355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Леонов » Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ) » Текст книги (страница 48)
Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2021, 19:00

Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"


Автор книги: Николай Леонов


Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 248 страниц)

– А редакция? – обратился Фрейман к Валентину.

Но Куцый уже ничего не слышал. Он вцепился в парня с парашютным значком на лацкане пиджака и, придерживая его левой рукой за плечо, правой быстро записывал сведения о строящемся самолете-гиганте.

– Значит, так, – доносилось до нас, – имеет свою электростанцию, типографию, телефон-автомат, кинооборудование, кровати… Восемь моторов, размах крыльев – 63 метра, а полетный вес – две с половиной тысячи пудов. Две с половиной тысячи!

Потрясенный Валентин ослабил хватку, и его собеседник мгновенно исчез, растворившись в толпе.

– Валентин, – сказал Фрейман, – кто нас сюда приглашал? Ты приглашал. Кто нас обязан развлекать? Ты обязан развлекать. Так?

– Так, – согласился Куцый, продолжая искать глазами свою жертву.

– Тогда скажи, сколько ей лет?

– Кому?

– Ревиной.

– А какое это имеет значение! – отмахнулся от него ошалевший Куцый. – Ты понимаешь, что такое две с половиной тысячи пудов?

– Понимаю.

– Ни черта ты не понимаешь. Это феноменально! Это летающий город!

– Конечно, – согласился Фрейман, – но…

– В июне полетит над Москвой. Просто феноменально! Пилотировать будет Громов.

В тот вечер с Валентином можно было говорить только о самолетах, планерах, дирижаблях и о проблеме «ликвидации авиационного бездорожья». Он обладал удивительной способностью каждый раз зажигаться новым и горел не спокойным ровным пламенем, а как бенгальские огни, рассыпая вокруг себя звездочки искр.

Мы с Ильей знали его с двадцать второго года, когда он еще подписывал свои статьи и корреспонденции броским псевдонимом «Вал. Индустриальный». Тогда он ходил в истрепанных брюках, голодный и задиристый, не признавал личной собственности, из гигиенических соображений не подавал никому руки и до самозабвения спорил, в каком году грянет мировая революция. Прошедшие годы его основательно пообтесали. Теперь на нем были широкие пижонские брюки, модный пиджак и даже галстук. Судя по всему, он примирился и с рукопожатиями, и с личной собственностью. И все же в Валентине нет-нет да и проглядывал ершистый энтузиаст образца двадцатых годов – Вал. Индустриальный. А в тот вечер Вал. Индустриальный влюбился в авиацию, и с этим нельзя было не считаться…

Рита вновь подошла к нам, когда мы ели мороженое и, смирившись, слушали Валентина, развивавшего фантастические планы замены в больших городах трамваев и автобусов планерными поездами.

От мороженого она отказалась. Лениво пила лимонад и молча курила одну папиросу за другой, аккуратно раскладывая окурки по краю мраморного столика.

Раза два Валентин обращался к ней, но она отделывалась односложными ответами. Теперь ей можно было дать и тридцать и тридцать пять лет.

Валентин ничего не замечал, но мы с Фрейманом ощущали неловкость. Когда я провожал ее до центра, Валентин говорил без умолку, а она не проронила ни слова.

Вечер был теплый, но Рита шла, зябко ссутулившись, засунув руки в карманы своей желтой кожаной куртки и смотря себе под ноги. На скамейках в сквере сидели парочки. Лихо покрикивали извозчики. Тяжелые грузовики везли песок. Город строился и днем и ночью. В гранит одевались набережные, возводились многоэтажные дома. На Краснопрудной улице НКПС[37] приступил к строительству второй очереди Дома ударника. На Пушкинской площади заканчивались отделочные работы в первом образцовом комсомольском магазине треста зеленого строительства. Прокладывалась трамвайная линия от Лубянки к Охотному ряду.

Мимо нас прошла группа строительных рабочих, видно ночная смена. Кто-то из них громко и весело сказал:

«Загрустила дивчина!»

Рита ничего не ответила. По-моему, она и не слышала. Наверное, тогда она и вошла в мою жизнь. Вошла и осталась, принеся с собой свою неустроенность и беспокойство.

Возле строящегося Дома комитетов Совета Труда и Обороны нас догнал извозчик.

«Подвезти?»

«А сколько возьмешь до Арбата?»

«Да уж не обижу…»

Рита забралась в пролетку.

«Кстати, – сказал Валентин, мысли которого работали по неведомому никому из его друзей закону, – итальянский летчик Аджело собирается установить новый мировой рекорд скорости в семьсот километров с хвостиком. Феноменально?»

«Феноменально».

«А Фрейману передай, что Ревиной тридцать лет».

Рита засмеялась.

«Днями приеду к вам, – пообещала она мне. Когда пролетка тронулась, добавила: – Очерк все-таки должен получиться».

Но очерк не получился так же, как и эта рецензия на спектакль. И вообще ничего у нас не получилось. Ничего. И все же я был благодарен ей за те недолгие месяцы, которые мы прожили вместе…

Кто-то сказал, что для счастья нужно столько же счастья, сколько и несчастья. Если этот кто-то не ошибся, я был с ней очень счастлив, потому что счастья у нас было чуточку больше, чем несчастья. И оно навсегда осталось в памяти.

Я помнил теплоту ее плеч, вкус губ, перебегающие по моим щекам сильные и робкие пальцы, запрокинутое в смехе лицо, волосы… Мне казалось, что я вижу ее склоненную над столом голову, подсвеченную нашей лампочкой под абажуром из газеты, аккуратно выложенные вдоль края стола недокуренные папиросы и танцующее по бумаге перо. Танцующее… Перо в ее пальцах действительно танцевало, подчиняясь ритму мысли. То оно плавно неслось по бумаге, то приостанавливалось, то выделывало замысловатые па. Я любил смотреть, как она пишет.

«А девушку зовут Агнес… девушку зовут Агнес», – без устали и настойчиво повторял патефон. Я подошел к нему. Диск сделал последний оборот и остановился.

Быстро закончив уборку, я разделся и лег в постель. Мне казалось, что я мгновенно усну. Но сон не приходил. Я долго ворочался. Затем из темноты выплыло смеющееся лицо Риты. Его сменило бледно-желтое с синевой под глазами лицо Сухорукова. На путях гудели паровозы и качался красный гроб с телом Кирова. Комната заполнялась венками, цветами, траурными лентами. Ревели несущиеся над замершей площадью самолеты. Их было так много, что небо стало совсем черным…

Я хотел закурить, но никак не мог вытащить руку из-под одеяла. Она была тяжелая, как свинец.


VI

1934 год подходил к концу.

На экранах кинотеатров мчался в развевающейся бурке Василий Иванович Чапаев. А в каждом московском дворе появился свой Чапаев, который лихо рубился с беляками, не моргнув глазом отражал психические атаки золотопогонников, наставлял верного Петьку и благополучно переплывал самые широкие реки…

У взрослых были свои развлечения, свои заботы и свои споры. Обсуждали дебаты в Лиге Наций, визит в Москву министра торговли Франции Маршандо, события на КВЖД и преимущества тульского четырехлампового радиоприемника.

Но чаще всего, пожалуй, говорили об отмене карточек на хлеб. Как-то не верилось, что уже 1 января можно будет просто зайти в булочную и купить сколько хочешь хлеба: хоть килограмм, хоть два, а если появится такая фантазия, то и целых три…

В магазинах царила предпраздничная суета. Продавцы едва успевали демонстрировать завезенные с баз товары. Большим спросом пользовались только входившие в моду дамские перчатки с крагами и мерлушковые кубанки с цветным фетровым верхом, нарядные и мужественные.

Уже к середине декабря в управлении стало известно, что решен вопрос о зачислении московской милиции в ряды знатных организаций Советского Союза: мы заняли одно из первых мест по шефской работе и реализации займа. Первого января, в День ударника предполагалось торжественное вручение нам переходящего Красного знамени ВЦСПС и Наркомфина.

Новость была приятной, но среди других событий месяца она прошла почти незамеченной. Главное управление милиции дало указание об усилении отдельных взводов милиции по охране наркоматов, введении дополнительных патрулей и расширении сети милицейских постов. Одновременно было предложено проводить специальный еженедельный инструктаж с ответственными дежурными и под-дежурными всех отделений милиции города. А на одной из оперативок Сухоруков сообщил, что прокуратура опротестовала пять приговоров по делам, в расследовании которых принимал участие уголовный розыск. Почти во всех протестах была однотипная формулировка: «Суд, следственные органы и органы дознания недостаточно выяснили мотивы противоправного деяния и таким образом безосновательно квалифицировали преступление, как обычное уголовное». Одним из этих дел – убийством участкового инспектора Чураева – занимался в свое время Русинов. Чураева действительно убили кулаки, которые после раскулачивания бежали в Москву и, просочившись каким-то образом через паспортный фильтр, устроились здесь на работу. Русинов вначале не исключал возможности террористического акта и проверял эту версию, но она отпала. Оказалось, что Чураев, нарушая дисциплину, пьянствовал со своими будущими убийцами, один из которых работал дворником, а другой истопником. И убит он был не потому, что те боялись разоблачения – инспектор и не подозревал об их прошлом, это мы установили досконально, – а в обычной драке.

Тем не менее Фуфаев в беседе со мной долго выяснял, является ли это у Русинова только случайным срывом или нет. Вообще после отклонения Главным управлением проекта типового договора о соревновании между отделами уголовного розыска, в подготовке которого Алеша Попович принимал деятельное участие, Фуфаев относился ко мне и Русинову настороженно.

– Вот ты, Белецкий, все шуточками отделываешься, – назидательно говорил Фуфаев, – а отмена пяти приговоров не шуточка.

– Они не отменены, только опротестованы.

– Ну, будут отменены.

– В отношении Чураева сомневаюсь.

Через несколько дней после нашего разговора нас пригласили в НКВД на совещание. Речь шла об усилении бдительности.

Заместитель начальника Главного управления исправительно-трудовых лагерей, поселений и мест заключения НКВД рассказал о том, как чекистами Воркутлага было установлено, что группа осужденных за бандитизм в действительности являлась контрреволюционной группой, действовавшей по политическим мотивам, и подчеркнул, что это не единичный случай поверхностного расследования.

Выступая сразу же после заместителя начальника Главного управления, Фуфаев, правда вскользь, но все-таки упомянул об опротестованных прокуратурой делах. По его трактовке получалось, что Чураев пил со своими убийцами чуть ли не в служебных интересах для того, чтобы собрать необходимые разоблачительные данные. Это было таким передергиванием, что обычно спокойный Сухоруков и тот возмутился.

В перерыве я зашел в буфет купить папирос и увидел там за столиком Фуфаева. Он меня тоже заметил и махнул мне рукой. На лице его не было и тени смущения.

– Хочешь пива?

Я отказался.

– Зря. Хорошее пиво… Буфет не чета нашему. Выступать будешь?

– Нет. Лучше тебя все равно не скажешь.

Фуфаев засмеялся. Он, кажется, принял это за комплимент.

– Ничего получилось, хлестко. Только примеры слабоватые, я их на ходу подбирал.

– По делу Чураева протест-то отклонен…

– Точно?

– Точно.

– Вон как! – благодушно удивился Фуфаев, откупоривая очередную бутылку. Он был воплощением безмятежности. Сказанное мною не произвело на него никакого впечатления. – Значит, щелкнули по носу прокуратуру? Это хорошо, это очень хорошо… – говорил он, прихлебывая пиво. И трудно было понять, то ли это «хорошо» относится к делам, то ли к пиву. Мне лично показалось, что скорей к пиву…

Фуфаев пил с таким наслаждением, что я соблазнился и тоже налил себе стакан. Пиво было свежим и холодным.

– Пей, Белецкий, пей, – радушно угощал Фуфаев. – И соли подсыпь. Нектар. Сюда бы еще воблу – умирать не захочется. Давно такого пива не пробовал!

Неужто он действительно ничего не понял или просто валяет дурака? Фуфаев все больше и больше удивлял меня. Наконец он допил бутылку, отдуваясь, вытер носовым платком губы и самодовольно сказал:

– А все же, несмотря на примеры, выступление удалось. Нутром чувствую, что в самую точку попал. Примеры примерами, суть не в них. Ведь завернул здорово. Верно?

Ошеломленный, я молчал.

– Нет, объективно скажи, хорошее выступление?

И только тогда до меня дошло, что удивляться, собственно, нечему. Все происходит так, как и должно происходить. Что из того, что протесты отклонены? У Фуфаева нет и никогда не было никакого мнения по поводу этих дел, и его меньше всего волновала истина. Дела являлись лишь фактурой для выступления. Опротестованы – пример классовой близорукости сотрудников розыска. Протесты отклонены – пример перегибов прокуратуры. Не годятся для одного, годятся для другого. Главное, чтобы выступление удалось. В этом был весь Фуфаев. Весь без остатка. Видимо, под таким углом зрения он рассматривал и всех нас. Эрлих в некой ситуации мог стать примером чекистской непримиримости, а в другой – иллюстрировать отсутствие гибкости и бережного отношения к человеку. Русинов годился в качестве отрицательного примера мягкотелости и непоследовательности или, наоборот, как образец вдумчивости и гуманности. А Александр Семенович Белецкий… Любопытно, примером чего может являться Белецкий?

– Послушай, Фуфаев, ты не собираешься меня использовать в очередном выступлении?

– Как использовать? – не понял он.

– Ну, в качестве примера.

– Нет, а что?

– Как ты считаешь, примером чего являюсь я?

– То есть?

Я объяснил, и Фуфаев, кажется, обиделся. Во всяком случае, следующую бутылку пива он откупоривать не стал, а только повертел ее в своих ручищах и опять поставил на столик.

– Несерьезный ты человек, Белецкий, – с чувством сказал он. На этот раз у него был голос не отца, а отчима. – С Шамраем-то закругляешься?

– Нет, не «закругляюсь».

– Жаль. Броское дело!

Действительно, для Фуфаева дело Шамрая могло стать находкой.

К тому времени, когда происходил наш разговор, следствие по «горелому делу», как его называли в розыске, несколько продвинулось. Эрлих шел по пути, предложенному Сухоруковым. И встал он на этот путь еще до того, как Сухоруков высказал мне свою точку зрения.

В редакции было исключено из партии и переведено в кандидаты девять человек. Все девять были Эрлихом допрошены, и каждое слово в их показаниях тщательно проверено.

Вначале круг сузился до четырех подозреваемых, затем до двух, и наконец до одного – Явича-Юрченко.

Явич-Юрченко вступил в партию большевиков еще до революции. Занимался пропагандистской работой, участвовал в экспроприациях. После неудачной попытки нападения на тюрьму, во время которой был убит жандармский ротмистр, Явича-Юрченко арестовали. На каторге он пробыл около года, затем в связи с психическим заболеванием был помещен в лечебницу, откуда бежал и эмигрировал за границу. Вернулся в Россию в начале восемнадцатого года и осел в Сибири.

После контрреволюционного переворота находился на подпольной работе в Барнауле. Иркутске и Омске, где в тысяча девятьсот девятнадцатом году за грубое нарушение дисциплины был исключен из партии. Как явствовало из документов, он тогда примкнул к группе Бориса Шумяцкого (Червонного). Шумяцкий, вопреки твердой линии Сибирского подпольного комитета большевиков не вступать ни в какие блоки с меньшевиками и эсерами, отстаивал необходимость союза с ними в борьбе против Колчака.

Явич-Юрченко пошел даже дальше Шумяцкого. Используя свои личные отношения с некоторыми эсерами, он пытался создать «единый боевой центр» и активно участвовал в деятельности эсеровско-меньшевистского подполья, что привело к провалу большевистской подпольной ячейки на оружейном заводе в Омске.

В 1920 году Явич-Юрченко признал свои ошибки, и его восстановили в партии. Затем – журналистская работа в Петрограде и участие в качестве свидетеля в процессе по делу правых эсеров, многих из которых он хорошо знал еще до революции. Из документов комиссии по партчистке было видно, что основанием ко вторичному исключению Явича-Юрченко из ВКП(б) являлось прежде всего «неискреннее поведение на судебном процессе по делу правых эсеров в 1922 году».

Когда «горелое дело» вел Русинов, он тоже заинтересовался этим человеком и дважды его допрашивал. Поводом послужили показания пострадавшего и его секретаря. Шамрай, когда зашла речь о работе комиссии, вспомнил, что Явич-Юрченко вел себя вызывающе. Вообще он производил впечатление человека неуравновешенного и излишне эмоционального. Такое же мнение о Явиче высказал секретарь Шамрая Гудынский. В его показаниях содержалась любопытная деталь. Гудынский утверждал, что накануне пожара Явич-Юрченко, не застав Шамрая, который был на совещании, спрашивал, где сейчас живет Шамрай: на квартире или на даче. На вопрос Гудынского, зачем ему это нужно, Явич-Юрченко сказал, что хочет объясниться с Шамраем, и если не дождется его, то отправится к нему домой. Гудынский адреса не дал и посоветовал Явичу-Юрченко зайти после ноябрьских праздников, когда начальник будет более свободен.

Оба эти показания Русинов приобщил к делу и допросил Явича-Юрченко. Но и только…

В отличие от него Эрлих поставил сведения, сообщенные Шамраем и Гудынским, во главу следствия. Это был стержень, на который нанизывались остальные улики, и, нужно отдать Эрлиху должное, весьма удачно нанизывались.

Судя по протоколам, Явич-Юрченко, державшийся на первых допросах достаточно хладнокровно, стал потом нервничать, а поняв, что тучи над ним сгущаются, выдвинул алиби, которое тут же было опровергнуто. Допрошенная Эрлихом уборщица железнодорожной станции Гугаева опознала Явича-Юрченко. Она заявила, что видела этого человека на перроне в ту ночь, когда горела дача.

Алиби опровергалось показаниями бывшего эсеровского боевика Дятлова, арестованного НКВД в Москве за организацию подпольной типографии. Дятлов, знавший Явича-Юрченко по эмиграции, после войны вступил в РКП(б) и примкнул к троцкистам. За оппозиционную деятельность Дятлова дважды исключали из партии, но после покаянных заявлений восстанавливали. Последние годы он жил в Ярославле, где работал управделами строительного треста. В Москву Дятлов приехал в служебную командировку и пытался достать здесь шрифт для нелегальной типографии. Остановился он у Явича-Юрченко, с которым поддерживал отношения. Дятлов показал, что с 25 на 26 октября Явич-Юрченко пришел домой только под утро. «Поздно гуляешь», – сказал ему проснувшийся Дятлов. «Боюсь, как бы это гулянье плохо не кончилось», – ответил Явич-Юрченко и посоветовал Дятлову найти другую квартиру, что тот и сделал, перебравшись к сестре жены.

В Ярославле, на квартире у Дятлова были обнаружены два письма Явича-Юрченко, в которых содержались выпады против Шамрая.

Все это, разумеется, было только косвенными уликами. Но их становилось все больше, а количество, как известно, рано или поздно переходит в качество…

Да, дело это было для Фуфаева, по его выражению, «броским».

– Подозреваемый из троцкистов? – с надеждой спросил Фуфаев.

– Нет, – сказал я. – Не то?

– Конечно, – Фуфаев поморщился. – Но ничего, сойдет.

Прозвенел звонок, возвестивший об окончании перерыва, и мы поднялись.

– Делу – время, потехе – час. Пошли. А с этим Чуркиным…

– Чураевым, – поправил я.

– Ну Чураевым… Так ты должен правильно понять. Тут не ведомственные интересы. Тут политика. – Он поднял вверх указательный палец. – Большая политика! Понял!

– Понял. А ты хоть что-нибудь понял из того, что я сказал?

Фуфаев вздохнул и укоризненно заметил:

– Все смеешься, Белецкий?

– Да уж какой тут смех. Слезы…

– Странный ты человек, Белецкий, очень странный!

В голосе Фуфаева звучало искреннее недоумение. Кажется, он сам не мог понять, примером чего являюсь я…


VII

Новый год по установившейся традиции я встречал у Сухоруковых. Оставаться один на один с собой мне не хотелось, а Виктор просил, чтобы я пришел пораньше. Пораньше – понятие растяжимое. И, только увидев Сухорукова в переднике поверх коверкотовой гимнастерки и с закатанными по локоть рукавами, я понял, что перестарался.

– Поспешил?

– Ну что ты! – неуверенно сказал Сухоруков, подставляя мне локоть (руки у него было испачканы). – Раздевайся. Как говорит Цатуров, первый гость – первая радость.

В затруднительных случаях Сухоруков всегда обращался к восточной мудрости, которой Цатуров с кавказской щедростью снабжал в неограниченном количестве всех желающих.

– Насчет радости не знаю, но на улицу теперь уже не выгонишь, – сказал я, вешая шинель на крючок. – А передник тебе идет, одомашнивает как-то.

Из кухни выглянула раскрасневшаяся у плиты жена Виктора Мария Дмитриевна, веселая, круглолицая.

– Александр Семенович? С наступающим вас. От всей души – счастья, здоровья, многих лет жизни… В общем – всего, чего сами желаете, – зачастила она. – А я все думаю, с кем там Виктор разговаривает…

– И не выдержала, – поддразнил Сухоруков.

– И не выдержала, – она засмеялась. – Что же вы в передней? Проходите в комнату.

Она взяла у меня из рук картонку с тортом, быстро распутала замысловатый узел и, взглянув на торт, ахнула:

– Красота-то какая! Даже есть жалко…

– А мы его есть и не будем, на стену повесим, – пошутил Виктор, рассматривая вместе с женой исполненные разноцветным кремом башни Кремля, дирижабль и усыпанные цукатами самолеты.

– Если я один цукат стащу, ничего? – спросила Мария Дмитриевна.

– Ничего, – сказал Сухоруков.

– Ну как там, помочь по хозяйству?

Мое предложение отвергли, а меня самого отправили в комнату, где мною должен был заняться по возвращении из магазина сын Сухорукова Октябрь. Октябрь Викторович Сухоруков…

В то время было немало странно звучащих теперь имен: Медера (международный день работницы), Одвар (Особая Дальневосточная армия), Лагшмира (лагерь Шмидта в Арктике), Персострат (первый советский стратостат) и даже Оюшминальда (Отто Юльевич Шмидт на льдине). А один мой приятель, к ужасу жены и тещи, назвал сына Пятьвчетом, что означало: пятилетка в четыре года. Но среди этих имен Октябрь и Октябрина были наиболее распространенными.

Сейчас мало кто остался в живых из тех, кого нарекли Октябрем. Мальчики рождения 1918-1922 годов первыми приняли удар в 1941 году. Среди погибших в начале войны был и командир пехотного взвода Октябрь Викторович Сухоруков. Тот самый светловолосый Октябрь, который на вопрос анкеты «Комсомольской правды» об идеалах ответил: «По политической линии – Ворошилов и Буденный, в области физкультуры – Люлько, Денисов и братья Знаменские», – а на выпускном вечере в школе читал гремящие, как набат, стихи:

 
В Риме, в Париже, в Берлине, в Варшаве
Слушай внимательно, недруг и друг:
Порох сухой у нас, штык не заржавел,
Крепче, чем прежде, и тело и дух!
 

Но это было позднее… А в канун тридцать пятого года Октябрь был еще только мальчишкой, которому поручили развлекать гостя, старого друга отца, – обязанность почетная, но скучная. Поэтому на физиономии моего собеседника можно было одновременно прочесть и гордость и тоску.

Разговор у нас не клеился. Найти правильный тон в беседе с подростком – искусство, а я им не владел и больше всего опасался фальши, которая так часто присутствует в подобного рода разговорах, когда взрослый пытается подладиться под уровень своего собеседника. Октябрь чувствовал мою скованность, и это еще более осложняло и без того сложную ситуацию.

Он был очень похож на отца: такой же скуластый, узкоглазый, с крупным ртом и волевым подбородком.

Таким был Виктор перед войной четырнадцатого года, когда считался моим покровителем и признанным героем гимназии. Один из немногих сыновей рабочих, которым удалось попасть в это сравнительно привилегированное учебное заведение, он старался быть во всем первым – будь то латинский язык или драка с реалистами. Большой физической силой он не обладал. Сильней его были и неповоротливый богатырь Васька Мухин, и кокетничающий натренированными мускулами красавец Юханов. Но Виктора отличали от них не только ловкость, но и стойкость. И если уж он вступал в бой, то дрался до последнего, никогда не покидая поля сражения. Мухин мог струсить. Юханов, тщательно следивший за своей внешностью, мог, забыв про драку, отправиться делать примочку. Виктор был не таков. Поэтому реалисты и называли его одержимым. Это прозвище закрепилось за ним и в гимназии, а наши доморощенные пииты «обессмертили» его имя даже в старших классах, откуда к нам, вопреки неписаным гимназическим законам, несколько раз заходили великовозрастные юноши и со снисходительной небрежностью баском спрашивали: «Это который у вас тут Сухоруков?»

Но рассказывать сыну о детстве отца принято с поучительной интонацией, а Сухоруков не считал гимназические годы лучшей страницей своей биографии. Что и говорить, тяжелое положение!

Я посмотрел на узловатые пальцы Октября и деликатно спросил:

– Боксом занимаешься?

– Нет, некогда.

– А… дерешься?

Он удивленно посмотрел на меня:

– Ну что вы, дядя Саша! Ведь драки – это пережиток. Я почувствовал, что краснею. Какие, к черту, драки,

когда я знал, что Октябрь является вожатым звена в пионерском отряде имени Ляпидевского, членом старостата, ударником обороны, награжденным за особые успехи противогазом.

Надо было спасать положение, а вместе с ним и свое доброе имя. Я заговорил об арктическом плавании ледореза «Литке». По загоревшимся глазам Октября я понял, что попал в точку. Оказалось, что он не только знает все детали этого рейса, но и является инициатором переписки отряда с начальником экспедиции Дуплицким.

Октябрь так красочно описывал гигантские айсберги, красоты северного сияния и белых медведей, что могло показаться, будто именно он выводил из ледового плена суда второй Ленской экспедиции.

Теперь я уже чувствовал себя свободней и, когда разговор о «Литке» стал затухать, подбросил ему ледокол «Красин», о котором тогда много писали газеты. От наших комсомольцев я уже знал, что ЦК ВЛКСМ по предложению секретаря ЦК Косарева подготовляет решение о комплектации команды ледокола исключительно из комсомольцев и что скоро в Ленинграде будет заседать специальная отборочная комиссия.

Октябрь на лету подхватил и эту тему. Мы с ним поговорили о спасении «Красиным» участников экспедиции Нобиле, о кругосветном плавании ледокола. Октябрь так увлекся, что разложил на столе карту, на которой красным и желтым карандашами были вычерчены все маршруты «Красина» за последние шесть лет. Но когда я спросил, не собирается ли он после окончания школы стать полярником, Октябрь отрицательно покачал головой. Это меня удивило.

– А я думал, что тебя привлекают полярные исследования…

– Конечно, интересно, – откликнулся он.

– Так в чем же дело?

Октябрь наморщил лоб, продольные неглубокие морщинки резко пересекла вертикальная, составляющая с носом почти прямую линию, лицо стало напряженным. Такое лицо бывало у Сухорукова, когда он пытался найти доходчивые слова, чтобы убедительно изложить окружающим совершенно ясную для него самого мысль.

– Полярники особой нужды в кадрах не испытывают, – наконец сказал Октябрь рассудительным голосом, каким, должно быть, говорил на заседаниях старостата. – У нас в комсомольской ячейке считают, что главное внимание надо обратить на строительство и Красную Армию… Ну и на органы НКВД, учитывая обстановку… – добавил он после короткой паузы. – У нас позавчера была встреча с чекистами…

Октябрь опять меня поставил в тупик. В конце семнадцатого года я подал заявление в Московский уголовный розыск, меньше всего задумываясь над вопросом, кто больше нуждается в работниках: Наркомюст, Народный комиссариат социального призрения или административный отдел Совдепа. Просто так сложились обстоятельства, в которых немалую роль сыграл отец сидящего передо мной светловолосого паренька. А ведь тогда я был года на два старше Октября… Удивительная все-таки штука время!

В комнату вошла Мария Дмитриевна. Она уже была не в домашнем, а в темном праздничном платье, на котором выделялись модные светлые пуговицы с рисунком.

Октябрь поспешно стал складывать карту. Эта поспешность была мне понятна: мужской разговор потому так и называется, что в нем нет места женщине. Меня в свое время тоже больше всего стесняли два самых близких человека – мать и сестра Вера. Правда, это было давно, но не настолько все же, чтобы я успел забыть…

– В полярники агитирует? – улыбнулась Мария Дмитриевна.

– Меня-то агитирует, а вот сам не хочет…

– Вот как? – Что-то новое… Ты разве передумал? – спросила она.

Октябрь не ответил: он был человеком серьезным и не собирался говорить о важных вещах в шутливом тоне, который так нравился его матери. Кроме того, его обязанности по отношению к гостю были полностью выполнены, и он имел право заняться своими личными делами.

Он спрятал карту в ящик, пригладил ладонью прямые волосы.

– Мама, ты не будешь возражать, если я на часок зайду к Севке?

– Если на часок, то не буду, – с напускной серьезностью сказала Мария Дмитриевна и чмокнула его в щеку.

Октябрь покраснел и что-то смущенно буркнул, а Мария Дмитриевна выразительно посмотрела на меня: каков, а?

По выражению ее лица я понял, что мне предстоит сменить бушующие волны полярных морей на не менее зыбкую почву рассуждений о новом поколении, о его действительных и мнимых особенностях, преимуществах и недостатках – излюбленная тема людей, которым перевалило за тридцать…

И действительно, дождавшись, когда Октябрь закроет за собой дверь – а ждать этого пришлось, конечно, недолго, – Мария Дмитриевна доверительно сказала:

– Забавное поколение, правда?

Под словом «забавное» подразумевалось все, что подразумевается в подобных случаях отцами и матерями: умное, чистое, хорошее, но…

Мария Дмитриевна сразу же начала с «но».

– У них недавно была в школе дискуссия, – сказала она, – нужна ли интимная дружба. Октябрь отстаивал только коллективную. По его мнению, лишь она гарантирует от возможных ошибок…

Однако разговор о новом поколении пришлось прервать: приехал Фрейман с женой, а вслед за ним ввалился заряженный крупной и мелкой дробью впечатлений Валентин Куцый, успевший за последние два месяца побывать на Магнитке, в Кузбассе и еще где-то. Валентин привел с собой находящегося в командировке в Москве работника Управления северных лагерей Арского, длинного, тощего человека с басом Шаляпина. Загнав Арского в закуток между буфетом и патефонным столиком, Валентин тут же, не теряя времени, затеял спор: является ли гениальный музыкант «природным феноменом» или при правильном музыкальном

воспитании можно сделать таким «чудом» каждого советского ребенка. Судя по всему, Арскому это было глубоко безразлично, но Валентин настолько уже успел ему досадить, что он отвергал все доводы.

– Брось! Брось! – кричал Валентин. – Ты консерватор, Арский! Я тебе предлагаю эксперимент: дай мне на два года твоего сына, и я тебе верну его гением. Хочешь?

Арский не захотел…

После нескольких неудачных попыток Арскому наконец удалось прорвать блокаду, и он отправился в кухню разделывать привезенную им с собой знаменитую соловецкую сельдь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю