355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Леонов » Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ) » Текст книги (страница 38)
Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2021, 19:00

Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"


Автор книги: Николай Леонов


Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 248 страниц)

– Опоздал, Илюша. Она уже у меня побывала: и ватник, и пиджак, и брюки… Нет следов. Может, он уничтожил ту одежду, в которой на мокрое дело ходил, – не знаю. Но следов нет.

– Следовательно, строго юридически никаких доказательств?

– Доказательств-то нет, зато человек живой, – сказал Савельев, намекая на нашу ошибку с Думанским. – А умно поработаете и «строго юридические» доказательства найдете.

– Но арестовывать бессмысленно.

– Это ты верно. Брать его теперь – только дело портить, тогда придется свои карты на стол выкладывать, а с козырями-то у нас худо. Брать нельзя. Мой совет – не спеши. Пусть пока на нашей веревочке поплавает да порезвится. А когда решит, что на деле крест поставлен, да осторожничать перестанет, мы его и застукаем на чем-нибудь… Хороший я тебе подарок сделал?

– Что и говорить, – почти искренне сказал Илюша.

– Вот придет Саша Белецкий, я ему все свои наметки передам. Пользуйтесь, не жалко!

Савельев считал, что ему удалось полностью разгромить наши позиции, и поэтому был как никогда щедр и великодушен. Но Илюша не чувствовал себя побежденным. По его мнению, этот разговор был не прощальным словом над могилой нашей безвременно скончавшейся версии, а всего-навсего небольшой поправкой, которую, безусловно, можно и нужно было учесть. Поправкой, и только. Но об этом он уже говорил не с Савельевым, а со мной…


XXI

Если в Савельеве постоянно ссорились два совершенно непохожих друг на друга человека – брюзга и задорный мальчишка, то в Илюше мирно соседствовали и даже дружили следователь и артист. Артист дополнял следователя, а следователь артиста. Рассказывая мне о разговоре с Савельевым, Фрейман не только мастерски копировал голос своего собеседника, но и его интонации, жесты, выражение лица. Его подвижная физиономия то приобретала типичное для Савельева скучающее выражение, и тогда живые Илюшины глаза прикрывались веками, то его лицо становилось отечески благодушным и слегка снисходительным, а порой он вытягивал губы трубочкой и чмокал ими. Он настолько точно изображал Савельева, что я даже пожалел, что на этом импровизированном спектакле присутствует лишь один зритель. Но спектакль спектаклем, а дело делом. Точка зрения Савельева мне уже была достаточно ясна, а вот Илюшина не совсем. Поэтому, прервав один из наиболее удачных диалогов, я спросил:

– Так ты веришь или не веришь в то, что убил Сердюков?

Илья удивился.

– Как же не верю? Конечно, верю. Но…

«Но» его сводилось к тому, что Сердюков действительно убил антиквара, но сделал это не по собственной инициативе. Уголовник был простым исполнителем, которому некто обещал награду за убийство Богоявленского. И этим «некто», наверняка, был человек, тесно связанный с Лохтиной и антикваром. «Большой хвалился, что вскорости он, Ванька, таким богатым будет, что запросто весь Смоленский купит и продаст…» Этим словам Илюша придавал большое значение. Если бы Сердюков просто убил и ограбил антиквара, он бы так не сказал. Почему он будет богатым? Ведь ценности при нем. Так сказать он мог только в том случае, если ему за убийство обещали определенную награду. Преступление замыслил другой, и он же был его организатором.

Я очень уважал Савельева как одного из опытнейших криминалистов Москвы. Но если Савельев любил подсмеиваться над Илюшиным воображением и его излишним «мудрованием» (любимое выражение Мотылева), то у самого Савельева были противоположные недостатки. Длительная практика, обогащая опытом, одновременно ведет и к определенной стереотипности мышления. И Савельев помимо своей воли пытался подогнать это дело под привычный для него трафарет. Нет, Илья прав, определенно прав…

– Сухоруков в курсе? – спросил я.

– Да, но он предпочитает занять нейтральную позицию.

– Ясно, Илюшенька, ясно… Значит, у нас с тобой сейчас две задачи: во-первых, доказать, что убил Сердюков, а во-вторых, выяснить, кто за ним скрывается. Следственным путем на первых порах тут. много не сделаешь… В общем, хочешь сесть верхом на шею друга?

– Если она, конечно, выдержит, гладиолус…

– Должна выдержать.

– Я тебе еще не все сказал, – добавил Илюша. – Обстановка сейчас настолько осложнилась, что я, честно говоря, не знаю, с какой стороны подойти.

– А что такое?

– Сердюков-то арестован… Уже с неделю, как в домзаке сидит…

– Подарочек, ничего не скажешь! Надеюсь, не ты до этого додумался?

– Не я. Но кому от этого легче? Очередная глупость нашего общего друга Мотылева. Савельев поручил ему наблюдение за Сердюковым. Ну а Мотылев, как ты сам знаешь, «мудровать» не любит. Сообщили ему, что Сердюков зашел на вокзал в буфет. Что тут голову ломать? Все ясно: смыться из Москвы хочет. Позвонил Савельеву – того на месте нет. Ну и проявил оперативность: взял его на свой страх и риск. Да это еще полбеды. Тут же, сукин сын, начал его колоть. Расколоть, разумеется, не расколол, а все наши карты на стол выложил… Вот какая ситуация.

Ситуация, конечно, была более чем неприятная. И зачем, спрашивается, нужно было Федору Алексеевичу поручать Мотылеву это деликатное дело? Неужто у него под рукой не было других, более умных оперативников? Недаром говорят, что и на старуху бывает проруха.

– Допрашивали Сердюкова? – спросил я.

– Допрашивал, – кисло сказал Илюша. – Чего не допросить? Терять-то уже все равно нечего…

– Ну?

– Детский разговор… «Убивал?» – «Не убивал». – «А если подумать?» – «Не убивал». – «А если хорошо подумать?» – «Все равно не убивал». Как я его прижму? Психологические подходы? Плевал он на психологию. Савельев тут прав: у него одна психология – от «вышки» уйти. Ну, на ботинках сыграть пытался, на продажу портсигара намекнул… Но для него все это детские погремушки. Нет доказательств, и он это лучше меня знает. Смотрит мне прямо в глаза и улыбается. Нагло так улыбается. Дескать, ты, рыжий, кажется, не дурак, так зачем из меня дурака сделать пытаешься? А он, гладиолус, не дурак. И виды видывал, и нервы из проволоки… Пообтерся на Смоленском рынке. Здоровый такой громила, шея, как у быка, кулаки пудовые… Щелчком человека прикончит. С ним в камере в первую ночь уголовники какую-то шутку сыграть пытались, так он там навел порядочек – двоих после того в больницу отправили…

– А может, дожмешь его все-таки? – неуверенно сказал я.

– Нет, не дожму. Пустая трата времени. Придется выпускать подлеца.

– А барыгу допрашивал?

– Допрашивал, – безнадежно махнул рукой Илюша. – То же самое. Курить у тебя что-нибудь есть? – Он с наслаждением затянулся папиросой. – Хороший табак в Одессе.

Папиросы были куплены там же, где и подарок для Веры. Но стоит ли лишать Илюшу этого маленького удовольствия? Я промолчал.

Арест Сердюкова, казалось, наглухо захлопнул дверцу, которую приоткрыл Савельев. Убийца, еще неделю назад не подозревавший, что МУР активно интересуется его персоной, теперь был во всеоружии. Он знал все, в том числе и то, что следователь не располагает сколько-нибудь существенными доказательствами его вины. Положение было сложным, но из него нужно было найти приемлемый для нас выход. И мы пытались это сделать. Мы уже перебрали несколько вариантов плана дальнейших действий, когда зазвонил телефон.

– Тебя, – сказал Фрейман, передавая мне трубку. Звонил начальник домзака Ворд. Вильгельма Яновича

я знал давно, с 1919 года, когда он еще был комиссаром бандотдела МЧК. Виделись мы с ним от случая к случаю, но перезванивались часто. Человек он был добродушный, мягкий, с ровным, спокойным характером, который всегда располагал к нему людей. Ворд поздоровался и спросил, не за мной ли числится подозреваемый в убийстве Сердюков. Услышав этот вопрос, я почувствовал, как кровь отливает у меня от щек.

– Бежал?!

– Почему обязательно бежал? – сказал Ворд, мягко выговаривая букву «л». – Не надо волноваться. Не бежал, а только собирался бежать. Не надо быть таким волнующимся.

Ворд не спеша объяснил, что в передаче Сердюкову (два фунта колбасы, фунт провесной осетрины и десяток яиц), которую принесла какая-то девица, обнаружена записка, наколотая на оберточной бумаге (в нее была завернута колбаса). Неизвестный сообщал, что для побега уже все подготовлено и дело за Сердюковым.

– Видимо, – сказал Ворд, – предыдущую записку мы проморгали, потому что в этой о побеге пишется как о решенном, сообщается, где будет ждать лошадь с кучером.

– Девицу задержали?

– Задержали, – подтвердил Ворд. – С ней сейчас ваш товарищ имеет беседу…

– Мотыльков или Мотылев. Он меня и попросил тебя проинформировать…

Физиономия Илюши, напряженно прислушивавшегося к разговору, страдальчески сморщилась, и он так замотал головой, будто на него напал рой ос.

– Передай ему, чтобы он вместе с ней немедленно сюда приехал. У тебя есть машина?

– Так точно, товарищ субинспектор, – пошутил Ворд, – есть машина. Она как раз за дровами идет. Я прикажу, чтобы заодно их взяли и завезли в МУР. А за Сердюкова не волнуйся. Побег намечен через два дня, а я его сегодня же в одиночку посажу. Оттуда еще никто не бежал: решетки в два пальца толщиной…

Илюша отрицательно покачал головой. Наша мысль работала в одном направлении…

– Не надо в одиночку, – сказал я в трубку, чувствуя, что фортуна над нами, кажется, смилостивилась. – Пусть сидит, где сидит. Никаких изменений в режиме. Ладно? И передачу пусть ему отдадут.

– Вместе с запиской? – догадался Ворд.

– Обязательно. В общем, вы ничего не знаете и ни о чем не подозреваете, дураки дураками…

– А не получится, что мы такими и окажемся?

– Не получится, не получится. Завтра я у тебя с утра буду, тогда подробно обо всем поговорим.

Ворд хмыкнул и, растягивая слова, насмешливо сказал:

– В авантюру меня втягиваешь, товарищ субинспектор?

– Не в авантюру, а в оперативную работу, Вильгельм Янович. Расшевелить тебя немножно надо, а то отяжелел, привык у себя в домзаке к спокойной жизни…

Ворд, кажется, обиделся.

– Вот приедешь ко мне, увидишь мою «спокойную жизнь», – проворчал он. – С шести утра и до двенадцати ночи ни минуты покоя. Людей перевоспитывать – не спокойная, а беспокойная жизнь. У меня уже полгода начальника воспитательной части нет. Все Ворд делать должен: и книги доставать, и концерты организовывать, и стенгазеты читать, и на заседаниях культкомиссии присутствовать… Вот какая жизнь спокойная!

Приехал Мотылев. Он был радостно возбужден. Глаза его блестели.

– Расколол? – с мрачным юмором спросил Илюша.

– Расколол! – жизнерадостно подтвердил Мотылев, никогда не замечавший иронии.

– Гладиолус, – простонал Илюша, оборачиваясь ко мне. – Держи меня за руки, гладиолус! А то я его сейчас от пяти бортов в лузу!

Но на этот раз Мотылев не напортил. Правда, допустить здесь какую-либо ошибку было сложно. Задержанная ничего не пыталась скрыть. Она оказалась кассиршей оптово-розничного магазина Софьинского сельскохозяйственного товарищества, расположенного недалеко от Сухаревского рынка. Матрена Заболоцкая – так ее звали – сказала Мотылеву, что это третья передача, которую она отвозит Сердюкову по просьбе своей квартирантки. Самого Сердюкова она в глаза не видывала. Но квартирантка сказала ей, что он ее племянник и что его арестовали за какую-то мелкую растрату. Вот она и выполняла просьбы старухи – отвозила ее племяннику передачи. Что в этом плохого? Старуха несчастная, безобидная. Разве ей откажешь в такой мелочи? А ей, Матрене, в тюрьму после работы подъехать нетрудно, да и любопытно, признаться. Там такого наслушаешься от родственников лишенцев, что за неделю не перескажешь. А преступлений она никаких не совершала: все по закону – закон передачи разрешает. Лишенцам можно и колбасу передавать, и яйца, и масло. Водку нельзя, так водку она не носила. Кто покупал продукты? Она и покупала. Квартирантка ей деньги давала, а она, Матрена, покупала. А запаковывала сама квартирантка. Почему? Да потому, что она знала, как нужно тюремные передачи завертывать, чтобы все без придирок было. И никогда никто не придирался, а вот сегодня придрались. Надзирателю, вишь, бумага или что другое не понравилось… Что еще она может сказать? Что знала, то и сказала. Ее дело сторона…

А что за квартирантка у этой Матрены? – спросил Илюша у Мотылева, когда тот закончил свой рассказ. – Спрашивал у нее?

– Спрашивал…

– Не говорит?

– Почему не говорит? У меня она обо всем говорила. Я с ней по-простому, по-рабоче-крестьянскому, без всяких заходов, – сказал Мотылев и, по-петушиному склонив на бок голову, торжествующе посмотрел на Фреймана.

– Ладно, не тяни, – усмехнулся Илюша. – Так кто квартирантка?

– А ты сам догадайся, – тянул Мотылев. – Ни в жисть не догадаешься. Мозги наизнанку вывернешь, а все одно не догадаешься!

– Лохтина?

Мотылев был обескуражен: ничем не удивишь этого рыжего! Догадался все-таки! Что ты с ним будешь делать!

– А как ты допер? – с любопытством спросил он.

– У тебя, гладиолус, память плохая, – назидательно сказал Илюша. – Забыл, что я тебе говорил о своей маме? Я ж тебе говорил, что, когда она была мной беременна, она ни одного представления в цирке не пропускала.

– Ну?

– Вот тебе и «ну». А тогда, заметь, великий факир Хасан-Али-Вали-Сапоги выступал, мысли зрителей угадывал… Сам выводы делай. Сейчас, между прочим, смотрю на тебя и тоже твои мысли читаю. Глядишь ты и думаешь: «И как Фрейману трепаться не надоест, зря со мной время терять? Пора бы ему и со свидетельницей побеседовать…» Верно?

– Да почти что…

– Где она у тебя?

– Здесь, в коридоре дожидается, – сказал Мотылев, который так до конца и не понял, говорит ли Фрейман всерьез или, как обычно, дурит голову. – Позвать?

– И этот человек еще удивляется чужой догадливости! – всплеснул руками Илюша. – С налету мысли читает! Да тебе, гладиолус, великий факир Хасан-Али-Вали-Сапоги в подметки не годится! Хочешь, в цирк устрою?

– Иди к черту, – не выдержал Мотылев и, приоткрыв дверь кабинета, официальным голосом позвал: – Гражданка Заболоцкая! К следователю.

Я узнал ее сразу. Она была той самой девицей в красном платочке, которую мы с Кемберовским видели у Лохтиной.

Фрейман минут десять побеседовал с ней. Но кассирша мало что добавила к тому, что нам уже было известно от Мотылева.

Подписав протокол допроса, Заболоцкая собралась было уходить, но Фрейман счел за лучшее, чтобы она пока не встречалась с Лохтиной, и попросил ее часок подождать в коридоре.

– Если вы, конечно, не очень торопитесь, – добавил Илюша, который любил соблюдать соответствующий декорум.

– Да мне-то что, мне спешить некуда. Вот только боюсь, Ольга Владимировна волноваться будет, – сказала Заболоцкая, потрясенная галантностью следователя. – Очень она меня просила тотчас из тюрьмы домой ехать… Как повезу я туда передачу, так она и скажет: «Только не задерживайтесь, Машенька, – она меня Машенькой зовет, – отдадите и приезжайте, а то я себе места не нахожу, когда вас долго нет». Нервенная она очень. Чуть что – припадок. Падучая у нее, что ли…

– Ничего, сейчас ее сюда привезут, – успокоил кассиршу Фрейман. Он проводил ее в коридор и приказал Кемберовскому немедленно доставить к нему Лохтину.

– Ну как, гладиолус, – сказал он мне, – воображение следователю, видно, не всегда мешает?

«Да, Ольге Владимировне теперь не выкрутиться, – подумал я. – Теперь ей придется иметь дело не с интуицией следователя, а с фактом. Любопытно, как она объяснит этот факт? Тут уж ей припадки не помогут… А Федору Алексеевичу хочешь не хочешь, а придется признать, что ошибаются не только другие…»

Кажется, о том же думал и Фрейман. Это была минута его торжества. Долгожданная минута…

– Что же дальше делать будем? – спросил Мотылев, который почувствовал себя вновь приобщенным к делу Богоявленского, расследование которого он так неудачно начал.

Илюша почесал переносицу, задумался.

– Что дальше делать будем? В бильярд, конечно, будем играть.

– Шутишь все?

– Какие шутки, Хасан-Али-Вали-Сапоги? Я человек серьезный. И сейчас имею серьезное желание проиграть тебе одну партию в бильярд. Ты это заслужил. Фору дашь?

– Можно, – сказал польщенный Мотылев. – Это можно. Вообще я не против: давай погоняем шарики.

Кемберовский позвонил через полчаса после их ухода.

– Товарищ субинспектор? Докладывает агент третьего разряда Кемберовский. Доставить гражданку Лохтину в Московский уголовный розыск не представляется возможным.

– Уехала?

– Никак нет. Находится дома.

– Так в чем же дело? Вы можете мне толком объяснить?

– Так точно, могу. Гражданка Лохтина померла, руки на себя наложила.

– Самоубийство?

– Так точно. Самоубийство посредством удушения. Во дворе в отхожем месте повесилась.

– Записку какую-нибудь оставила?

– Так точно. Прикажете зачитать?

– Пожалуй, не надо. Приняли меры, чтобы удалить с места происшествия посторонних?

– Так точно. Посторонние удалены.

– Хорошо. Сейчас буду вместе с экспертом.

Фрейман был ошеломлен происшедшим, и в машине он засыпал меня вопросами. Мотылев и медицинский эксперт всю дорогу молчали.

К нашему приезду Лохтину уже успели перенести в ее комнату и уложить на кушетку. Тело прикрыли куском рогожи, из-под которой были видны лишь ноги. Одна нога была в сапоге, другая в дырявом шерстяном носке. В комнате почему-то пахло лекарствами, а на полу валялся перевернутый ночной горшок, о который все спотыкались, но никто, как водится, не догадывался его убрать.

Кемберовский вручил мне предсмертную записку: «Ухожу к тебе, господи, с образом твоим в сердце и с именем сына твоего на устах. Нет у меня семьи, нет у меня родственников, нет у меня друзей. Только ты, господи, на небе, и сын твой, и перст сына твоего на земле. Самоубийство грех. Но не в грехе греховность, а в помыслах. А помыслы мои чисты. Свеча догоревшая гаснет, потому что фитиль кончился и воск растаял. И рада бы гореть, да гореть нечему… Живите, люди, выполняя заветы господа. И в муке, принятой для господа и сына его, радость есть. И в крике от той муки счастье есть…»

– Бред какой-то, – сказал я Фрейману, читавшему вместе со мной записку.

– Не совсем, гладиолус, не совсем… – покачал он головой. – Кое-что, по-моему, есть…

В конце записки Лохтина распределяла свое скудное имущество среди хозяев и указывала, где ее следует похоронить, если священник «по наущению дьявола не воспрепятствует тому». Больше ни слова.

Мы осмотрели уборную, веревку, на которой она повесилась, двор и вновь вернулись в квартиру.

Ко мне подошла мать Матрены, толстая старуха с закисшими глазами. Всхлипывая, сказала:

– Вот, угадай… Конфеток поела, чайку попила и руки на себя наложила… А то все за Матрешу беспокоилась: «Чего нет ее, да не случилось ли с ней чего…» Тихая была, все молилась. Молилась, а грех совершила… Теперь туда ночью и ходить-то боязно. – И тем же тоном добавила: – Вот за квартиру задолжала. С кого теперь спрашивать? Говорят, у нее племянник есть, так в тюрьме сидит. Гол как сокол поди…

У трупа Лохтиной уже работал медицинский эксперт. Фрейман, сидя за столом, писал протокол.

– Самоубийство?

– Безусловно. Конечно, как положено проведем вскрытие, но неожиданности исключены. Вон полюбуйтесь, какая классическая странгуляционная борозда, – указал эксперт пальцем на шею мертвой. – Хоть студентам демонстрируй. На теле никаких прижизненных повреждений… Самоубийство, вне всяких сомнений самоубийство.

Почти вся одежда с Лохтиной была снята. «Юродивая Христа ради» лежала, выставив вверх обтянутый кожей подбородок, смотря в потолок пятаками глаз.

– Пятаки-то снимите, мамаша, – сказал эксперт хозяйке. – Сейчас переворачивать покойницу будем, закатятся куда-нибудь…

– Бог с ними, – махнула рукой старуха. – Пятаков не жалко – человека жалко… Но пятаки с глаз все-таки сняла и положила их на подоконник.

Ко мне подошел Мотылев.

– А верно, что Лохтина с императрицей дружила и с Гришкой Распутиным чаи пила?

– Верно.

– Ишь ты, – с уважением сказал Мотылев, – в самых, значит, придворных сферах вращалась. Здорово! А повесилась в сортире – не солидно…

Мне тоже почему-то показалось, что «святая мать Ольга» должна была умереть как-то иначе, красивей, что ли… А впрочем, чем ее смерть была хуже смерти Распутина или последней русской императрицы Александры Федоровны?

Труп Лохтиной подняли двое милиционеров. Дверь была узкая, и протащить через нее мертвое тело было трудно.

– Ноги заноси, ноги! – кричал своему напарнику усатый милиционер.

Хозяйка крестилась. Закуривая папиросу, эксперт сказал:

– Да-с, любит природа парадоксы. Самый высокий процент самоубийства дает лучшее время года – весна. А почему? Парадокс.


XXII

Савельев, часто навещавший в 1920 году «Бутырку», где обычно находились наши подследственные, называл ее тюрьмой-курортом. До курорта ей, конечно, было далеко, но зато она мало чем напоминала и тюрьму. Скорей всего, малокомфортабельный дом для приезжих. При поступлении арестованных в обязательном порядке учитывалось их желание, где они хотят поселиться: в коридоре (общежитие) или в камере, и в какой именно. Группировались заключенные по партийной принадлежности – за исключением, разумеется, уголовников-профессионалов. Отдельно меньшевики, отдельно правые эсеры, отдельно левые эсеры. Каждая из этих групп образовывала фракцию со своим выборным руководством и представительством в тюремной канцелярии.

Коридор вечерами превращался в зрительный зал. Здесь по четвергам устраивались спектакли и концерты, а в остальные дни читались лекции и проходили дискуссии или заседания фракций, на которых обычно доставалось начальнику за низкий уровень воспитательной работы среди внутренней охраны и надзирателей. Камеры закрывались только на ночь, остальное время (с 6 утра и до 8 вечера) они были открыты, и заключенные свободно общались друг с другом.

В несколько более стесненном положении находились уголовники-рецидивисты и спекулянты. И то, прежде чем войти к ним в камеру, дежурный надзиратель обязательно стучался и деликатно спрашивал: «Можно?»

Еще более свободные порядки были в домзаке Ворда. Здесь, в отличие от Бутырской тюрьмы, процветал не столько демократизм, сколько анархизм, как осторожно выразились на одном из совещаний в народном комиссариате.

Но с двадцатого года многое изменилось не только в «Бутырке». Я это понял, обратив внимание на плакат, красовавшийся на воротах домзака: «Мы не наказываем, а перевоспитываем». Прежний плакат был иным: «Ты входишь сюда преступником, а выйдешь отсюда честным гражданином». Видимо, Ворд счел старую формулировку излишне категоричной. Опыт убедил его, что не все уголовники превращаются в честных людей даже при образцовой воспитательной работе, а необоснованных обещаний он давать не любил. Таким образом, тюремная администрация объясняла вновь поступающим свою основную задачу, но никаких

гарантий не представляла. Дескать, кем ты отсюда выйдешь – не знаем, но будем стараться, чтобы ты вышел человеком. Это был первый, но не последний шаг от необоснованной романтики к трезвому реализму. Тюрьма должна быть тюрьмой. Кажется, эту аксиому здесь уже усвоили…

В отличие от недавнего прошлого, тюремный двор был пуст (раньше лишенцы играли здесь в городки и лапту). Только в самом углу, у здания тюремной больницы, толпились заключенные в ожидании приема. На крыльце больницы сидел бравый выводящий, одетый в новую синюю форму. Подперев ладонью голову, он щурился на солнце.

Один из заключенных окликнул меня.

Это был мой «крестный», известный в Москве налетчик по кличке Лешка Медведь. Он проходил по одному из дел, переданных нашей группе.

Лешка был большим, неуклюжим, с круглым благообразным лицом почтенного отца семейства. Его раскормленная физиономия выражала полное довольство жизнью. При первом знакомстве ни за что не поверишь, что за этим солидным дядей числится не одно дело.

– Жив?

– А как же? – осклабился Лешка, поднося два пальца к козырьку сдвинутой набок кепки.– Вашими молитвами, гражданин начальник. Живу, хлеб жую, о водке мечтаю.

– Так тебя же к расстрелу приговорили!

– Было такое дело. Вполглаза на свет глядел, ан выскочил… Верхсуд заменил. Чистосердечное раскаяние, пролетарское происхождение, скромное обхождение, тупость, глупость… Ну и дали красненькую через испуг[24]: исправляйся, Лешка! А мне что? Исправляюсь… Гарочку[25] не соблагоизволите?

Я дал ему папиросу.

– Дешевые курите, – с сожалением сказал он. – Я на воле только «Герцеговину Флору» признавал. Аромат. Будто розу нюхаешь. Про амнистию по случаю первомайского праздника всех трудящихся ничего не слыхать? Мое дело, знаю, крест, а вот ребята надежду имеют. Весна песни поет. Птички щебечут, травка зеленеет, опять же солнышко… Эх, гражданин начальник, гражданин начальник! Тоскует сердце, про амнистию настукивает… Не слыхать, говорите? Обидно. Вот птички летают на воле. Птицы тюрьм не выдумали, а люди выдумали. Зверинец. Рычишь да прутья железные зубами хватаешь!

Лешка всхлипнул. Он вообще был легок на слезу…

В группе заключенных, дожидавшихся приема у врача, был и другой мой «крестник» – Анатолий Буркевич, студент, убивший из ревности свою сокурсницу. Буркевич был из интеллигентной семьи. Когда я вел его дело, ко мне часто заходила его мать. «До чего довела ребенка, – говорила она об убитой. – Ведь Толя мухи не обидит…»

Щуплый, черноволосый, с мечтательными темными глазами, Буркевич стоял в сторонке и что-то записывал в книжечку огрызком карандаша.

– Здравствуйте, Буркевич!

Он, кажется, мне обрадовался. Улыбнулся.

– Здравствуйте, тов… гражданин начальник!

– Как живете?

– Да как сказать… Тюрьма. Веселого, конечно, мало. Но везде люди. Я в столярной мастерской работаю. Мастер обещает, что я квалифицированным столяром выйду.

– А учебники есть?

– Некоторые имеются в библиотеке, а остальные мать принесла. Только я пока заниматься не могу…

– Тоскливый он, – вмешался в разговор Лешка, который, как я понял, сидел с Буркевичем в одной камере. – Все по той гражданке убиенной тоскует. Письма ей в стихах пишет. А так ничего, обмялся. Мы его в камкоры[26] выбрали. Он и пошел в стихах всю нашу жизнь в газете описывать. Здорово пишет, собака! Как там? Ага… «В тюрьме обычаи простые: здесь карты стирками зовут, здесь хлеб-паек идет как пайка, на курево газеты рвут…» Все верно описал. Вот только с газетами перехлестнул. Рвать-то их, конечно, рвут, но не сразу. Сразу их рвать – расчета нет. Мы за текущим моментом завсегда следим. Особо насчет международной буржуазии, какие она там, подлая, происки делает. А вот когда текущий момент проработаем, тогда и на курево пускаем. А без того – ни-ни. Верно я говорю, козявка? – обратился он к плюгавому заключенному с гнилыми зубами.

Тот оскалил обломки зубов.

– А как же? Без текущего момента не завтракаем и не обедаем.'

Я прошел мимо свежепобеленного корпуса следственного изолятора к главному входу, возле которого, как часовые, стояли два тощих, недавно посаженных тополька. Раньше кабинет Ворда находился на третьем этаже, но теперь там разместили культкомиссию, редколлегию стенной газеты «Лишенец» и художественный совет, а тюремную канцелярию перевели на первый, в самый конец коридора. Коридор был длинный, прямой, нигде ни пылинки. Такие идеально чистые коридоры я видел только в тюрьмах и больницах.

Начальник канцелярии сказал, что Вильгельм Янович находится сейчас в женском отделении, а потом будет принимать этап из Казани.

– Пройдите пока в его кабинет.

– А он скоро будет?

– Через полчаса.

– А не задержится?

Начальник канцелярий не удостоил меня ответом: сомневаться в точности Ворда здесь считалось дурным тоном. Если Ворд сказал, что будет через полчаса, значит, через полчаса и ни минутой позже.

Кабинет Вильгельма Яновича был своеобразным музеем тюремного быта. Одну из стен Ворд отвел под экспонаты, рассказывающие о старой тюрьме. Динамика смертности и заболеваемости в тюрьмах туберкулезом, ручные и ножные кандалы, эскиз тюрьмы в виде креста: от круглой центральной площадки лучами расходятся в разные стороны сквозные коридоры с одиночными камерами. Дагерротипы и фотографии. Снимки каторжных тюрем для испытуемых и исправляющихся, вольная каторжная команда на работах, телесные наказания, кандальник, прикованный к тачке, общий вид карцера в Корсаковской тюрьме.

Экспозиция завершалась сентиментальным тюремным эпосом: «Тихо и мрачно в тюремной больнице, сумрачный день сквозь решетки глядит, а перед дочерью, бледной и хилой, громко рыдая, старушка стоит…» Безымянный автор давал понять, что дочка не всегда была хилой и бледной, что не так уж давно она была «веселая, как пташка, румяная, как заря» и обладала всеми добродетелями. И если бы не купец Сундуков, совративший ее, она бы стала сестрой милосердия или белошвейкой. Но из-за Сундукова девица оказалась на панели и стала марухой вора. Вместе с ним она пошла на мокруху и попалась. Затем несчастную допрашивал жандарм точно с такими же усами, как у совратителя Сундукова. Девица посоветовала жандарму обратиться к Сундукову, но ему было не до сентиментов. Он требовал сообщить, «с кем я в то время на деле была, а я отвечала гордо и смело: это душевная тайна моя».

По мнению Ворда, грустная история несчастной девицы должна была способствовать воспитанию классового самосознания у его питомцев, приобщению их к классовым битвам и воспитанию ненависти к эксплуататорам.

Эту же благородную цель преследовали расставленные на стеллажах воспоминания старых уголовников о царских тюрьмах, в которых к ним относились «не как к гражданам, а как к дефективным».

Фотографии и дагерротипы были в черных рамках, что придавало стене еще более зловещий вид. Зато соседняя стена, рассказывающая о жизни в домзаке, выглядела оптимистично.

Спектакль-концерт самодеятельности домзака в помещении театра «Тиволи» в Сокольниках; ликбез с ровными рядами новеньких парт и большой грифельной доской; снимок, сделанный в столярной мастерской; выборы камкора; заседание библиотечного совета, выдержки из писем освободившихся; фотопортрет небезызвестного в преступном мире Москвы Андрея Долгова (он же Рузский, он же Иван Иванович Ветров, он же Павел Куцый, он же Петров, он же Семиоков), отбывавшего наказание за бандитизм, а теперь ударно работающего десятником на Волховстрое; юбилейный номер журнала «На пути к исправлению» и, наконец, стихи местных поэтов, которые, с несколько излишним пафосом расписывая «мнимые прелести жизни блатной», призывали своих товарищей по тюрьме искупить трудом прежние ошибки и «приобщиться к великому классу».

Экспонатами были и расставленные вдоль стен стулья. Все они были сделаны в столярной мастерской домзака, и на каждом висела табличка с фамилией мастера и с указанием, когда и за что он отбывал срок.

Никакого отношения к музею не имел только письменный стол, на котором аккуратными стопочками лежали «сводная ведомость наличности заключенных», рапорты дежурных надзирателей, папка переписки по обмену опытом с Башцентроисправдомом и Вятским исправтруддомом, изданный в Киеве словарь воровского и арестантского языка, несколько номеров журнала «Вестник права» за 1916 год и отобранные у заключенных самодельные тюремные карты – стирки. Любопытно, что тузов, королей, дам и валетов не было. Учитывая дух времени, тюремные художники заменили их цифрами…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю