355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Леонов » Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ) » Текст книги (страница 46)
Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2021, 19:00

Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"


Автор книги: Николай Леонов


Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 248 страниц)

Ему было совершенно ясно только одно: с белыми ему не по пути. Короче говоря, Богоявленский уже мало чем напоминал прежнего, с которым я впервые познакомился по дневнику, переданному мне Стрельницким.

– В результате беседы с ним, – заявил на допросе Думанский, – у меня создалось впечатление, что он стал не только терпимым, но и лояльным по отношению к Советской власти («Не знаю, от бога ли она, но зато знаю, что ее поддерживает большинство русских»).

Относительно «лояльности» судить не берусь. Но факт остается фактом: в дневнике имелась запись, из которой следовало, что Богоявленский не исключал возможности добровольной передачи коллекции государству. «Приобретенное в России должно навсегда в ней остаться», – писал он.

Картины западных художников и старинные русские иконы представляли слишком большую ценность для того, чтобы Думанский, потерявший почти все свое состояние, мог отказаться от соблазнительной мысли завладеть ими. Однако он не знал, где Богоявленский хранит их. За антикваром была установлена слежка. Но он оказался достаточно осторожным.

Попытка выкрасть у него документы (Думанский был убежден, что в них имеется хотя бы упоминание о месте хранения холстов) тоже кончилась безуспешно. Думанский через Лохтину стал его шантажировать. Но Богоявленский не испугался. Тогда впервые возникла мысль об убийстве.

Думанский утверждал, что это предложение исходило от Гамана. Гончарук же указывал на Думанского. Но как бы то ни было, а именно Думанский – и он не отрицал этого – разработал все детали предстоящего преступления и проинструктировал Гамана, который должен был его осуществить.

Не последнюю роль сыграла и «святая мать Ольга», хотя убитый хорошо к ней относился и неоднократно давал ей деньги. Правда, по версии Гончарука, Думанский не делился с ней своими замыслами. По поручению Думанского Лохтина передала антиквару, что Думанский, у которого есть основания опасаться напавших на его след агентов ГПУ, хочет встретиться с ним в Царицыне. При встрече он представит Богоявленскому письмо великого князя Николая Николаевича, которое рассеет всяческие сомнения в том, что он представляет Высший монархический совет и действует с его ведома и по его поручению. Словно предчувствуя несчастье, Богоявленский под разными предлогами несколько раз уклонялся от встречи. Но наконец он согласился. Сопровождал его Гаман…

После убийства тот же Гаман похитил весь личный архив Богоявленского и передал его Думанскому (о том, что одна тетрадь дневника находится у Стрельницкого, они не знали). Думанский изучил документы, но не обнаружил никаких упоминаний о месте хранения коллекции.

Этим печальным для убийц обстоятельством и объяснялись вторичный обыск на квартире убитого и визит Гончарука к Азанчевскому-Азанчееву. Хотя Думанский прекрасно понимал, что дневник Богоявленского – улика, он все-таки не решался уничтожить его, надеясь найти в записях убитого зашифрованное указание о коллекции, какой-либо намек на то, где скрыты картины.

Злотников, как показало следствие, отношение к убийству не имел и ничего не знал о прошлом своего патрона и его друзей. Гамана после побега он приютил по просьбе Думанского.

Вскоре после того, как Фрейман мне обо всем этом рассказал, дело по обвинению Думанского и Гончарука было передано ГПУ.

Оба обвиняемых признались в совершенных преступлениях и понесли заслуженное наказание, но картин не нашли. Они словно в воду канули…

Прошло два года. Два года в беспокойной жизни сотрудника уголовного розыска – большой срок. Наша работа мало оставляет времени на воспоминания, уж слишком она заполнена событиями, которые нагромождаются одно на другое. Дело о бриллиантах Гохгарна, ликвидация банды Панаретова, поимка короля шмен-дефера Ренке и международного мастера по шнифферским делам Гусева, разгром шайки Зибарта и Кускова… Да мало ли что еще произошло за эти два года! И все же я не забывал об убийстве в полосе отчуждения железной дороги. Меня по-прежнему интересовала судьба картин, спрятанных Богоявленским. Однако все мои попытки найти их кончались безрезультатно. И я уже потерял всякую надежду. Но, видимо, тайное рано или поздно становится явным. И на день рождения мне был сделан своеобразный подарок. Я до сих пор храню папку, которую вручил мне Вал. Индустриальный (теперь уж просто В. Куцый). В этой папке лежали две газетные вырезки: одна старая, протершаяся на сгибах, – мое первое и последнее выступление в газете – заметка о «барышне», а другая новая, еще пахнущая типографской краской.

– Прочти вслух, гладиолус! – торжественно произнес Фрейман, значительно поглядывая то на Валентина, то на Сухорукова. У всех троих были ликующие лица.

И я прочел:

– «Вчера в Бухарском Доме просвещения (бывший особняк Рябушинского) был обнаружен замаскированный подвал. Вход в него через бывший винный погреб, теперь превращенный в бельевую. Он замаскирован полками для хранения вин. На место прибыли полномочный представитель Бухарской республики Юсуд Саде, представитель НКИД Немченко и представитель административного отдела Моссовета Левитин. Подземелье 3,5 аршина вышины, 2,5 аршина ширины и 10-12 аршин в длину. Оно оказалось буквально заполненным музейными ценностями, преимущественно картинами…» Ну и что?

Фрейман ужаснулся.

– Держите меня, а то я его сейчас буду бить! – сказал он. – Ведь это картины Богоявленского!

– Очередное предположение?

– Факт.

– Тогда давай доказательства.

Сухоруков засмеялся, а Валентин солидно сказал:

– Можешь не сомневаться: мы с Фрейманом все картины сверяли по списку. «Бичевание Христа» Пизано, «Святое семейство» Корреджо, «Христос»… Все тютелька в тютельку.

– Точно, – подтвердил Сухоруков, – могу поставить свою подпись.

– Ясно… – пробормотал я.

– Счастливый человек! – сказал Илюша. – Ему все ясно, а мне лично нет. По-моему, два вопроса по-прежнему остались открытыми…

– А именно?

– Собираешься ли ты нас кормить и справляют ли марсиане годовщину рабоче-крестьянской милиции?

Первый вопрос тут же был решен положительно. А второй до сих пор так и остался открытым…

За столом мы вновь и вновь перебирали все связанное с расследованием этого «мутного дела», и Валентин клялся, что обязательно напишет о нем. Но он так и не написал. Пришлось мне это сделать за него.


ПОКУШЕНИЕ
I

Словно повинуясь приказу, я заставил себя открыть глаза и понял, что проснулся от звуков включенного радио. Точно так же на меня действовал ночной телефонный звонок, даже тихий, едва слышный из-под наваленных на аппарат подушек. Жену, спавшую очень чутко он не будил, а я, умевший спать при любом шуме, мгновенно протягивал руку к трубке: «Белецкий слушает». Риту это всегда удивляло. Но ничего странного тут не было – условный рефлекс. Одна из привычек, выработанных службой в уголовном розыске. Их было много, этих привычек, может быть, даже слишком много… Постоянная настороженность, привычка к быстрым реакциям, привычка замечать особенности случайного прохожего, привычка запоминать все происходящее и разбирать на составные части мотивы любого поступка – не только чужого, но и своего… Эти привычки помогали в работе, но нередко затрудняли жизнь, ту жизнь, которую принято называть личной.

В комнате было темно. Темнота и приглушенный ею голос диктора, четко выговаривающий слова:

«…Еще не добит классовый враг. Мы будем охранять жизнь наших вождей, как знамя на поле битвы. Их жизнь принадлежит не только им, она принадлежит всей стране, рабочему классу Советского Союза и всего мира…»

Я зажмурил глаза, потом снова открыл. Теперь я хорошо видел вырезанный шторами синий треугольник замерзшего окна. В нем желтым светом вспыхнул один огонек, потом другой. Это начинали свой день жильцы в доме напротив.

Я нащупал на стуле пачку папирос. Закуривая при свете спички, посмотрел на часы: было десять минут седьмого. От первой глубокой затяжки голова слегка закружилась. И точно так же плавно закружились, набегая друг на друга, слова диктора: «Карающая рука пролетарского правосудия размозжит голову гадине, отнявшей у нас одного из лучших людей нашей эпохи».

Я сделал еще одну затяжку, загасил о сиденье стула недокуренную папиросу и, сбросив одеяло, сел на кровати. В репродукторе щелкнуло.

«Мы передавали опубликованные сегодня в газете письма трудящихся. А сейчас послушайте программу наших вечерних радиопередач…»

Я распахнул окно. Морозный ветер зашуршал раскиданными по полу газетами. В комнате не мешало бы навести порядок. Кругом окурки, газеты, грязь… Но на уборку времени уже не оставалось.

Десять минут на гантели, пять минут на «водные процедуры», или, проще говоря, на то, чтобы умыться холодной водой по пояс, пять минут на завтрак, десять минут на бритье и одевание. Итого: полчаса. Полчаса на процесс омолаживания. Пожалуй, это было не так уж много.

Когда из оперативного гаража отдела связи за мной пришла машина, я уже надевал шинель.

Шофера Тесленко я застал за обычным занятием: он ходил вокруг автомобиля и пинал ногами баллоны. Он был из бывших беспризорников и в силу этого обстоятельства относился к сотрудникам розыска с особым почтением.

– Доброе утро, товарищ начальник, – бодро приветствовал он меня, открывая дверцу машины.

– Здравствуй. Только утро-то не очень доброе.

– Верно, – согласился Тесленко, – хорошего мало. Чего уж тут хорошего. Хоронить его когда будут, шестого?

– Шестого.

– В Кремлевской стене?

– В Кремлевской.

Я не был расположен к разговору, и Тесленко это понял: больше он вопросов не задавал. Только затормозив возле здания управления милиции Москвы, спросил:

– Подождать?

– Не стоит. Подъезжай к девяти. Раньше не освобожусь.

На улице почти впритирку к железной решетке двора управления стояли грузовики, милицейские машины-линейки. Возле них толпились участники центрального оцепления: осназовцы и бойцы второго и пятого гордивизионов[33]. Подальше, недалеко от Петровских ворот, строились взводы ведомственной милиции.

С верхнего этажа здания управления свисали красно-черные флаги. Такие же полотнища виднелись вдоль улицы. По решению президиума Моссовета был объявлен траур. Все театральные представления и концерты отменялись.

Ответственного дежурного по нашему отделению старшего оперуполномоченного Русинова я встретил в коридоре. Долговязый и неуклюжий, он стоял возле дверей моего кабинета и носовым платком тщательно протирал стекла очков, которые почему-то всегда у него запотевали.

– Здравствуйте, Всеволод Феоктистович! Меня ждете? Щуря близорукие воспаленные глаза, Русинов растерянно улыбнулся. Без очков он всегда смущался своей беспомощности. Видимо, мой приход застал его врасплох: он ожидал меня немного позднее. Он быстро и неловко водрузил очки на свой вислый, унылый нос и, пожимая мою руку, щелкнул каблуками.

– Здравия желаю, Александр Семенович! Опять не выспались?

– Как обычно.

– А я вот два часа под утро прихватил. Так что чувствую себя, как лев на мотоцикле.

– Бодро, но не весело?

– Точно.

Всеволод Феоктистович, несмотря на долгую службу в органах милиции, оставался сугубо штатским человеком. Его «штатскость» сказывалась во всем: в лексике, в привычках, в манере держаться и особенно в одежде. Гимнастерка на нем пузырилась, бриджи сзади висели мешком, а крупная голова на тонкой шее будто под тяжестью большого мясистого носа клонилась книзу. Если к этому прибавить неуверенную походку, сутулость и привычку постоянно поправлять сползающие очки, то легко понять инструктора командно-строевого отдела, который на учениях при одном только виде Русинова приходил в ярость.

«Вот оно, горе на мою голову, – говорил он. – Даже ходить по-человечески не умеет. В «Огоньке» писали: заслуженные артисты Елена Гоголева и Михаил Ленин норму на значок «Ворошиловский стрелок» сдали. А Русинов, между прочим, не в Малом театре, а в милиции службу проходит…»

Действительно, выправкой Русинов похвастаться не мог, и он был единственным сотрудником отделения, не сдавшим на значок «Ворошиловский стрелок» полевой квалификации. Но мне всегда казалось, что качества оперативного работника определяются не только этими показателями. И если поступало сложное, требующее глубокого анализа дело – а такие дела были не редкостью: отделение расследовало убийства, грабежи и бандитские нападения, – то я его чаще всего поручал Русинову или старшему оперуполномоченному Эрлиху. Оба они заслуженно считались «мозговым центром» отделения. От Русинова Эрлиха отличали напористость и воля. И все-таки предпочтение, в силу привычки, а может быть, и личной симпатии, я отдавал Русинову, хотя работать с ним было намного трудней, а в розыске его знали не только по крупным победам, но и по неожиданным срывам…

Достоинства Всеволода Феоктистовича одновременно являлись и его недостатками. Его ум нередко оказывался излишне гибким и критическим, а мысли разъединялись на два враждебных лагеря, не желающих уступать друг другу своих позиций.

До сих пор помню его доклад о загадочном убийстве одной студентки. Блестяще разработав все улики, Русинов как дважды два четыре доказал, что убийцей является некто Чичигин. Это было настолько очевидно, что приходилось лишь удивляться, почему над этим делом уже целых два месяца бьется группа опытнейших работников. И я, и присутствовавший при докладе Эрлих слушали его как завороженные. Но, когда я уже хотел было оформлять ордер на арест Чичигина, Русинов сказал: «Это, с одной стороны, а с другой…», – и с той же неопровержимой логикой обосновал, почему несмотря на все улики, Чичигин никак не мог убить девушку. «Так убивал он или не убивал?» – «С одной стороны – да, а с другой – нет», – грустно сказал Всеволод Феоктистович и недоуменно развел руками. Дескать, сам не рад, но так уж получается.

Эта поразительная способность блестяще обосновывать взаимоисключающие точки зрения портила кровь не только мне, но и самому Русинову. Но он ничего не мог с собой поделать…

За ночь по городу, если не считать вооруженного нападения на сторожа продовольственного магазина в Измайлове, никаких ЧП не случилось.

Я спросил Русинова, выезжал ли он на место преступления.

– Нет, не было необходимости, – сказал он. – Улики налицо. Все три участника преступления задержаны сотрудниками ведмилиции. У одного изъят пистолет системы Борхарда, у другого – железный ломик. Рецидивисты прибыли из Калуги.

– Признались?

– Так точно.

Значит, это ЧП к нам непосредственного отношения не имело. Дело простое, поэтому оно пойдет через уголовный розыск РУМа[34] или оперативную часть соответствующего отделения милиции. Тем лучше.

– Что еще?

– Звонили из прокуратуры города.

– Кто?

Русинов назвал фамилию одного из помощников прокурора.

– Интересовался материалами о покушении на Шамрая. Но я сказал, что ему следует обратиться непосредственно к вам или к Сухорукову.

– А для чего ему потребовалось, не говорил?

– Никак нет, – щегольнул Русинов военной терминологией, к которой, как и все штатские, питал слабость.

Новость была не из приятных, и Всеволод Феоктистович понимал это прекрасно. Дознание по Шамраю вел он, и закончилось оно безуспешно: дело пришлось прекратить. Между тем мотивы нападения на ответственного работника (Шамрай руководил крупнейшим трестом) остались невыясненными. И в свете последних событий прекращение подобного дела могло вызвать в прокуратуре определенную реакцию.

– Но ведь постановление о прекращении отменено и передано Эрлиху, – сказал Русинов, который в довершение ко всему обладал не всегда приятной для окружающих способностью читать чужие мысли.

– Это с одной стороны, – возразил я.

Всеволод Феоктистович покраснел, но все-таки спросил:

– А с другой?

– А с другой – то, что написано пером, не вырубишь топором. Постановление есть, и наши подписи на нем есть. Да и отменено оно всего неделю назад.

– Главное, что отменено. А Эрлих результатов добьется.

Тон, каким это было сказано, мне не понравился. Но обращать внимание на оттенки в тоне подчиненных в мои служебные обязанности не входило. И я промолчал, тем более что Русинов опять занялся своими очками, давая тем самым понять, что тема, по его мнению, полностью исчерпана.

В конце концов, отношение к Эрлиху, если оно не мешает работе, его личное дело. Но иронизировать не стоило: дознание в тупик завел он. В подобной ситуации я бы на его месте держался иначе. А впрочем, так обычно думают все, пока находятся на своем месте или на месте, которое им кажется своим.

Русинов положил на стол несколько папок. Я отсутствовал всего день. Но бумаг накопилось много, особенно по письменному розыску. Подписав с полсотни отдельных требований, ходатайств и напоминаний, я перешел к внушительной папке «входящих».

На большинстве покоящихся здесь документов имелась многозначительная пометка: «Для сведения». В переводе с канцелярского языка на обычный это означало, что их можно читать, а можно и не читать. Но я все-таки решил прочесть.

Я познакомился с разъяснением о порядке сдачи на хранение ценностей, изъятых при обысках; информацией о размерах хлебной надбавки и о заработной плате милиционеров первого разряда; с инструкцией о проведении аппаратной чистки в районных управлениях милиции и с циркуляром об орабочивании кадров…

Русинов, с иронической доброжелательностью наблюдавший за мной, извлек со дна папки несколько сколотых листов папиросной бумаги.

– Всего прочесть все равно не успеете, Александр Семенович…

– Что это?

– Очередной проект типового договора о соревновании между отделами уголовного розыска. Разослан для обсуждения.

– Кем подготовлен?

– Сотрудниками Главного управления милиции, а из наших участвовал Алеша Попович. Он-то больше всех и волнуется…

Проект мало чем отличался от предыдущих. Его авторы предлагали соревнующимся снизить сроки дознания, сократить возвращение дел на доследование и повысить общую раскрываемость до 80 процентов. Активный розыск обязан был раскрывать не менее 45 процентов преступлений. Безрезультатные обыски следовало сократить на 20 процентов. Дальше говорилось об увеличении партийно-комсомольской прослойки, о вовлечении всех сотрудников в общественную работу, о роли культармейцев и опять проценты. Слово «проценты» по нескольку раз попадалось в каждой строке, и весь проект напоминал бухгалтерскую ведомость.

– Просили письменно сообщить ваше мнение, – сказал Русинов.

– Ну какое тут может быть мнение? Розыскная работа – не бухгалтерский учет. Глупость, конечно.

– Так и писать?

– Так и напишите: «Новый проект типового договора о соревновании, безусловно, является большим шагом вперед по сравнению с предыдущими вариантами. Чувствуется, что его авторы добросовестно обобщили и глубоко проанализировали практику работы… Однако, учитывая отдельные и малосущественные недостатки, которые, разумеется, совершенно не сказались на высоких качествах проекта, но могут пустить под откос всю розыскную работу, мы категорически возражаем против его применения…» Что-нибудь в этом роде. Понятно?

– Так точно, товарищ начальник.

– Тогда действуйте. Алеша Попович у себя?

– У себя. Всю ночь сидел.


II

Алексей Фуфаев числился в инспекторской группе управления около года. Я знал его и раньше. Познакомила нас Рита, которая работала с ним когда-то в Ленинграде то ли в подотделе искусств, то ли в редации молодежного журнала «Юный пролетарий». По словам Риты, Фуфаев хорошо пел старую комсомольскую песню: «Нарвская застава, Путиловский завод – там работал мальчик двадцать один год…»

«В общем, ты с ним сойдешься, – сказала она тогда и для чего-то добавила: – Его у нас Алешей Поповичем называли…»

С Фуфаевым мы так и не сошлись, но в управлении встретились как старые знакомые. А прозвище «Алеша Попович» с моей легкой руки за ним закрепилось. Его называли так все, начиная от помощника оперуполномоченного и кончая начальником уголовного розыска Сухоруковым.

Широколобый, беловолосый, с наивно-хитроватым взглядом почти прозрачных голубых глаз и мощными покатыми плечами, он действительно походил на Алешу Поповича, каким того изображали на лубочных картинках. В его густом и напевном голосе тоже было нечто былинное.

Работоспособности Фуфаева можно было лишь позавидовать. Не только одна, но даже две бессонные ночи подряд на нем не сказывались. Вот и сейчас он выглядел свежим и бодрым, как после длительного спокойного сна.

Когда я вошел, он взглянул на часы:

– Торопишься, Белецкий. У нас с тобой еще десять минут в запасе. Сейчас допишу. А ты пока газету почитай. Небось нерегулярно читаешь?

– Как придется.

– Ну, это не разговор. Твое счастье, что мы вдвоем: ты не говорил – я не слышал… Ну, присаживайся, присаживайся. Возьми то креслице, оно помягче, ублаготвори свои кости. А газетку все-таки почитай…

Фуфаев урезонивал меня в своей обычной манере, по-родственному. В таком же духе он разговаривал со всеми сотрудниками управления. С одними – по-отцовски, с другими – по-братски, а кое с кем и по-сыновнему. Со мной, как с начальником ведущего отделения уголовного розыска, он придерживался братского тона. Но сейчас в его голосе проскальзывали отцовские нотки. Из этого, учитывая, что структура инспекторской группы с нового года менялась, можно сделать некоторые выводы…

– Говорят, скоро будешь опекать уголовный розыск и наружную службу? – не удержался я.

– «Говорят, говорят…» – пропел Фуфаев, не поднимая глаз от лежащей перед ним бумаги. – Ну и пусть говорят. – Он протянул мне номер газеты: – Все. Минута молчания.

Я сел в большое кресло у окна и закурил.

– Ну вот, – недовольно сказал Фуфаев, который тщательно оберегал свое здоровье, – сразу дымить… В машине накуришься, успеешь…

Я выбросил папиросу в приоткрытую форточку и развернул газету.

Первая страница была заполнена письмами-откликами на убийство Кирова. Вверху – набранное жирным шрифтом обращение рабочих завода «Красный путиловец» к Центральному Комитету партии и к трудящимся Советского Союза. Немного ниже – сообщение об обстоятельствах смерти Кирова.

Я обратил внимание на отчеркнутую красным карандашом небольшую заметку. В ней сообщалось о смещении и предании суду «за преступно-халатное отношение к охране государственной безопасности» группы ленинградских чекистов.

– Прочел? – спросил Фуфаев, откладывая ручку.

– Прочел.

– То-то, – назидательно сказал он. – Ну, поехали.

Фуфаев быстро рассовал по ящикам письменного стола бумаги и, достав из сейфа браунинг, положил его в задний карман брюк.

– А это зачем?

– Не помешает, все может быть…

В машине он сел рядом с шофером, придавив его к дверке. Тесленко крякнул, но промолчал.

– Через центр поедем или по Садовому? – спросил Тесленко.

– По бульварам, – сказал Фуфаев таким решительным тоном, будто этот вопрос он обдумывал всю ночь.

До Сретенских ворот мы доехали благополучно, но там пришлось остановиться, пережидая, пока пройдут колонны рабочих.

Люди шли молча, в ногу, по шестеро в ряд. Застывшие, суровые лица. Высокий бородатый старик нес украшенный еловыми ветками большой портрет Кирова.

Киров смеялся. Смеялись губы, прищуренные глаза. По добродушному круглому лицу разбегались веселые морщинки.

Где-то в хвосте колонны заиграл духовой оркестр. «Вы жертвою пали в борьбе роковой любви беззаветной к народу…» Музыка так же неожиданно оборвалась, как и началась. И опять только приглушенный топот сотен ног.

– Древки-то знамен как блестят! Позолота… – сказал Фуфаев, с трудом повернувшись ко мне на тесном сиденье. – А моя заявка на бронзовую краску в отделе снабжения уже с полгода лежит. Ни тпру ни ну. Надо будет на них ребят из «легкой кавалерии» натравить. Дело грошовое, а вид богатый.

– Помолчи, – попросил я.

Из колонны вышел человек в ватнике и, подойдя к машине, попросил закурить. Я протянул ему пачку.

– Если три возьму, не обижу?

– Валяй.

Он вытащил из пачки задубевшими пальцами несколько папирос и, ни к кому в отдельности не обращаясь, сказал:

– Вот, Мироныча встречать идем. Встречать и провожать… Такие дела… А вы тоже туда?

– Куда же еще? – сказал Тесленко.

– Небось в охрану? – усмехнулся рабочий. – Так надо было охранять раньше. Сейчас чего охранять? Мертвому пуль не бояться.

Колонна наконец прошла, и Тесленко рванул машину. От резкого толчка фуражка у меня съехала на лоб. Фуфаев выругался.

– Так ездить будешь, до места не довезешь…

– Ничего, довезу, – сказал Тесленко.

У шахты строящегося метрополитена Тесленко, не сбавляя скорости, свернул на Мясницкую. Она была пустынной. Ни извозчиков, ни машин, ни прохожих. Только вдоль тротуаров вытянулись двумя темно-серыми полосами шеренги осназовцев. Рослые, в суконных шлемах и шинелях, они были как близнецы.

Недалеко от Каланчевской площади, переименованной года полтора назад в Комсомольскую, нас остановил патруль: дальше проезд был запрещен.

– Приказ начальника центрального оцепления, – сказал милиционер из кавдивизиона, исполнявший обязанности старшего патрульного. – Если бы на десять минут раньше, я бы пропустил. А теперь нельзя. Вы попробуйте через переулки – прямо к Ленинградскому вокзалу выскочите…

Терять время на объезд смысла не имело. Мы вышли из машины и, отправив Тесленко в гараж, пошли пешком.

– Людей-то сколько! – поразился Фуфаев.

Действительно, громадная площадь до предела была

заполнена рабочими и красноармейцами. И тем более странной казалась царившая здесь тишина. Ни шума голосов, ни звона трамваев. Только откуда-то издалека доносились гудки паровоза. Слабые, протяжные, робкие. У здания Казанского вокзала жгли костры. Черный, едкий дым стлался над низкими закопченными сугробами, щипал глаза, першил в горле. Пахло гарью и мазутом. Двое подростков обрывали с каменной тумбы афиши и охапками швыряли из в костер. У них были недовольные и сосредоточенные лица людей, делающих неприятную, но нужную работу.

Огромные часы на башне показывали половину десятого.

– Тютелька в тютельку прибыли, – довольно сказал Фуфаев. – Ты в управление на машине Сухорукова поедешь?

– Наверно.

– Ну, я потом вас разыщу. Счастливо! – Он махнул мне рукой и исчез в толпе.

Проверив свой участок наружного оцепления возле Ленинградского вокзала, я направился к главному входу, где стояла группа сотрудников НКВД.

Начальник московской милиции, его заместитель и Сухоруков, стоя в стороне, о чем-то разговаривали. Все трое были в форме: серые регланы, шапки типа «финок».

Когда я подошел, они замолчали.

Я коротко сообщил о результатах проверки.

– А внутреннее оцепление проверяли?

– Никак нет. В соответствии с инструктажем проверка внутреннего оцепления должна производиться в десять десять.

– Тем не менее потрудитесь проверить сейчас. Я отправляюсь на перрон, так что доложите или Сухорукову, или начальнику наружной службы.

Когда я вышел из здания вокзала, ни начальника управления, ни его заместителя уже не было – один Сухоруков. Он стоял в своей излюбленной позе: слегка расставив ноги и заложив руки в карманы реглана. У него было бледное застывшее лицо и неподвижный взгляд.

– Все в порядке?

– Так точно.

– Хорошо… – Он зябко передернул плечами и поправил и без того ровно надетую фуражку. – Хорошо…

В проходе, образованном взявшимися за руки милиционерами, замельками правительственные машины. Площадь всколыхнулась, загудела, взметнулась сотнями знамен и вновь стихла. Где-то вдали послышался слабый гул. Сперва едва слышный, потом погромче. Он все более и более нарастал. В окнах вокзала мелко задрожали стекла.

– Что это? – спросил я у Сухорукова.

– Аэропланы. 4

Вырвавшись из-за домов Каланчевки, самолеты стремительно пронеслись над площадью. Они шли низко, почти касаясь шпилей Казанского вокзала. Хорошо были видны звезды на крыльях, вихрь пропеллеров и черные, в несоразмерно больших очках головы летчиков. Четыре, восемь, десять, двенадцать… Самолеты шли нескончаемой лавиной, звено за звеном, волна за волной. Рев моторов то рвал барабанные перепонки, то протяжным, надрывным стоном затихал в отдалении. И тогда становились слышны крики испуганных птиц и тяжелое дыхание тысяч людей, запрокинувших вверх головы.

Сухоруков, жестикулируя, что-то говорил, но я его не слышал. Я только видел открывающийся и закрывающийся немой рот.

Через зал ожидания, в котором висело большое полотнище с надписью: «Не плачьте над трупами павших бойцов, несите их знамя вперед!» – мы прошли на платформу. Здесь стояли колонна знаменосцев, почетный караул, военный оркестр, соратники Кирова.

В сухой морозный воздух, заполненный гулом моторов, штопором ввинтился тонкий и пронзительный свисток паровоза.

– Смирно! Равнение направо!

Качнулись и застыли штыки почетного караула, склонились древки знамен заводов и фабрик Москвы и Ленинграда. Военный оркестр заиграл траурный марш.

Лязгнули буфера. Из дверей вагонов один за другим выносили обвитые красными и черными лентами венки, привявшие за время пути белые и пурпурные розы. Шесть человек пронесли на черном бархате огромный, в полтора человеческих роста, венок из стальных дубовых листьев. Живые и искусственные цветы, ленты и снова венки, сотни и сотни венков.

На высоко поднятых руках закачался красный гроб. Его передавали из рук в руки. Он то поднимался, то опускался среди моря голов. Потом куда-то исчез.

В воротах вокзала показалась колонна знаменосцев-ударников с «Динамо», «Калибра», «Станколита», «Манометра» и «Краснохолмской мануфактуры». Шествие замыкали двое пожилых рабочих с транспарантом: «Пусть враги помнят, что не только боль, но и гнев потрясает наши сердца». Такая же надпись была на транспарантах, когда мы хоронили жертвы взрыва в Леонтьевском переулке…

Затем я вновь увидел гроб. Он стоял на артиллерийском лафете. Резко прозвучала команда – почетный кавалерийский эскорт обнажил сабли.

Опять взревели моторы. Самолеты сделали над площадью последний прощальный круг и скрылись. Наступила гнетущая, томительная тишина. Тонко и жалобно заржала лошадь. Ей ответила другая, забила по булыжникам подковами.

Тускло блестели клинки кавалеристов. В толпе плакали. Цокали копыта лошадей. Гудели на путях паровозы.

Траурная процессия, пересекая площадь, медленно удалялась в сторону Красных ворот…

Сухоруков достал из кармана брюк именной серебряный портсигар и жадно закурил.

– Ты сейчас в розыск? – спросил я.

– Нет, в наркомат. У меня машина за углом. Поехали. Забросишь меня – и в розыск.

– Надо бы Алешу Поповича отыскать.

– А это зачем?

– Просил захватить.

– Ничего, пешком дотопает, – сказал Сухоруков. – Ему полезно. Жиреть начал. А материалы по делу Шамрая мне к вечеру подбери, хочу посмотреть, что мы там накрутили…


III

Приметы эпохи, пожалуй, можно подметить в любом учреждении. В тридцатые годы в вестибюле Московского управления милиции нетрудно было разглядеть характерные черточки не только быта, но даже психологии тех, кто стоял на страже советской законности, или, проще говоря, моих сослуживцев и современников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю