Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"
Автор книги: Николай Леонов
Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 248 страниц)
Упившаяся Харкевич мирно дремала, положив голову на плечо Фукса, а Злотников тоскливо изучал счет и при моем появлении даже не шелохнулся.
– Где же Борис Арнольдович?
Злотников ничего не ответил, а Харкевич разлепила глаза и игриво погрозила мне пальчиком:
– Вы, Жоржик, нескромны. Если джентльмен покидает общество, о причинах не спрашивают…
Фукс пьяно засмеялся:
– Естественно, мой милый! Слышали анекдот про еврея, который разыскивал в Москве уборную?
В мужском туалете Левита не было. Не оказалось его и в вестибюле. Из кабинета распорядителя «Эрмитажа» я позвонил в МУР и Сухорукову на квартиру, а затем стремглав выскочил из ресторана. Извозчика мне, к счастью, искать не пришлось…
XXXII
Я позвонил раз-другой, прислушался. За дверью не было никакого движения. Тишина. Если бы я со двора не увидел в окне полоски света между шторами, я бы решил, что в квартире никого нет. Но я не мог ошибиться: свет был, Левит дома. Из ресторана он поехал прямо к себе. И, может быть, сейчас, когда я толкусь на лестничной площадке, он сжигает документы – основное доказательство по делу об убийстве в полосе отчуждения железной дороги. Оперативная группа, которая, как мне сообщил ответственный дежурный по МУРу, выехала на место происшествия в Хамовнический район, будет здесь не раньше чем через полчаса, а Сухоруков, в лучшем случае, минут через двадцать. Что же делать? Взламывать дверь?
Я снова изо всей силы нажал на кнопку звонка, чувствуя, как немеет палец. Потом ударил в дверь ногой. Шагов Левита я не слышал. Я только слышал, как щелкнул замок и звякнула дверная цепочка. В то же мгновенье я опустил руку в карман и почувствовал в ладони рубчатую рукоятку браунинга. Левит этого жеста не заметил или сделал вид, что не заметил. Помню, больше всего меня поразило то, что он держал в пальцах дымящуюся сигару. Он, конечно, рисовался своим хладнокровием. Позер по натуре, он не хотел лишить себя этого удовольствия и сейчас, когда для него все рушилось, все летело в тартарары. Но все-таки в самообладании ему отказать было нельзя. Его ироническое лицо, как всегда, было холодно и безмятежно спокойно, разве только немного резче, чем обычно, обозначились поперечные складки в углах рта. Отечественное издание джентльмена с головы до ног. Джентльмен проиграл все свое состояние и казенные деньги. Джентльмен сегодняшней ночью застрелится. Но джентльмен до последней минуты должен оставаться джентльменом: спокойным, выдержанным, ровным, остроумным и в меру любезным. Но я джентльменом не был, и Левит это понимал.
– Поздний гость, – сказал он, поднося к губам сигару.
– Не только поздний, но и незваный.
– Совершенно верно, – усмехнулся он, продолжая стоять на пороге и бесцеремонно меня разглядывая (истинный джентльмен тем и отличается от поддельных, что не с каждым держится по-джентльменски). – Но, поскольку вы все-таки пришли, мне не остается ничего иного, как вас выслушать. Думаю, у вас имеются серьезные основания для столь позднего вторжения.
– Безусловно, – подтвердил я, невольно включаясь в эту своеобразную игру.
– Привезли наконец «константиновский рубль»?
– К сожалению, нет.
– Чем же я тогда обязан визиту, Георгий Валентинович?
– Георгий Валерьянович, – весело поправил я.
– Пардон, Валерьянович. Все время забываю ваше отчество. Но, по-моему, сейчас это не столь уж существенно. Если не ошибаюсь, у вас имеется и другое отчество?
– Конечно.
Я достал из кармана пиджака удостоверение личности. Левит взял его, повертел в руках, потом раскрыл.
– «Субинспектор Московского уголовного разыска Александр Семенович Белецкий…» – прочел он. – Да, кажется, так вас называл тот молодой человек в «Эрмитаже»… Счастлив с вами познакомиться, Александр Савельевич…
– Семенович.
– Простите великодушно. Никогда не отличался хорошей памятью.
Весь этот затянувшийся разговор происходил на пороге входной двери, которую Левит закрывал собой. Я предложил ему пройти в квартиру.
– Что ж, милости прошу, – он церемонно отступил в сторону, сделав рукой гостеприимный жест.
– Я бы предпочел, чтобы вы шли впереди. Во избежание случайностей…
– Понимаю. Опасаетесь удара в спину?
– Да, господин Думанский, опасаюсь.
Левит дернул головой, будто я ударил его по щеке. Лицо его побелело. Он ожидал всего, но только не этого.
Позер уступил место человеку, оглушенному неожиданностью. Он поднял на меня расширившиеся глаза и тут же опустил их. Кажется, он хотел что-то сказать.
– Прошу, господин Думанский!
Сгорбившись и шаркая ногами, он прошел в уже знакомую мне комнату, где он не так давно принимал нас со Злотниковым. Здесь было полутемно. Горела только настольная лампа.
Дверь в смежную комнату, видимо спальню, была прикрыта. На полу возле каминной решетки были разбросаны клочки бумаг и валялась разорванная наполовину тетрадь в кожаном переплете. Несколько таких же тетрадей лежало на овальном столике красного дерева. Там же стояла раскрытая шкатулка, доверху набитая какими-то бумагами. На тахте груда книг: наверно, тайник, в котором хранились документы, находился в книжном шкафу или за ним.
Я зажег люстру. В комнате стало светло. При ярком свете люстры лицо Думанского казалось плоским, будто вырезанным из белой бумаги. И странно было видеть на этом лице мертвеца живые глаза, которые, словно ощупывая все, перебегали с одного предмета на другой. В комнате было душно. От начищенного до блеска паркетного пола пахло воском. К запаху воска примешивался другой, острый, напоминающий запах уксуса.
Я подошел к овальному столику.
– Это всё документы убитого?
Он посмотрел на меня недоумевающим взглядом, пытаясь понять смысл вопроса.
– Я спрашиваю: это документы Богоявленского?
– Да, – безучастно сказал он, как будто и вопрос и ответ не имели к нему прямого отношения.
Я перелистал одну из тетрадей. Это было продолжение дневника Богоявленского. Записи были датированы 1920 годом. Несколько раз мелькнула фамилия Азанчевского-Азанчеева. «Азанчевский-Азанчеев осуждает генерала Шиллинга, все помыслы которого устремлены не к защите поруганного отечества, а к обогащению. Порицает его увлечение Верой Холодной. Он удивлен поведением Шиллинга. А я удивляться уже разучился…» Потом я развернул лежавшую сверху в шкатулке бумагу – копию письма бывшей царицы Распутину: «Возлюбленный мой и незабвенный учитель, спаситель и наставник. Как томительно мне без тебя. Я только тогда душой покойна, отдыхаю, когда ты, учитель, сидишь около меня, а я целую твои руки и голову свою склоняю на твои блаженные плечи…»
Кажется, я поспел вовремя. Все эти документы уже были подготовлены к уничтожению. Через несколько минут они бы превратились в груду пепла.
– Не ожидали, что вам помешают? – спросил я.
– Я рассчитывал, что вы приедете позднее, – устало сказал он. – Старикам трудно тягаться с молодыми.
Да, Думанский был стариком. Он состарился на моих глазах. И даже бывшая еще недавно атрибутом представительности и старомодной элегантности изящная серебристая бородка теперь свидетельствовала только о старости.
– Я могу сесть? – спросил он.
– Пожалуйста.
Он тяжело опустился на стул у овального столика, привалившись к нему грудью. Думанский. Владимир Брониславович Думанский, организатор убийства антиквара…
В своем предположении, что Думанский жив, мы с Фрейманом в основном исходили из показаний Азанчевского-Азанчеева и записки Лохтиной. «Святая мать Ольга» считала бывшего друга Распутина Илиодора сыном божьим, а Думанского чем-то вроде представителя Илиодора в России, «перстом сына божьего». В своей предсмертной записке Лохтина писала: «Нет у меня семьи, нет у меня родственников, нет у меня друзей. Только ты, господи, на небе, и сын твой, и перст сына твоего на земле». Таким образом, получалось, что «перст сына божьего» находится все-таки на земле. Дальше. Приказчик Богоявленского рассказывал, что во время разговора хозяина с Лохтиной тот заявил: «Я шантажа не боюсь, и Таманскому меня не запугать». Работники ГПУ по заданию Никольского специально занимались поисками Таманского. Такового не оказалось. Оставалось предположить, что приказчик просто перепутал фамилию и Богоявленский говорил о Думанском. И в довершение ко всему фраза из дневника Богоявленского: «Высказав о картине несколько тривиальных замечаний и, как обычно, процитировав Сократа, Думанский спросил, не соглашусь ли я продать своего Пизано…» А ведь Левит тоже любил цитировать Сократа. Кроме того, в его облике и манере разговаривать было много схожего с тем Думанским, о котором рассказывали дневник Богоявленского и протоколы допросов Азанчевского-Азанчеева.
Предположение о том, что Левит и Думанский – одно и то же лицо, было не таким уж невероятным, каким оно нам самим казалось, тем более что в архиве ГПУ никаких документов, подтверждающих приведение в исполнение постановления ЧК о расстреле Думанского, обнаружено не было.
Но одно дело – предположение и совсем иное – установленный факт. Ведь Левит даже не пытался оспаривать мое утверждение, а его реакция на мое обращение говорила не меньше, чем собственноручные показания. Это была победа, коренной перелом во всем ходе расследования. Теперь дело об убийстве превращалось в дело по обвинению Думанского и его присных.
Между тем Думанский пришел в себя быстрей, чем я мог предположить. К нему вернулось спокойствие, а затем и самоуверенность.
– Коньяку не желаете, господин Беляев?
– Белецкий, – хладнокровно поправил я.
– Да, Белецкий. У вас так много фамилий, что поневоле запутаешься…
– Всего две. Столько же, сколько у вас.
– Но у вас профессиональная память, господин Белецкий. Вы все помните, а я нет. Я уже многое забываю…
– Даже свои прогнозы о будущем России?
– Что вы имеете в виду? – не понял он.
– Ваши рассуждения в марте 1917 года о реставрации монархии. Вы тогда говорили, что верите в ее восстановление потому, что всегда верили в нелепости, а историю России сравнивали с детским волчком. Говорили, что она вращается вокруг одной оси – царя… Как вы выразились? Да. «В России испокон веков на все смотрят снизу вверх, а при такой диспозиции даже царские ягодицы и то двойным солнцем кажутся…»
– Разве?
– Так, по крайней мере, записано в дневнике Богоявленского.
– Покойный отличался немецкой педантичностью. Его записям можно верить.
– Не получилось из вас пророка, Владимир Брониславович!
Думанский поставил на столик рюмку, вытер губы.
– У вас с покойным есть одна общая черта, – сказал он, – наивность. Кроме того, по молодости лет вы торопитесь с выводами, а ведь даже Сократ говорил, что он знает только то, что ничего не знает. Сегодня – это только сегодня. Существует еще и завтра…
– Монархическое завтра?
– Думаю, что да.
– Вернее, надеетесь.
– И надеюсь, – подтвердил он. – Я уважаю большевиков за решительность. Но они так же плохо знают историю и психологию русского человека, как и их предшественники. Уничтожить царскую семью и сдать в музей шапку Мономаха – не значит уничтожить идею царизма, которая была пронесена через века. Царь нужен России, и он будет. А назвать его можно будет по-всякому: и председателем кабинета министров, и президентом, и лидером. Это не существенно.
– И нэп, разумеется, конец Советской власти?
– Совершенно верно. И вы напрасно иронизируете. Начало конца.
Верил ли Думанский в то, что говорил? Не думаю. Он был достаточно умен, чтобы понять разницу между пугачевщиной и революцией. Не думаю также, что эта тема его волновала. В те минуты для него важным было только одно – он сам, Владимир Брониславович Думанский, его дальнейшая судьба, его жизнь. Все остальное казалось мелким, несущественным, не стоящим внимания. Революция, большевики, царь, нэп, история – все это сейчас не имело к нему прямого отношения. И, высказывая уже ставшие для него привычными и удобными мысли, он неуклонно приближался к самому для него главному.
– Я бы хотел задать вам один вопрос, – сказал он, когда я начал складывать в его портфель тетради дневника. – Что меня ждет?
Я пожал плечами. Этот вопрос не был для меня неожиданностью, но что я мог на него ответить?
– Меня расстреляют?
– Это решит суд.
Оперативная группа задерживалась, и я собирался доставить Думанского в уголовный розыск. Ждать было бессмысленно. Когда я звонил из кабинета распорядителя «Эрмитажа» ответственному держурному, я ему сказал, что необходимо задержать Гончарука, Сердюкова, Левита и Злотникова и что сам я отправляюсь к Левиту. То же я сказал Сухорукову. Обговорить детали не было времени. Если они решили начать с Гончарука или Сердюкова, я мог их прождать и час и два. А телефон на квартире Думанского как назло был неисправен.
– Нам пора, господин Думанский.
Он встал, сделал два шага по направлению к прихожей и в нерешительности остановился.
– Во сколько бы вы оценили мою жизнь, господин Белецкий?
Он так и сказал: «оценили».
– Я жизнями не торгую.
– Видимо, я не точно выразился. Я вам предлагаю… – он замялся.
– Взятку?
– Я бы выразился иначе – небольшое соглашение. От вас требуется немногое. И это «немногое» совершенно не повредит вашей карьере. Ведь вы могли, допустим, приехать на полчаса позже и не обнаружить этих документов, – он кивнул на портфель. – Могли и не застать меня на квартире…
– Но ведь я вас застал?
– Об этом знаем только мы с вами. Я лично готов об этом забыть. У меня плохая память… Попытайтесь забыть и вы. Я в состоянии щедро вознаградить эту забывчивость. Я богатый человек, господин Белецкий, и мне кажется, что это соглашение было бы обоюдно выгодным. Надеюсь, мы сможем с вами договориться…
Он не надеялся. Он был в этом уверен. Он был искренне убежден во всепобеждающей силе денег и считал, что вопрос сводится только к сумме: сколько я потребую за услугу – десять тысяч рублей, пятнадцать, а может, и все двадцать. Он готов был выслушать мои требования и, если бы они оказались не чрезмерными, полностью удовлетворить их. Торговая сделка джентльмена, который не скупится, но не собирается и переплачивать. Теперь он был в привычной для него сфере отношений купли-продажи. Поэтому к нему вернулись и прежний лоск, и прежняя элегантность, и прежнее брезгливое выражение лица.
Это было забавно. Я не удержался от улыбки. Он понял ее по-своему и, усмехнувшись, спросил:
Считаете, что сумму должен назвать я?
– Нет. Просто я подумал, что наивен все-таки не я, а вы, господин Думанский.
– Вот как?
Наши глаза встретились. Теперь он понял все. Понял до конца.
– Жаль, господин Белецкий, очень жаль. Думаю, что вы об этом пожалеете…
– Нам пора, – повторил я.
– С вашего разрешения я бы хотел взять с собой несессер.
Что-то в его голосе меня насторожило. Но у меня не было оснований отказывать ему в этой просьбе. Скорей по привычке, чем по необходимости, я спустил предохранитель у браунинга и стал за ним, наблюдая, как он разыскивает в одном из отделений платяного шкафа свой несессер. Наконец он его нашел.
– Больше вам ничего не потребуется?
– Нет, благодарю вас.
– Тогда пошли.
Думанский закашлялся. Кашлял он громко. Но этот кашель не заглушил легкого шума за моей спиной. Отскочить в сторону я не успел.
Не удалось мне перехватить и занесенную над моей головой руку.
Удар в висок сбил меня с ног. Падая, я ударился затылком о пол.
– Заберите у него оружие, – откуда-то издалека послышался голос Думанского.
– Сейчас. Чисто сработано?
– Неплохо…
Последнее, что я видел, – это склонившегося надо мной человека в распахнутой на груди рубахе. Он обыскивал карманы. Заглянув мне в лицо, удивился:
– Живучая сволочь…
На груди обыскивающего была татуировка: царская корона, а под ней цифра – 1918.
XXXIII
Поручик Гаман, превратившийся в силу различных обстоятельств в Сердюкова, а затем и в уголовника по кличке Ванька Большой, умел убивать. Он научился этому еще в 1919 году, когда командовал в Екатеринбургской городской тюрьме комендантским взводом. Тогда там, в подвалах, были расстреляны сотни людей. И если я не разделил участи Богоявленского, в этом была не его вина: ему помешали. Как раз в тот момент, когда он собирался меня добить, на квартиру Думанского наконец прибыла оперативная группа, которую я напрасно ждал столько времени. Убийце стало не до меня, теперь ему нужно было спасать собственную жизнь… Добить он меня не успел, но зато успел искалечить. По его милости я пролежал в больнице три с половиной месяца, и одно время даже стоял вопрос о переводе меня на инвалидность. Правда, в конце концов все обошлось сравнительно благополучно, если, конечно, не считать оставшегося на всю жизнь шрама и сильных головных болей, которые мучают меня и по сей день.
Операцию мне сделали сразу же после того, как доставили в больницу, куда Виктор привез поднятого им с постели известного хирурга. Операция длилась час, и ровно час Сухоруков и Кемберовский сидели в приемном покое больницы. После операции Виктор отвез профессора домой.
Уже много поздней он мне признался, что никак не решался спросить у профессора, останусь ли я жив. Так и не спросил…
По мнению врачей, мне здорово повезло: подобные операции тогда редко заканчивались удачно, в большинстве случаев люди умирали на операционном столе.
– Вот теперь могу вам наконец сказать с уверенностью, что будете жить, – констатировал профессор, осматривая меня через две недели после операции. – Считайте, что выиграли свою жизнь в лотерею. У вас был один шанс из ста.
– А сколько шансов из ста, что вы пропустите сейчас ко мне товарища? – спросил я, держа в руке под одеялом переданную мне контрабандой записку Фреймана.
– Ни одного, – отрезал он и с удивлением добавил: – А вы, Белецкий, нахал. Уникальный нахал!
– Но я вас очень прошу, профессор…
– Исключено. Совершенно противопоказано.
– А когда будет можно?
– Если все будет развиваться нормально – а я на это рассчитываю, – то дней этак через десять – двенадцать. А пока и не заикайтесь. Ни одного посетителя!
Тон, каким это было сказано, не располагал к спору. И я не спорил. Зачем? Я не сомневался, что кого-кого, а Илюшу я увижу намного раньше. И я не ошибся. Одному ему ведомыми путями он проник ко мне уже на следующий день.
– Привет от Веры, Сухорукова, Булаева, Кемберовского, Мотылева, Савельева, Медведева… – быстро перечислял он, воровски поглядывая на дверь.
– Думанского взяли? – спросил я, когда длинный перечень фамилий был наконец закончен.
– Взяли. Жив, здоров, привет передавал… Не шучу: действительно твоим здоровьем интересовался. Джентльмен!
– А Гамана задержали?
– Ушел. На тот свет… Пытался бежать, отстреливался. Басова в руку ранил…
– Убили?
– Да он сам себя убил: хотел по водосточной трубе на крышу влезть, сорвался – ну и в лепешку…
На этом нашу беседу пришлось закончить. В палату заглянула сестра и испуганно сказала: – Обход.
– То есть сматывайся, пока не застукали, – уточнил Илюша. Он поспешно встал. – До завтра, гладиолус! Выздоравливай.
Но в следующий раз ему удалось попасть ко мне только через несколько дней. Зато он просидел в палате целый вечер и принес мне пачку хороших папирос – мечта, в осуществление которой я уже не верил.
Илюша говорил не переставая, и я с жадностью ловил каждое его слово. Центром разговора было, конечно, дело по обвинению Думанского и Гончарука (Злотникова вначале задержали, но через три дня выпустили). Пока я лежал в больнице, Илюша основательно поработал, хотя он и пытался меня убедить, что на его долю пришлось немного, что основная работа была уже выполнена мной и Сухоруковым. Фрейман, конечно, скромничал. Но с Думанским, вопреки моим опасениям, ему действительно много возиться не пришлось. Используя материалы дневника Богоявленского, Фрейман выжал из него все возможное. В частности, Думанский подтвердил, что Гаман, живший по подложному паспорту, был непосредственным исполнителем задуманного им, Думанским, убийства антиквара.
Искренность Думанского переоценивать, разумеется, не следовало. Он считал, что мы знаем если и не все, то почти все. И его откровенность была продуманной откровенностью, рассчитанной на смягчение наказания. Поэтому целый ряд эпизодов в его изложении приобрел совершенно иной характер и смысл. Думанский старался по возможности обелить себя, переложив основную часть вины на Гамана и Гончарука. Например, он утверждал, что не хотел моей смерти и что Гаман, оказавшийся случайно в тот вечер у него дома, действовал вопреки его воле. Зная характер отношений между ним и Гаманом, в это трудно было поверить. Но показания Думанского опровергнуты не были, хотя я и сейчас убежден, что покушение на меня без его участия не обошлось и он,
учитывая возможность моего приезда, специально вызвал своего подручного.
Сомнения вызывала и его трактовка убийства Богоявленского. Но как бы то ни было, а именно его показания и дневник Богоявленского дали возможность в общих чертах восстановить всю картину происшедшего.
Итак, прежде всего о мнимой смерти Думанского.
Думанский, как отмечал в своем дневнике Богоявленский, на все политические акции смотрел с финансовой точки зрения. С этой точки зрения Николай II в Екатеринбурге был уже бесперспективен. Внимание предприимчивого коммерсанта привлек другой Романов, муж сербской королевы великий князь Иван Константинович. Сын президента русской Академии наук великого князя Константина Константиновича, Иван никакими талантами не блистал. В отличие от своего отца, он даже не пытался писать стихов и играть в театре Гамлета. Более чем сомнительны были и его шансы не престол. Но за ним были сербские монархисты, Елена, а главное – сербское золото. На этой афере можно было разбогатеть. И Думанский потерял интерес к судьбе несчастного Ника. Человек осторожный, всегда предпочитавший загребать жар чужими руками, он на этот раз настолько увлекся, что позабыл про всякую предусмотрительность. В Екатеринбурге он поддерживал связь с Иваном Константиновичем не только через Лохтину и Гамана, но и непосредственную, что, конечно, не могло не обратить на себя внимания. Но, ослепленный блеском золота, Думанский ничего не замечал.
Высланные из Вятки великие князья Сергей Михайлович, Игорь Константинович, Иван Константинович, князь Палей и сестра царицы, вдова бывшего московского генерал-губернатора великого князя Сергея, прозванного москвичами «князем Ходынским», великая княгиня Елизавета Федоровна пробыли в Екатеринбурге недолго. Родственники Николая II, группировавшие вокруг себя монархически настроенных офицеров, по существу, являлись центром притяжения заговорщиков в прифронтовом городе. Поэтому по решению Уралсовета они были переведены в Алапаевск, где их поместили в так называемой «Напольной школе» на окраине города. Охрана состояла всего из шести человек. И Думанский, дважды побывавший в Алапаевске, считал, что побег Ивана Константиновича вполне реален и при минимальном риске сулит большие выгоды. Тем не менее вся затея сорвалась, а Думанский буквально накануне отхода красных из Екатеринбурга был арестован (его выдали задержанные Екатеринбургской ЧК майор сербской службы Мигич и фельдфебель Божевич).
В Перми, куда он был доставлен, выяснилось еще одно немаловажное обстоятельство – причастность Думанского к подготовке террористического акта вместе с некоторыми слушателями переведенной в Екатеринбург Академии генерального штаба в Американской гостинице, где жили и работали многие сотрудники президиума Уралсовета и Екатеринбургской ЧК. Но в тот момент, когда Думанского приговорили к расстрелу за преступления против Советской власти, его уже в тюрьме не было: помещенный в тюремную больницу, он оттуда благополучно бежал.
Избежать кары ему помог знакомый по Петербургу студент-белоподкладочник Гончарук, служивший в военной канцелярии пермского гарнизона. Тот же Гончарук снабдил его документами на имя Левита и поместил его у своих приятелей.
Когда белые захватили Пермь, Думанский-Левит предстал перед ними в ореоле мученика «большевистских застенков», отважного монархиста, бескорыстно жертвовавшего жизнью во имя царя и отечества.
Еще больший блеск ему придало следствие по поводу расстрела Николая II.
Монархист Соколов, которому адмирал Колчак поручил это дело, решил создать из него всероссийскую трагедию. Мученики и злодеи были налицо. Не хватало лишь героев-освободителей.
Кривошеин, Вырубова, Нейдгардт, Пуришкевич, Борис Соловьев и Лохтина мало подходили для этой цели. То ли дело Думанский. И в феврале 1919 года Богоявленский записал в своем дневнике: «У истории много общего с публичной девкой: чтобы пользоваться ее милостями, вполне достаточно маленькой толики денег и отсутствия брезгливости. Сегодня с меня снимал показания Соколов. Произвел впечатление человека весьма честного и весьма ограниченного. И у живых и у покойников он видит только мундир с регалиями. Смерть Николая Александровича для него лишь гибель государя. Соколов много нападал на Распутина, считая его предвестником гибели царской семьи. Я никогда не был почитателем старца, но такие разговоры меня будируют. Я ему сказал, что человек, дважды принявший смерть уже одним этим искупил свои грехи[31].
Соколов расспрашивал о Борисе Соловьеве, Панкратове, Гермогене, Кобылинском, Яковлеве. Он прямо не говорил, но давал понять, что трагедии способствовала наша нерешительность. Это было подло, но он, кажется, не понимал этой подлости. От него, я узнал, что Яковлев перешел на сторону адмирала, но якобы по ошибке конвоира попал не к генерал-квартирмейстеру штаба верховного главнокомандующего, а к начальнику контрразведки полковнику Зайчеку, где бесследно исчез. Когда я подписал протокол допроса, Соколов сказал: «Если бы все русские монархисты вели себя подобно господину Думанскому, государь был бы спасен». Я промолчал: переубедить его мне бы все равно не удалось. Да и ни к чему все это. Итак, Думанский – герой. Не так ли создавались герои и ранее?»
Между тем Думанский пожинал плоды своих мнимых заслуг. Он стал своим человеком у министра финансов омского правительства Михайлова, прозванного Ванькой-Каином, чешского генерала Гайды.
Он занимался поставками в армию продовольствия и обмундирования.
Богоявленский, живший.некоторое время в Екатеринбурге, а затем в Омске, все более и более разочаровывался в «освободителях».
В его дневнике не без сочувствия приводилась фраза, сказанная Гайдой Колчаку: «Уметь управлять кораблем, господин адмирал, еще не значит уметь управлять Россией».
В другом месте Богоявленский писал: «В списке виновных в убийстве царской семьи, составленном генералом Дитерихсом и Соколовым, – 164 человека. Это смертники. Сакович и Медведев[32] уже убиты. Такая же участь ждет остальных. В штабе верховного это называют «священной местью». Месть не может быть священной. Кровь, кровь. Кругом кровь. С ужасом думаю о юношах, превратившихся в палачей.
Вчера был Гаман. Хвалился тем, что в одну ночь расстрелял тридцать семь человек, заподозренных в симпатиях к большевикам. Когда я попытался объяснить всю пагубность жестокости, он сказал: «Думанский совершенно прав: сейчас самое почетное звание – это звание палача. Сто тысяч голов, и Россия упадет на колени». Он так и сказал: Россия. Значит, борьба не против большевиков, а против России? Против мужиков, рабочих и мещан? Против народа? У него были безумные глаза профессионального убийцы. Спрашивал, нет ли у меня кокаина. Видно, мне недаром говорили о его связях с уголовниками. В нем ничего не осталось от прежнего юноши – ни чистоты, ни обаяния. Он палач. Совершенно не понимаю, что происходит…»
После того как Богоявленского вызвали в контрразведку и намекнули, что пора передать хранящиеся у него иконы из царской коллекции в фонд белого движения, он, предварительно связавшись с Кривошеиным, который находился тогда в Париже, решил пробираться на юг. Предполагалось, что все эти ценности, которые хранились в Москве или под Москвой, после победоносного завершения войны будут возвращены дяде Николая II, великому князю Николаю Николаевичу.
О пребывании Богоявленского в Одессе и Севастополе и о его новом отношении к белому движению читатель уже знает из показаний Азанчевского-Азанчеева: «Может быть, дело большевиков – дело антихриста, но дело Добровольческой армии тоже не дело бога». В Москву он приехал с теми же настроениями. Здесь его разыскал Гаман, который к тому времени окончательно опустился и обитал в одной из ночлежек на Смоленском рынке под фамилией Сердюкова. Вначале Гаман, по словам Думанского, бывал у Богоявленского довольно часто, и тот давал ему деньги. Затем Гаман стал его тяготить. После одной из ссор Богоявленский прервал с ним всякие отношения.
Адрес Богоявленского Лохтина и «перст сына божьего» узнали от Гамана. Богоявленский всячески избегал встречи со своими прежними друзьями. Но она все-таки состоялась на квартире Гончарука: некогда спасшего Думанского от смерти, а затем превратившегося в его приказчика.
В дневнике Богоявленского имелась запись:
«Уступил настояниям Ольги Владимировны и жалею об этом. Гончарук и Думанский заставили меня вспомнить то, что мне бы хотелось забыть. Перед глазами опять Тобольск и Екатеринбург. Мерзость. Все мерзость. Говорили долго и на разных языках. Думанский ни на йоту не изменился. Эти люди неприятны мне даже физически, особенно Думанский, выдающий себя за монархиста. Смешно и стыдно. Его разглагольствования о белой идее – кощунство. Как я и предполагал, цель встречи – выманить у меня полотна. Выглядело это, разумеется, донельзя благородно. Высший монархический совет и его императорское высочество неустанно пекутся об освобождении исстрадавшейся России. Долг истинных патриотов – всеми силами способствовать общему делу. Он, Думанский, готов пожертвовать на алтарь отечества не только деньги, но и жизнь. А от меня требуется совсем немногое: передать собрание полотен в надежные руки (то есть в руки Думанского). И эти «надежные руки» переправят их за границу. Все было очень возвышенно и… неубедительно. Я сказал, что, пока мне не будут представлены доказательства их полномочий, я отказываюсь вести какие-либо переговоры. Они были разочарованы».
Думанский и Гончарук таких доказательств не представили и не могли их представить, потому что никакого отношения ни к великому князю Николаю Николаевичу, ни к Высшему монархическому совету не имели. Это с исчерпывающей полнотой было установлено следствием. Но, думается, антиквар не отдал бы им картин в любом случае. И не только в силу своей старой неприязни к Думанскому, но и потому, что успел в значительной степени растерять свои монархические убеждения. Его монархизм, как мне кажется, носил личный характер, он основывался на его привязанности к Николаю II, к царской семье, причем эта привязанность не распространялась на других Романовых, с которыми его ничего не связывало. А пребывание в Омске, Екатеринбурге, Одессе и Севастополе, где он воочию увидел белое движение во всей его неприглядности, заставило Богоявленского по-иному взглянуть на многие вещи, переоценить ценности, и он не случайно написал Стрельницкому: «У меня нет прошлого, и я не заинтересован в его воскрешении». Действительно, у Богоявленского не было прошлого. Но, видимо, у него не было и будущего. Он оказался между двумя линиями окопов, на ничейной земле, оглушенный и раздавленный происходящими событиями, даже не пытаясь определить свое место.