоречите.

– Нисколько. Разве воображение – привилегия только куаферов? Зная ситуацию и Пружникова, нетрудно предугадать дальнейшее развитие событий, а следовательно, и содержание письма. Значит, я не ошибся?

– Не ошиблись.

– И как же вы отнеслись к моему возможному приезду?

– Откровенно?

– По возможности, если вас, конечно, это не затруднит.

– С полнейшим равнодушием, Александр Семенович. Ведь вы не в состоянии ни улучшить, ни ухудшить моего положения.

– Справедливо. Да я, признаться, к этому и не стремлюсь.

– И все же…

– И все же я обещаю не копаться в ваших отношениях с Юлией Сергеевной, или, если вас так больше устраивает, в семейных отношениях вашего однофамильца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю