355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Леонов » Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ) » Текст книги (страница 56)
Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2021, 19:00

Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"


Автор книги: Николай Леонов


Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 56 (всего у книги 248 страниц)

– Ты выбрал очень странный тон для разговора.

– Тебе не нравится мой тон, а руководству и мне – твой подход к делу, – отрезал Сухоруков. – Поэтому будь любезен взять подозреваемого под стражу.

– Но само по себе признание ничего не значит.

Коробок упад на стол, спички рассыпались. Сухоруков сгреб их, засунул в коробок, буркнул:

– «Само по себе»… Какое, к черту, «само по себе»! Я дважды «горелое дело» изучал. Дважды! Там все улики против Явича, одна к одной. По-твоему получается, что и эти улики тоже липа?

– Тоже.

– Все липа?

– Все.

Сухоруков уже находился в том хорошо известном мне состоянии, когда аргументы воспринимаются лишь слухом, а не разумом. Впрочем, он, кажется, и не слышал, что я ему говорю. Что ему могут сказать значительного, важного? Переливание из пустого в порожнее, словоблудие, очередное завихрение Белецкого, который по старой гимназической привычке любит сложности там, где их нет. И, ощущая эту невидимую стену между собой и Сухоруковым, я говорил вяло и неубедительно…

Да, Шамрай не ошибся в своих прогнозах. Не ошибся и в отношении Эрлиха, и в том, что «сопляка» скоро поставят на место и прищемят ему нос. Но если бы дело было только в моем многострадальном носе!

– Все? – спросил Сухоруков, оборвав меня на полуслове.

– Пусть будет так. Все так все…

– Тогда выслушай меня, – сказал он. – И выслушай внимательно. Я всегда был за осторожность. Но осторожность и перестраховка не одно и то же. Это, кстати говоря, лишний раз доказало ленинградское убийство. Не перебивай меня, я тебя слушал, а теперь послушай ты. Сделай такую милость! Ты возился с «горелым делом» битых два месяца. За это время несколько таких дел можно было закончить. Но я тебя не теребил, не дергал, не торопил… Мешал я тебе или нет?

– Почти нет.

– Не «почти», а не мешал. С другого начальника отделения я бы три шкуры за такое спустил, а тебя не трогал. Доверял тебе и твоему опыту. Ты был как у Христа за пазухой. Все удары, которые тебе должны были достаться за волокиту, я на себя принимал. А таких ударов было немало. Мне, если хочешь знать, и в главке и в наркомате доставалось. Голову мне морочили, куски с меня рвали: волокита, юридический кретинизм, перестраховка, притупление бдительности… Каких только собак не вешали. И за дело: мерзавец, политический двурушник на свободе гуляет и посмеивается, а мы бумажечки пописываем, доказательства подбираем. Но я тебе ни полслова не сказал. Трудись себе спокойно, доводи дело до ажура, пусть все будет отшлифовано, отполировано, чтобы ни тени сомнения, чтоб все по закону. Ты у меня под стеклянным колпаком сидел, всякие умственные закавыки с Русиновым изобретал… Мне Фуфаев в уши дует, Шамрай икру мечет – Белецкого это не касается. Он в сторонке. Знай себе допрашивает-передопрашивает и пострадавшему от нечего делать каверзы строит: наблюдение за его квартирой устанавливает, с домработницей и женой беседует, оперативника в шоферы зачисляет…

В кабинет вошел секретарь и сказал, что звонит заместитель начальника управления. Сухоруков взял трубку:

– Да… Признался. Конечно… Да… Считаю, что нет никаких оснований накладывать взыскания на Белецкого… Да, никаких… Конечно… Слушаюсь.

Он положил трубку.

– Все твои фокусы терпел. Все! И вот наконец признание обвиняемого. Ему и то надоело вола крутить. Добровольное признание, подкрепленное косвенными уликами. Все? Все… Так нет, у Белецкого, видите ли, очередное завихрение…

– Мне нужно закончить дело, – сказал я.

– Оно уже закончено.

– Требуется допросить двух-трех человек…

– Если будет необходимость, их допросят в прокуратуре или в суде.

Он позвонил Эрлиху и распорядился немедленно взять Явича-Юрченко под стражу.

– Я обжалую твои действия.

Сухоруков посмотрел на меня, нехотя усмехнулся:

– Кому? Заместителю начальника управления, который только что мне звонил? Не будь мальчишкой. Мы не в гимназии.

– Это не мальчишество.

– Мальчишество. Ты что, считаешь, что тебя кто-нибудь поддержит с твоими фантазиями?

Нет, я не был настолько наивен. Я прекрасно понимал, что не поддержат. Нет, чтобы все перевернуть, поставить с головы на ноги, нужны были не доводы, не трактовка фактов, а сами факты. Но попробуй их теперь добыть!

Своим признанием Явич-Юрченко сыграл злую шутку не только с собой, но и с истиной. Признание, подкрепленное косвенными уликами… Это уже не подозрение, это доказательство, веское доказательство. Психология тут не помощник…

– И еще, – сказал Сухоруков. – Думаю, тебе надо проветриться. Ты слишком засиделся в Москве. Поездка недели на две тебе не повредит.

– Не хочешь, чтобы я мешал Эрлиху?

– Не хочу, – подтвердил Сухоруков. – Да и гусей не следует понапрасну дразнить. Положение у тебя, Саша, неважное…

– Отпуск для поправки здоровья?

– Зачем? Со здоровьем у тебя, кажется, и так неплохо. Поедешь в командировку. Сейчас наркомат сформировал несколько междуведомственных бригад для проверки и доработки на месте в лагерях законченных дел. Политическая окраска, связи и так далее… Да ты ведь знаешь об этом.

– Знаю.

– Вот и поедешь. Я тебя уже включил в список.

– Куда, если не секрет?

– Какой там секрет! В Красноводск. Там сейчас тепло. Солнце, море… Заодно и отдохнешь.

– Спасибо за заботу. Когда выезжать?

– Самое позднее послезавтра.

– Понятно.

– Уж куда понятней. А форточку я все-таки прикрою. Тоже в порядке заботы…

Он закрыл форточку, прошелся, разминаясь, по комнате. Потом, искоса взглянув на меня («Ну как, отошел?»), достал из стола газету.

– Для тебя сохранил. Поэма, а не статья. Прочел и уважением проникся. Лестно, что такие героические кадры у меня работают. Надо будет нашим сказать, чтоб в стенгазете перепечатали. Кстати, ты ведь когда-то в молодости тоже писал?

– Писал.

– А теперь не пишешь?

– Не пишу.

– Жаль. Зачем таланты в землю зарывать? – Сухоруков помолчал в ожидании ответа. Не дождавшись, вздохнул, проглотил какую-то таблетку, запил водой из графина. – Ну что ж, успешной тебе командировки.

– Спасибо.

– А на меня не дуйся. Не к чему превращать обвинение против Явича в обвинение против Белецкого. Не стоит того Явич…

В тот вечер я приехал домой раньше обычного. Из кухни доносились женские голоса. Там обсуждались моды весеннего сезона. Раздеваясь, я обратил внимание на вырезку из газеты со злополучной статьей, которая была наклеена на внутренней стороне входной двери, – работа Сережи. Этого еще не хватало!

Я попытался содрать вырезку, но безуспешно: клей был самого высокого качества, как его называл Сережа, «самолетный».

Я думал, что мой приход остался незамеченным, но ошибся. Ровно через пять минут ко мне осторожно постучали. Сначала робко, а затем довольно настойчиво. Это, разумеется, был Сережа. Он жаждал со мной пообщаться. И, несмотря на свое настроение, я ему не мог в этом отказать. Как-никак, а герой – сосед по коммунальной квартире – явление не совсем обычное. Правда, я не был ни Шмидтом, ни Ляпидевским, ни знаменитым шахтером Никитой Изотовым, который на Горловской шахте № 1 вырубал для страны в пять раз больше угля, чем любой его товарищ, но не о каждом же пишут в газетах. Да и одно слово «мужество» чего-нибудь да стоит!

И на флегматичном, сосредоточенном лице Сережи застыло благоговение. Впрочем, как выяснилось, Сережа был не столь уж флегматичен. Прочитав утром статью, он уже успел «согласовать» со старостатом мое выступление в школе на вечере «Герои пятилетки». Я сослался на командировку, но это его не обескуражило. Он уже хорошо знал, что основное качество всех без исключения героев – скромность, и на худой конец был готов взять интервью (согласовано с редакционной коллегией общешкольной газеты).

– Раз согласовано, давай, – согласился я. – Только в статье обо всем написано.

Как раз в этом Сережа уверен не был. Вопросы он задавал достаточно профессионально: прошлое (главным образом героическое), будни уголовного розыска (только героические) и подробности операции по ликвидации банды (самообладание, мужество, храбрость). Из своей роли многоопытного журналиста он выбился только тогда, когда я сказал, что опасность погибнуть не самое страшное в жизни. Тут он поразился:

– А что же может быть страшней?!

– Ну, мало ли что…

– А все же?

– Ну, например, когда не можешь доказать свою правоту или когда тебе не верят друзья…

Сережа улыбнулся: подобные ситуации никакого отношения к героике не имели. Конечно же я просто-напросто шутил: в промежутках между подвигами герои всегда шутят – это одно из проявлений их скромности. Кроме того, герои обязательно должны быть веселыми, уметь заразительно смеяться, плясать, петь.

Правда, шутка у меня получилась не совсем из удачных, но Сережа был тактичным мальчиком и поэтому сказал:

– Чудак вы, дядя Саша!

Такую же характеристику дал мне и Керзон.

«Самомнение-то, самомнение какое! – брюзжал он. – Эрлих, видите ли, ошибается, Сухоруков ошибается, а он нет… Всегда и во всем прав, видите ли…»

«В данном случае прав».

«А откуда, интересно знать, такая уверенность? Фактов нет, доказательств нет…»

«Зато есть логика».

«Логика, логика, – продребезжал Керзон. – А признание Явича логично? Нет? Так о какой логике может идти речь?!»

«Я обязан проверить».

«А кто тебя обязал? И себе нервы треплешь, и другим… А зачем? Наверху люди не глупей тебя сидят. Если нужно будет, проверят, поправят… На них возложена ответственность, они за все отвечают…»

«Я тоже за все отвечаю».

«Опять себя переоцениваешь. И хоть было бы за кого сражаться. Ведь Явич-то того, а?»

«Что из себя представляет Явич – это не существенно». «А что существенно?»

«Закон, справедливость, совесть, наконец…»

«Совесть… – запыленные стеклянные глаза Керзона вспыхнули и тут же погасли. – Совесть»… А что такое совесть? – ехидно спросил он. – Абстракция, милый мой, голая абстракция…»

Спор с Керзоном затянулся надолго, но никто из нас не мог убедить другого в своей правоте. Так мы и расстались недовольные друг другом.

А когда я уже был в постели, позвонил Сухоруков. Мне вначале показалось, что сделал он это в «плане заботы о человеке». Виктор поинтересовался моим самочувствием, передал привет от жены, а затем сказал, что в наркомате предлагают направить меня не в Красноводск, а на Соловки, очень настойчиво предлагают…

– Там, правда, тоже море, – пошутил он. – Разве только с теплом неважно. Как, ты не возражаешь?

Учитывая, что замена была произведена Фрейманом по моей просьбе, я, конечно, не возражал.

– Вот и хорошо, – сказал Сухоруков. – А разговор наш близко к сердцу не принимай: дружба дружбой, а дело делом. Как говорится, и на старуху бывает проруха. Думаю, что все будет в порядке.

– Я тоже так думаю.

– Значит, Соловки.

– Да.

– До завтра, Саша.

– До завтра.

Я положил трубку на рычаг, потянулся и почувствовал, как напряглись мышцы. Интересно, сколько езды до Архангельска? Наверное, около двух суток, если скорым поездом. Надо позвонить в справочную Ярославского вокзала. Но это можно сделать и завтра. Успеется. А теперь спать.

Я погасил свет и подумал, что Керзон все-таки ошибся: совесть – понятие не абстрактное. Совесть – понятие конкретное. Может быть, самое конкретное из всех существующих на свете. И еще я подумал, что Фрейман прав: мне следовало рассказать Сухорукову о просьбе, с которой ко мне обратилась Рита. Ведь умалчивание – это предисловие ко лжи, если не сама ложь. Что же касается Соловков… Этот грех придется взять на душу: «горелое дело» должно быть доведено до конца. А без поездки на Соловки это неосуществимо.


XXIII

И снова Комсомольская площадь с ее вокзалами, магазинами, киосками. Но теперь она была совсем не такой, какой я ее застал в декабре прошлого года.

Площадь бежала, перебрасываясь на ходу отрывистыми фразами, смеялась, курила, кричала, жевала пирожки и бутерброды, толкаясь локтями, продиралась через узкие двери в здания вокзалов, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, слушала сообщения о прибытии и отправлении поездов и, сгрудившись сотнями тел у громкоговорителей, слушала речь заместителя наркома обороны.

«…Со времен первого съезда Советов наша авиация выросла на триста тридцать процентов…Скоростные показатели истребителей и бомбардировщиков увеличились в полтора-два раза…Грузоподъемность и дальность полета бомбардировщиков возросли втрое…Число танкеток увеличилось на две тысячи четыреста семьдесят пять процентов…Скорость танков возросла от трех до шести раз…»

И, отхлынув от громкоговорителей, площадь снова срывалась с места, захлестывая людским потоком близлежащие улицы и переулки. У нее было энергичное и озабоченное лицо транзитного пассажира, который прикидывает, как за несколько отпущенных ему часов успеть «увязать и согласовать» бесчисленные вопросы, обежать все магазины в центре («Жена составила список, но куда же он девался?»), осмотреть музеи, побывать на Красной площади и в довершение ко всему закомпостировать билет в Свердловск, Вологду или Ленинград.

Спешат отъезжающие и приезжающие, торопятся носильщики в белых фартуках с большими металлическими бляхами, сигналят строгие и высокомерные шоферы прокатных автомобилей, с некоторых пор именующихся красиво и загадочно – «таксомоторы».

Торопятся командированные в Москву хозяйственники, спецы, отпускники. Трезвонят вагоновожатые, нетерпеливо дожидаясь, когда наконец переползут через трамвайную линию подводы с говяжьими тушами, чтобы, обогнув бывший Царский павильон, свернуть к городскому мясокомбинату.

Казалось, вся Москва собралась в дальнее странствие или только что приехала и теперь, не успев передохнуть после дороги, спешит по своим неотложным делам. А может, так оно и есть? Ведь действительно дел много, а время торопит. И не только время… Еще в отчете ЦК ВКП(б) на XVII съезде партии прямо говорилось: «Дело явным образом идет к новой войне». Это значило, что недавно вошедшие в строй «Уралмаш», «Краммаш», домны Мариуполя, Липецка, Кривого Рога, Харьковский турбогенераторный завод должны работать на полную мощность, что Красная Армия должна получить новое вооружение – еще более грозное, чем то, о котором говорил замнаркома, – колхозы должны дать стране миллионы пудов хлеба.

«…Грузоподъемность и дальность полета бомбардировщиков возросли втрое… Число танкеток увеличилось на две тысячи четыреста семьдесят пять процентов…»

Конкретные, точно подсчитанные цифры. А с нашей оснащенностью, оснащенностью бойцов внутреннего фронта, сложней. Тут цифры не помогут. Как измерить процент принципиальности, прирост добросовестности и коэффициент бескомпромиссности?

Количеством месяцев, которые отделяют страну от войны? Накалом страстей? Соображениями внутренней безопасности? Требованиями заледеневшего в своей незыблемости закона или мудрой осторожностью многоопытного хирурга? Что следует избрать критерием, чтобы не допустить ошибки? А может быть, ошибки все равно неизбежны?

Я понимал и Эрлиха, и Сухорукова, и ту декабрьскую площадь с транспарантами, на которых чернели слова «Пусть враги помнят…». Но чем тяжелее меч закона, тем осторожней им надо пользоваться.

В зале ожидания вокзала висел плакат, напоминавший плакаты времен «военного коммунизма». Рабочий в кепке, пристально глядя на проходящих, спрашивал: «Что ты сделал для пятилетки?»

Итак, что же ты сделал для пятилетки, Александр Семенович? Трудно иной раз отвечать на прямо поставленные вопросы…

– Граждане пассажиры, заканчивается посадка на скорый поезд номер 82 Москва – Архангельск… Граждане пассажиры!…

Валентин, который внезапно загорелся желанием проводить меня, – впрочем, внезапностью отличались все его желания – выхватил из моих рук портфель и ринулся на перрон. Кажется, он на минуту забыл, что уезжаю все-таки я. Мне удалось догнать его лишь у двери вагона, где усатый проводник успокаивал нетерпеливых пассажиров:

– Спокойно, граждане, спокойно. Все уедут, никого в Москве не оставим… Приготовьте билетики, граждане… Вы до Архангельска? (Это уже ко мне.) Прошу, товарищ командир, четвертое купе, верхняя полочка по ходу поезда…

У вагона, не обращая внимания на перронную суету, целовались двое. Целовались поспешно, жадно, словно стремились нацеловаться на всю жизнь. Лиц я не видел. На ней была вязаная шапочка и узкое пальто. Она казалась маленькой и беззащитной.

– Поезд отправляется через две минуты. Просьба к провожающим освободить вагоны.

Те двое отшатнулись друг от друга. Девушке было лет восемнадцать, не больше, а юноше – года двадцать два. Уезжал он. Вязаная шапочка сбилась на затылок, заплаканные глаза глядели тоскливо и жалобно… А Риты на перроне не было. И плакать она не умела…

– Завидую тебе, – сказал Валентин, с явной неохотой расставаясь с моим портфелем. – Когда провожаю, всегда завидую…

Его беспокойная душа журналиста рвалась в степи Украины, на шахты Кузбасса, в пески Туркмении и еще черт-те куда.

– А ты возьми творческую командировку в цыганский табор, – посоветовал я. – По всей России проедешься. Из конца в конец.

– Не пустят, – серьезно сказал Валентин. – Теперь не пустят. Не тот момент. Да и цыгане…

– Что цыгане?

Он скорбно чмокнул губами:

– Не те теперь цыгане. Не пушкинские. На оседлый образ жизни переходят…

– Неужто все?

– Все, – кивнул головой Валентин. – Поголовно. В колхозы вступают. Да ладно, чего уж там! Не забудь передать от меня привет Арскому. При всей узости своего мышления он все-таки неплохой человек. Не забудешь?

– Не забуду.

– Врешь, забудешь, – обреченно сказал Валентин.

– Не забуду, Валечка.

Я пошел в купе, положил на полку портфель. Валентин стоял против окна. Он отчаянно жестикулировал: то ли укорял меня за легкомыслие, то ли инструктировал, а может, просил пополнить коллекцию блатной лирики…

«Вязаная шапочка» стояла на прежнем месте и в той же позе.

Когда-то, до революции, отправление поезда сопровождалось сложной церемонией: звонок, свисток обер-кондуктора, гудок паровоза, рожок стрелочника, снова свисток обер-кондуктора и снова гудок паровоза – слаженный оркестр инструментов, играющих увертюру к дальней дороге. Теперь стремительный бег времени сократил эту длинную процедуру: деловой колокол, поспешный короткий гудок – и уже плывут в окнах вагона фигуры провожающих, носильщиков, киоски, тележки мороженщиков, асфальт перрона…

Счастливого вам пути, Александр Семенович, а главное… Но вы и сами знаете, что для вас главное…

Двое моих попутчиков – одно место в купе оказалось не занятым – работники Наркомтяжпрома, ехали до Вологды. Они всю дорогу пили чай, курили, радуясь отсутствию женщин («В прошлый раз в дамском обществе ехал, попробовал закурить – чуть не задавили!»), играли в шахматы и спорили, следует или нет взрывать «козла». Вначале я никак не мог понять, в чем провинился несчастный «козел», которого хотят убить таким варварским способом. Но затем выяснилось, что «козлом» называют застывшую массу металла на дне доменной печи. Я не имел желания участвовать в обычном дорожном разговоре и был благодарен своим соседям, что они не делают никаких попыток вовлечь меня в беседу. Им хватало общества друг друга. Они с жаром обсуждали, кто виноват в срыве плана на каком-то сталеплавильном заводе – «объектовщики» или «совбюрократы», разбирали достоинства и недостатки станков «с высшим образованием»: немецкого «Линдера» и швейцарского «Сипа».

Тянулась расстеленная вдоль дороги подсиненная скатерть снега, мелькали тощие телеграфные столбы, пеньки в белых боярских шапках, деревья, дома. Бежало за поездом розовое солнце над самой кромкой зубчатого леса, то далекого, то близкого. Поскрипывали полки, звенели чайные ложки в расставленных на столике стаканах, прыгала, словно живая, мыльница в сетке.

Я лежал на верхней полке и, как в далеком детстве, смотрел в окно на сменяющие друг друга картины, рассеянно ловил отдельные фразы из жаркого и непонятного спора, в котором сложные технические термины перемежались с не менее сложными эмоциями. «Домна Ивановна…», «встречные графики…», «встречный промфинплан…», загадочные фурмы, которые, несмотря на старания моих соседей И вопреки всем профилактическим мероприятиям, время от времени все-таки прогорают.

Если Валентин завидовал мне, то я был полон зависти к моим соседям, хотя они и ничего не могли поделать с этими треклятыми фурмами. Они были участниками великого процесса созидания. Со-зи-да-ние… Само слово звучало горделиво и весомо. Очень красивое и полезное людям слово. В нем виделись трубы заводов, поток трехтонок, выезжающих из ворот завода АМО, корабли, поля пшеницы, дома, рулоны тканей. Приятно, когда твоя работа измеряется весомыми и объемными величинами: кубометрами, тоннами, пудами. Эти двое имели дело со зримыми и осязаемыми вещами: чугуном, сталью, станками, приборами, углем – бесспорными ценностями, которые бы никто не мог поставить под сомнение. И на вопрос рабочего с плаката: «Что ты сделал для пятилетки?» – они могли ответить не задумываясь, четко, ясно, исчерпывающе.

А что осязаемого в работе сотрудника уголовного розыска? Поиски ускользающей истины? Законность? Протоколы допросов? Или тот документ, который вручил мне накануне отъезда Русинов?

Стук колес стал реже. Поезд замедлил ход и остановился. Какой-то полустанок. На перроне – два-три пассажира и закутанная в платок баба, продающая клюкву. У бабы горластый высокий голос, пробивающий даже двойные рамы окошка. Таких когда-то называли визгопряхами.

– По ягоду клюкву, подснежную крупну, по свежую, манежную, холодную, студеную, кислую, ядреную… Клюквы-бабашки брали Наташки, брали-побирали, по кочкам ступали, лапотки потоптали, саяны ободрали, в реку покидали…

Здорово у нее это получалось, аппетитно. Один из моих соседей соблазнился.

– Вам взять? – спросил он у меня, выскакивая из купе.

– Возьмите, буду благодарен.

Но отведать «холодной, студеной, кислой, ядреной» нам не пришлось: поезд дернулся, и снова началась монотонная песня колес. Теперь стена леса вплотную приблизилась к железной дороге. Лес был густой, стволы почти прижимались друг к другу. На снегу хорошо были видны крестики от птичьих лап и заячьи петли. Мелькнула и осталась далеко позади низенькая избушка с лихо сдвинутой набекрень шапкой снега.

Русинов, Всеволод Феоктистович Русинов…

Почему я вдруг вспомнил о нем? Ну да, в связи с этим документом.– выпиской из решения бюро райкома партии… Оказывается, Шамраю в 1928 году был объявлен выговор «за кратковременные троцкистские колебания». Эта выписка сейчас лежала в моем портфеле вместе с некоторыми другими документами, еще не подшитыми в «горелое дело». Само дело осталось в Москве, в сейфе Эрлиха.

«Возьмите, Александр Семенович, – сказал Русинов, положив на стол эту бумажку. – Может быть, пригодится». – «А почему вы раньше мне ее не отдали?» – «Да как сказать? – он замялся. – Не придал значения. Да и не предполагал, что вы подключитесь к расследованию. Дело-то вел Эрлих…»

Странно, очень странно.

Тогда в предотъездной суматохе я не обратил внимания на слова Русинова, они прошли мимо сознания, но теперь они дрелью сверлили мозг.

Я не слышал, что говорят внизу мои соседи по купе, не замечал торопливого стука колес. Все это куда-то ушло, исчезло, вытесненное пришедшими на память словами Русинова.

Что же получается?

Конечно, для Эрлиха выписка из решения являлась обычным клочком бумаги, не имеющим никакого отношения к делу, а в моей версии она должна была занять важное место в цепи улик. Правильно, все правильно. Но, выходит, Русинов, которому я даже не намекал на свои предположения, откуда-то узнал о них. Откуда? Странная, крайне странная способность читать чужие мысли… А если это не чужие мысли, а его собственные? Как сказал Шамрай при нашем первом разговоре? «Русинов с меня трижды, нет, четырежды допросы снимал… Будто уличить меня в чем-то пытался…» И сами протоколы. Когда я их читал, то мне казалось, что Русинов пытался одновременно сидеть на нескольких стульях. И эта нервозность, непоследовательность, будто допрашивающий не столько хотел, сколько опасался определенности… Неужто Русинов уже тогда подозревал о том, что мне пришло в голову много позднее? Нет, конечно, чепуха. Он тогда бы ни за что не прекратил дела и рассказал бы мне о своих предположениях. Русинов не смог бы поступить иначе. Ведь он прекрасно понимал, насколько все это важно. Из-за чего бы он устраивал игру в молчанку? Чтобы выгородить подлеца и поставить под удар невиновного?

Нет, Русинов, разумеется, не догадывался и не мог догадываться о том, что произошло на даче. Нет. Но почему тогда он именно сегодня, узнав, что я уезжаю на Соловки, принес мне эту выписку? Судя по дате, он затребовал ее сразу же после возбуждения уголовного дела. Случайность? Подозрительная случайность.

И вообще, зачем ему потребовалась эта выписка? Зачем, спрашивается? Что за повышенный, ничем не мотивированный интерес к биографии пострадавшего? Пострадавшим с подобной дотошностью не унимаются. Пострадавший – объект преступного посягательства, жертва. Значит, Русинов не считал Шамрая жертвой? И эти убегающие за стеклами очков глаза, уклончивые ответы, смущение… Нет, Всеволод Феоктистович не способен на подлость. Не должен быть способен!

Я достал из портфеля бумагу, заверенную подписью и печатью. Может быть, она поможет разъяснить происшедшее? Но бумага, разумеется, ни в чем не могла помочь. На возникшие вопросы мне предстояло ответить самому. До чего же бывают неприятные вопросы! Но уклониться от ответа на них, к сожалению, нельзя. А если все же попробовать? Я натянул на себя одеяло, повернулся к стенке вагона, попытался уснуть. Но мне не спалось.

Дрянь, дрянь, дрянь, – стучали колеса. Но они, конечно, не имели в виду Русинова… Они его не знали и не хотели знать. Обязанностью колес было крутиться. И они крутились…

Когда мы прибыли в Вологду, началась метель, которой уже давно пугали синоптики. Усиливающийся с каждой минутой ветер остервенело завывал в вентиляционных продушинах, бился в стены вагонов, залеплял снегом окна.

– Лютует-то как, а? – сказал проводник, расставляя на столике очередную партию стаканов с чаем. – Не зазимовать бы… Паровоз – он машина цивилизованная, норов с деликатностью. Не любит снега и всяких там природных явлений.

Мой новый сосед по купе, пожилой железнодорожник, был настроен более оптимистично.

– Зазимовать не зазимуем, а в расписание не уложимся. Это точно.

– И намного опоздаем?

– Это только всевышнему известно. Кажется, метель по всей магистрали. От края до края. Мой кот Котофеевич не зря нос под хвостом держал. Коты почище барометра погоду чуют. Вы до Архангельска?

– Да.

– Москвич, наверно?

– Москвич.

– А я помор. Земляк Михаила Васильевича Ломоносова – того, что пешком в Москву добирался. В Архангельске уж двадцать лет обитаю, так что, можно считать, исконный архангелогородец. Даже верную примету исконного архангелогородца приобрел. Видите? – он ладонью прижал нос. – Обе дырочки в небо. В Архангельске все курносые, как на подбор. Шутят, что оное из-за тротуаров деревянных. На один конец доски ступишь – другой по носу шлепает. – Он засмеялся. – В командировку в наши края?

– Да.

– Тогда чего торопиться? Поезд стоит – командировка идет. Давайте лучше спать. С Вологдой, думаю, не скоро расстанемся. Ишь как завывает!

Но вопреки его предположениям из Вологды мы выехали вовремя, но зато простояли два часа в Коноше и еще полтора в Няндоме. Несмотря на старания машиниста, пытавшегося нагнать упущенное из-за снежных заносов время, в Архангельск мы прибыли с' солидным опозданием. Здесь метели не было. О ней лишь напоминали снежные барханы у реки да сугробы.

Темнело вросшее в лед неуклюжее тело парома, рядом с которым примостилось несколько катеров и баркасов. По зимнику через Северную Двину редкой цепочкой двигались люди с чемоданами, мешками, баулами. Они шли туда, где мигал огоньками вытянувшийся на несколько километров вдоль реки город. Те, у кого было слишком много багажа, торговались с извозчиками, сани которых сгрудились на утоптанной площадке у выхода с перрона. Но торговались как-то вяло и неохотно. По-настоящему торговаться умеют лишь на юге.

Пока я прикидывал, брать ли мне извозчика или добираться до управления пешком, ко мне подошел человек в полушубке и валенках.

– Товарищ Белецкий?

– Он самый.

– А я Буркаев, заместитель начальника розыска. Заочно мы с вами уже знакомы. Ну а теперь будем очно.

– Давно дожидаетесь? – спросил я, пожимая протянутую руку.

– Порядком… Вас где падера накрыла?

– Метель? В Вологде.

– Вон что! Вологда – известная кружевница. А у нас тут побуранило чуток и угомонилось. Тишь да гладь да божья благодать.

У Буркаева было продолговатое лицо с крупным орлиным носом. То ли он не был архангелогородцем, то ли очень осмотрительно ходил по деревянным мосткам.

– Нам вчера из Москвы звонили, – сказал он. – Номер в гостинице вам заказан. С самолетом тоже в порядке. Завтра утром вылетаете. А вон и наш транспорт на полозьях…

Он подвел меня к легким санкам, которые в Москве называли «голубчиками».

– Как, Гриша, прокатим с ветерком гостя?

Гриша, снимавший с морды лошади торбу с овсом, обнажил в улыбке крепкие зубы:

– А как же! Чего-чего, а ветерка и тряски нам не занимать. Этого добра сколько хочешь. И самим хватает, и гостям остается.

Насколько я понял, и легкие, изящные сани с оленьей полостью, и приземистая крепкая лошадка с красивой сбруей были гордостью уголовного розыска Северного края. «Настоящая обвинка[38], – как бы невзначай сказал мне Буркаев, оглаживая кобылу по крупу. – Чистых кровей. И колокольчики, как положено, валдайские. Поглядите».

Действительно, колокольчики были валдайские, кустарной работы. На одном была надпись: «Купи – не скупися, езди – веселися», а на другом: «Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей!»

– Хороши колокольчики? – спросил Буркаев, когда я забрался в сани. – Малиновый звон! Когда по Павлина Виноградова катим, в Соломбале слышно.

– То-то у вас с раскрываемостью неважно, – пошутил я.

Он усмехнулся:

– Чего зря колокольчики винить? Уж тут колокольчики не повинны. На операции мы ездим тихо. Но без звону, верно, не обходится… До стопроцентной раскрываемости не скоро докатим.

Лошадка оказалась резвой: я…не успел и оглянуться, как мы очутились на другом берегу Двины, стремительно пронеслись мимо Дома Советов, перед которым на пятигранном постаменте возвышался помор с оленем, и лихо подъехали к гостинице.

Поужинав в ресторане, я немного побродил по улицам города, которые по примеру Ленинграда почти все именовались проспектами, и отправился к себе в номер.

На следующий день утром двухместным самолетом – в Архангельске такие самолеты почему-то называли «бельками» – я вылетел на Большой Соловецкий остров, где мне предстояло дописать заключительные страницы «горелого дела».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю