355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Леонов » Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ) » Текст книги (страница 33)
Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2021, 19:00

Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"


Автор книги: Николай Леонов


Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 248 страниц)

Когда покупателей было мало, они грели руки, разминали закоченевшие ноги, вполголоса переговаривались:

– Пардон, княгиня, но здесь, кажется, становится небезопасно…

– Побойтесь бога, милая! Мильтоны нас еще ни разу не накрывали!

– Только подумать, этот пеньюар Серж мне выписал из Лиона… Обратите внимание на воздушность линий…

Трудно было узнать в них некогда рафинированных, избалованных жизнью и вниманием дам. Трудно, но возможно… Былое проскальзывало в жестах, осанке, в манере держаться и даже в одежде. Их нельзя было спутать ни с вульгарными толстомясыми нэпманшами в платьях цвета морской волны и в надвинутых на подбритые брови шляпках, ни с пишбарышнями в длинных полотняных юбках, кургузых жакетиках и туфлях на низких каблуках.

Но Лохтина!

Встретившись где-либо с этой опустившейся старухой в домотканой широкой юбке и тяжелых солдатских сапогах, с неряшливо выбившимися из-под чепца седыми засаленными волосами, я бы принял ее за профессиональную нищую. Для полного сходства не хватало только гноящихся язв и протянутой за подаянием руки… Неужто эта старуха была принята как своя в придворных кругах, переписывалась когда-то с царицей, Вырубовой, которая называла ее «святой матерью Ольгой», имела в Петербурге свой дом, выезд?… Да Лохтина ли это?

Я испытывал то же чувство разочарования, что и однажды в детстве. В первом классе гимназии я долго мечтал заполучить английский спиннинг. В моем представлении эта волшебная рыболовецкая снасть была чем-то средним между скатертью-самобранкой и феерическим сочетанием никеля, лака, настоящего бамбука и пробки. И отец купил мне ко дню рождения настоящий английский спиннинг. И этим он убил мою мечту: спиннинг оказался обычным удилищем с катушкой… Я вяло поблагодарил и поставил спиннинг в угол детской. Больше я к нему не прикасался…

Но теперь детской у меня не было, а я уже давно вышел из гимназического возраста…

Старуха сидела к нам боком, на сундучке, покрытом таким же ветхим, как и она, ковриком. Рядом с ней сидел приказчик Богоявленского.

– Здравствуйте, Ольга Владимировна, – сказал я. Лохтина вздрогнула, но голову в нашу сторону не повернула и ничего не ответила. Она чем-то была занята, и только сейчас я разглядел, чем именно: Лохтина ела… Перед ней на тарелке лежала кучка ирисок. Она их сразу по нескольку штук засовывала в рот липкими руками и жадно, громко чавкая, жевала беззубым ртом, прижимая губы пальцами. Она торопилась доесть эти ириски. Но их было трудно прожевать. Это раздражало Лохтину и, кажется, даже пугало. Коричневая жижа скапливалась в уголках рта и струйками скатывалась на выступающий вперед перемазанный подбородок, капли падали на колени…

Ко мне подошел приказчик Богоявленского. Он был смущен.

– Ольга Владимировна сладкого захотели… Я и купил полфунтика конфет, – сказал он, словно оправдываясь. – Они уже заканчивают…

Лохтина действительно заканчивала. Она дожевала последнюю горсть ирисок, облизнула языком кончики пальцев и впервые посмотрела на нас. В ее глазах ничего не мелькнуло. Приказчик протянул ей свой носовой платок. Она вытерла рот, подбородок, помяла платок в руках и попыталась стереть пятна с юбки.

– Выстираем, Ольга Владимировна. Теплой водичкой. Моя старуха мигом постирушку сделает, – утешал ее приказчик.

– Стирать, надо стирать, – закивала головой Лохтина.

Она зевнула, перекрестила рот и вновь посмотрела на нас. На этот раз внимательно, оценивающе. Лицо ее подобралось, под дряблой сухой кожей напряглись мускулы, глаза стали осмысленными, злыми. Я почти физически ощущал, как в мое лицо впиваются буравчики ее зрачков. Это уже была другая Лохтина, ничем не напоминающая несчастненькую нищенку. Передо мной была гордая и озлобленная старуха, которую революция лишила всего и которая лютой ненавистью ненавидела тех, в ком эта революция сейчас для нее воплощалась. Пальцы Лохтиной судорожно сгибались и разгибались. У нее были сильные руки и корявые пальцы с обломанными ногтями. Плохо будет тому, в чье горло вцепятся эти пальцы… Я передернул плечами. Что-то похожее испытывал и Кемберовский, которого никак нельзя было упрекнуть в излишней впечатлительности.

– Это к вам граждане сыщики из сыскной, – сказал, наклоняясь к Лохтиной, приказчик, взявший на себя обязанности посредника. – Ищут того, кто убил Николая Алексеевича…

– Надеюсь, что вы нам поможете, Ольга Владимировна, – сказал я, безуспешно пытаясь найти правильный тон.

– В чем?

– Насколько мне известно, убитый к вам хорошо относился…

– Что из того? На все воля божия, – глухо сказала Лохтина.

– И на убийство тоже?

– И на убийство, – спокойно подтвердила она, – и на кару злодея, прервавшего жизнь человеческую…

– Вот вы и помогите нам «во славу божию» покарать преступника.

– Только бог карает, и только бог прощает, – сказала Лохтина, и может, я ошибся, но мне показалось, что она усмехнулась.

Допрашивать свидетельницу в такой обстановке было бессмысленно. Я решил везти ее в розыск.

Лохтина безропотно поднялась, оделась, но в передней внезапно упала на колени и, запрокинув вверх пожелтевшее лицо с горящими глазами, быстро запричитала: «Не в ярости твоей, господи, обличай меня! И не во гневе твоем господи, наказывай меня! Помилуй меня, господи, ибо я немощна!»

– Ольга Владимировна! Ольга Владимировна! – суетился возле нее приказчик. – Не надо, Ольга Владимировна!

Но Лохтина не замечала его. Голос ее упал до шепота, на губах пузырилась слюна… Прикрыв глаза веками, она исступленно шептала: «Обратись, господи, избавь душу мою, спаси меня ради милости твоей. Ибо в смерти нет памятования о тебе… Во гробе кто будет славить тебя? Утомлена я воздыханиями моими, каждую ночь омываю ложе мое, слезами моими омочаю постель мою. Иссохло от печали око мое, обветшало от всех врагов моих…»

Это уже была третья Лохтина – Лохтина-кликуша. Наверно, такой она была, когда навещала сосланного Илиодора или приезжала в село Покровское к Распутину.

Вытирая покрывшийся испариной лоб, Кемберовский сказал:

– Психичка ненормальная!

Взмахнув руками, словно собираясь взлететь, Лохтина вытянулась на полу, прижавшись лицом к доскам, широко раскинув ноги в солдатских сапогах с подковками. Ее била крупная дрожь. Она что-то бормотала, но разобрать слов уже было нельзя.

– Припадочная, – безразлично сказала женщина, открывавшая нам дверь. – Не трожьте покуда. Пусть перебесится…

Она отжала тряпку и начала мыть пол в передней, не обращая внимания на лежащую старуху.


XII

Фрейман любил говорить, что самый лучший начальник – это тот, который не руководит и тем самым не мешает работать. Поэтому к Сухорукову у него не было никаких претензий. Виктор не пытался давать указаний, не вмешивался в ход расследования, не дергал и во время моих споров с Фрейманом предпочитал отмалчиваться, не претендуя на роль арбитра. Но сам факт контроля Сухорукова оказывал достаточно большое влияние, подтягивал, заставлял более критически относиться к своей работе. Виктор располагал достаточно большим опытом, и с этим нельзя было не считаться. Если он не высказывал своего Мнения, то мы стремились его узнать. Он превратился для нас в своего рода зеркало, в котором отражались все наши удачи и промахи. Его ироническая усмешка означала, что мы сплоховали, а одобрительный кивок головы расценивался как благодарность в приказе.

И, разработав план допроса Лохтиной, Фрейман первым делом отправился к Сухорукову. Илюша считал – и не без оснований, – что Лохтина может стать основной свидетельницей по делу об убийстве Богоявленского, и трудился над составлением плана допроса не за страх, а за совесть. Этот документ, если не ошибаюсь, включал в себя около шестидесяти вопросов. В нем было все для того, чтобы загадочное убийство перестало быть загадочным.

Илюша был доволен: план допроса был построен по всем канонам классической криминалистики.

– Ну как? – спросил он, когда Сухоруков внимательно прочел исписанные с двух сторон листы бумаги. – Здорово?

– Здорово, – согласился Виктор.

Интонация, с какой было сказано это слово, настораживала.

– Недоработки?

– Только одна, – сказал Виктор, и его губы дрогнули в сдерживаемой улыбке.

– Какая?

– Ты слышал старую историю про рыбака и заику? Был такой заика, который, вроде тебя, планы любил разрабатывать… Не слышал?

– Нет.

– Поучительная история. Гулял, понимаешь, этот заика по лужку-бережку и увидел рыбака с удочкой. Подойду, думает, к нему сейчас и скажу: «Рыбак, как рыбка ловится?» Если он мне ответит «хорошо», я ему скажу: «Бог в помощь!» А если скажет, что плохо, я ему скажу: «На одном конце крючок, а на другом – дурачок…» Как подумал, так и сделал. Подходит, значит, к рыбаку и говорит: «Рыбак, рыбак, к-как рыбка л-ловится?» А тот и отвечает: «Пошел ты, – говорит, – к чертовой матери!» Вот тебе и план!

Илюша вздохнул, почесал переносицу.

– Тяжелый ты человек, гладиолус!

– Тяжелый, – подтвердил Виктор. – Но ведь Лохтина-то не легче. Можешь мне поверить, старушку эту ты надолго запомнишь.

Опасения Виктора оправдались. Лохтина оказалась твердым орешком.

Мне встречались следователи более талантливые, чем Илюша, но среди них не было более терпеливых. Проработав с Фрейманом несколько лет, я ни разу не слышал, чтобы он повысил во время допроса голос. Он всегда был ровен, спокоен, выдержан. И это спокойствие обычно передавалось человеку, с которым он беседовал. Обвиняемый, а тем более свидетель не воспринимали его как врага, и допросы напоминали разговор двух людей, занятых общим для них делом – выяснением истины.

Фрейман философски относился к истерическим вспышкам допрашиваемых, к их подчас оскорбительным выходкам, умел вовремя разрядить атмосферу, если требовалось пошутить, проявить благожелательность.

В какой-то степени эти его качества сказались и при допросах Лохтиной, которая относилась к нему если не с симпатией, то, во всяком случае, более терпимо, чем к другим сотрудникам уголовного розыска – «слугам антихриста». И когда ее допрашивал Савельев, она заявила, что будет давать показания только «господину с немецкой фамилией». И все же Илюше немногого удалось добиться.

Лохтина умело уходила от ответа на вопросы, которые ей почему-то не нравились. Впрочем, о Богоявленском она рассказывала довольно охотно.

По ее словам, отец Богоявленского был из старообрядцев.

Известный в Омске купец, ворочавший миллионами, он после неожиданной женитьбы на родственнице министра двора перебрался в Петербург, где приобрел прочное положение в промышленно-финансовых кругах. С помощью влиятельной родни он был принят и при дворе. Личный друг Александра III генерал-адъютант Черевин представил его императору. Видимо, тому Богоявленский понравился. Александр III, сам обладавший недюжинной физической силой, вообще любил крупных, сильных людей. Он благоволил к сибиряку до такой степени, что распорядился включить его сына в список участников кругосветного путешествия, которое совершил в компании товарищей по Преображенскому и гусарскому полкам на броненосце «Память Азова» наследник российского престола Николай.

Это путешествие не затянулось. Поездки на верблюдах, охоты на слонов и крокодилов и беспробудные пьянки завершились в Японии весьма неприятным инцидентом: японский полицейский ранил будущего императора в голову… По указанию главного распорядителя путешествия, престарелого князя Барятинского, броненосец «Память Азова» отплыл к родным берегам.

По возвращении в Россию Николай Романов вернулся к полковым пьянкам, а Николай Богоявленский – к занятиям в Пажеском корпусе.

В отличие от отца, у молодого Богоявленского не было практической жилки. Он интересовался не столько коммерцией, сколько искусством, был склонен к мистике. Одно время увлекался масонством, затем сменил его на теософию.

Учение о связи с надфизическим миром и о познании бога с помощью сокровенных психических сил, дремлющих в человеке, сдобренное мудростью йогов и ошеломляющими трюками факиров, произвело на него настолько сильное впечатление, что он решил посетить Индию, где находились центр теософических обществ и специальная школа. В штаб-квартире теософов Николай и познакомился с недавним семинаристом Борисом Соловьевым.

После смерти отца Николай Богоявленский вернулся в Петербург. Полученное наследство даже после уплаты многочисленных долгов покойного составило значительную сумму, которая дала ему возможность не только безбедно существовать, но и заняться коллекционированием произведений изящных искусств. По словам Лохтиной, Николай Богоявленский никогда не был ревностным поклонником Распутина, но, учитывая его близость к царской семье, относился к нему с «должным уважением». И когда Борис Соловьев по поручению Распутина приехал в станицу Мариинскую, где жил после отбытия наказания опальный Илиодор, Богоявленский его сопровождал. В станице Мариинской Лохтина и познакомилась с Богоявленским. В дальнейшем она встречалась с ним три или четыре раза в Царском Селе на квартире у Вырубовой. Это было уже во время войны в 1915 году. А в 1917 году? Нет, в 1917 году они не виделись. Где находился и чем занимался Богоявленский с 1917 по 1920 год? На этот вопрос она тоже не может ответить. Она с ним совершенно случайно встретилась в Москве только в прошлом году, когда он уже был хозяином маленького антикварного магазина. Богоявленский несколько раз помогал ей деньгами. Он всегда был щедрым человеком. С кем он последние годы встречался, она не знает: Николай Алексеевич не считал нужным ее посвящать в это, а она не любопытна. У нее создалось впечатление, что Николай Алексеевич вел исключительно замкнутый образ жизни и ни с кем не поддерживал отношений.

Борис Соловьев? Этого человека она достаточно хорошо знала и, если господина следователя он интересует, расскажет о нем.

Отец Соловьева, казначей синода, был другом Григория Ефимовича. Поэтому Вырубова и Григорий Ефимович покровительствовали Борису, хотя он и оказался недостойным этого высокого покровительства. Когда началась Февральская революция, Борис одним из первых привел свою роту к зданию Временного думского комитета. За это его назначили обер-офицером для поручений и адъютантом председателя военной комиссии Временного комитета Государственной думы. Его дальнейшая судьба? В конце 1917 года она видела Бориса в Тюмени в селе Покровском, где он тогда жил со своей женой Матреной, старшей дочерью Григория Ефимовича. Почему он покинул Петроград, когда ему предстояла такая блестящая карьера? Исчерпывающе ответить на этот вопрос она затрудняется. В 1919 году в Екатеринбурге один из врачей, работавших во время германской войны в лазарете великих княжон Марии и Анастасии, рассказывал ей, что Вырубова якобы поручила Соловьеву организовать побег царской семьи из Тобольска. Но он, обманывая царицу и Вырубову, использовал предоставленные ему полномочия только для личного обогащения. Врач даже утверждал, что Соловьев присвоил часть царских драгоценностей. Во всяком случае, говорили, что он продал за 50 тысяч рублей любовнице атамана Семенова бриллиантовый кулон, принадлежавший императрице, и Соловьева разыскивала колчаковская контрразведка. Позднее Лохтина слышала, что Соловьев был арестован колчаковцами во Владивостоке и то ли бежал из тюрьмы в Японию, то ли был расстрелян. Судьба Соловьева Лохтину не интересовала: он всегда был бесчестным человеком, без убеждений и принципов. Жаль только, что с ним связала свою жизнь несчастная Матрена, о которой так печалился Григорий Ефимович…

Когда Фрейман поинтересовался, в какой связи упоминалась фамилия Соловьева в ее разговоре с Богоявленским, Лохтина сказала, что Николай Алексеевич вообще любил вспоминать старое время, а с Соловьевым его многое связывало – ведь они вместе находились в Индии, и Соловьев его представлял Распутину и Вырубовой. Вполне возможно, что Богоявленский дурно отзывался о Борисе. Он очень болезненно воспринял его измену монархии, считал его службу в военной комиссии Временного думского комитета позорной для офицера.

Таманский? Ей ничего не известно о Таманском. Эту фамилию она слышит впервые. Не верите? Дело ваше. Она никого и ни в чем не собирается убеждать…

Я и Виктор несколько раз присутствовали на допросах. Они производили странное впечатление, оставляя какой-то неприятный осадок. Материал, которым располагал Фрейман по убийству Богоявленского, был настолько скуден, что оперировать им было крайне трудно. И Лохтина прекрасно понимала это. Фрейман уже не вспоминал о своем обширном плане. Теперь он стремился получить какой-то минимум необходимых сведений. Но и это оказалось далеко не простой задачей. Лохтина лавировала, рассказывала о вещах, не имеющих никакого отношения к делу, засыпала следователя сотнями совершенно ненужных ему фамилий и фактов, а когда, несмотря на увертки, положение ее становилось безвыходным, впадала в транс, взывала к богу, кликушествовала или устраивала истерики. И тогда Фрейману приходилось прерывать допрос и срочно вызывать врача, хотя, по мнению Сухорукова, в медицинской помощи нуждалась не столько Лохтина, сколько Илюша, которого старуха успела основательно вымотать. Мне даже казалось, что Фрейман за эти дни осунулся. Савельев посмеивался. «Не расстраивайся понапрасну, Илюшенька, – говорил он. – Покойному Николаю Александровичу Романову от нее тоже доставалось. Она ему раз из Одессы такую телеграмму закатила, что он, бедолага, к Распутину жаловаться побежал».

Лохтина утверждала, что ни о каких записях Богоявленского она не знала, что беседа о каком-то шантаже – фантазия приказчика или недоразумение. Фрейман провел несколько очных ставок между Лохтиной и приказчиком убитого. Но они ничего не дали. Приказчик держался неуверенно.

Он, конечно, подтверждает свои показания, он человек честный и никогда в своей жизни не лгал и лгать не собирается, это вам каждый скажет, кого ни спросите. Но ручаться за то, что он все запомнил и правильно понял, он, разумеется, не может. Как-никак ему уже не двадцать, а за семьдесят, годы берут свое: и память не та, и слух… Да и не касался его тот разговор. Может, что и перепутал, бог его знает! Во всяком разе, Ольге Владимировне лучше знать, о чем она с хозяином речь вела. Их дела – их и разговоры. А его дело известное: занимай покупателя и не суй нос, куда не просят. Вот оно как, уважаемый гражданин начальник!

Опираться на такие показания, конечно, было нельзя. От очных ставок пришлось отказаться. Уже после первого допроса Лохтиной я понял, что добиться от нее чего-либо существенного не удастся. Мы все были уверены, что Лохтина много знает, но не сомневались и в другом, что она ни с кем не собирается делиться известными ей сведениями. Она явно не хотела, чтобы мы вмешивались в личные отношения всевышнего с убийцей, считая, что бог и без нас разберется: покарать его или помиловать, а Богоявленского все равно не вернешь. Ничего не поделаешь, такова воля бога…

Не дожидаясь окончания допросов Лохтиной, я выехал в Петроград…


XIII

Поезд прибыл рано утром. Трамваи еще не ходили. Поэтому извозчикам было раздолье: запрашивай, сколько совесть позволит. Выругают, конечно, а возьмут: с чемоданами да с баулами по слякоти далеко не утопаешь… И лихачи, и отощавшие на жидких харчах ваньки, ухмыляясь в бороду, восседали на козлах, как чугунные изваяния, – гордые и непреклонные. Они не торговались. Они ждали.

У меня чемодана не было. Не было и денег на извозчика. Поэтому я чувствовал себя легко и независимо. Съев в буфете второго класса боярскую булочку и запив ее холодным, как на всех вокзалах, чаем, я, поеживаясь от сырости, вышел на площадь.

Петрогуброзыск начинал работу в половине девятого. Поэтому я мог не спеша пройтись по Невскому, поглазеть на редких еще прохожих, на зеркальные стекла витрин, за которыми высились кокетливо разрисованные кремами и цукатами торты, копченые и вареные колбасы, переливающиеся перламутром нежно-розовые окорока и разнокалиберные бутылки с причудливыми наклейками. В широкой, размахнувшейся на полдома витрине универсального магазина «Райя и К°» стояли, застыв в полупоклоне и вытянув вперед руки, словно приглашая танцевать, манекены в белоснежных манишках и модных брюках.

Зевая и крестясь, поднимали железные шторы служащие магазинов; покряхтывая, сгребали мокрый снег плечистые, как на подбор, дворники с бляхами. Аккуратно подстелив дерюжку, пристроился в подворотне одноногий нищий; пробежала, толкнув меня плечом, курсистка в очках; прошел, постукивая тростью, нэпман. Город пробуждался от сна. Зевал, почесывался, умывался…

На углу Невского и улицы Желябова я остановился. Здесь «герой лиговской панели» Ленька Пантелеев застрелил двух наших ребят.

Леньку знал весь Петроград. После того как его убили во время перестрелки на Можайском, мы его выставили в морге на всеобщее обозрение. Приходите, смотрите – вот он, бандюга, о котором ходят легенды. Нет больше Пантелеева, остался только его труп. Смотрите! И люди приходили, смотрели. Сотни людей навестили морг. А трупы наших ребят мы не выставляли. И в последний путь их провожали лишь друзья…

И я вновь иду вдоль Невского, широкого, прямого. В Москве таких улиц нет. Москва, как кружевница, плетет себе хитрые узоры переулочков да закоулочков, площадей да проездов, плетет да подмигивает: ну-ка разберись, коли грамотный.

А вот и Дворцовая площадь. Здесь в 1922 году у арки Главного штаба проходил первый милицейский парад. А милицейскую службу в этот день несли красноармейцы. Даже оперативным дежурным по уголовному розыску и то был красноармеец. Тогда же на Дворцовой площади мы приняли присягу: «Я, сын трудового народа… обязуюсь стоять на страже революционной законности и порядка и защищать интересы рабочих и крестьян, беспрекословно исполнять все приказы и распоряжения своих начальников, поставленных властью рабоче-крестьянского правительства… быть честным, трезвым, исполнительным и вежливым; в случае опасности, угрожающей Советской власти, прийти на помощь Красной Армии…»

Голоса тысяч людей слились в один голос, который заполнял собой Дворцовую площадь: «Я сын трудового народа… обязуюсь стоять на страже революционной законности и порядка…»

Потом был митинг. Начальник губернской милиции прочитал приказ.

«…Быть постоянно на посту завоеваний Октябрьской революции – вот одна из наших неотложных задач… Все, что добыто морем крови и жизнями многих тысяч лучших сынов трудовой России, – все это отдается под охрану красному милиционеру…»

Затем начался церемониальный марш. Колонны людей, призванных охранять завоевания революции, четко отбивая шаг, идут по Невскому проспекту, вдоль которого толпы рабочих. Кругом флаги, транспаранты. У Литейного громадное полотнище: «Путиловцы приветствуют красную милицию!»

А вечером на Дворцовой площади пылает гигантский костер, сложенный в форме пятиконечной звезды.

– Граждане петроградцы! – волнуясь, говорит парень в щеголеватой шинели. – Этот костер – костер революции. И сейчас на ваших глазах мы сожжем на нем чучело городового. Это будет означать, что старое никогда не вернется! Это будет означать, что полиции больше нет! Пусть от полиции останется один пепел!

И в костер летит, разбрызгивая искры, чучело городового. К нему жадно тянутся языки пламени. И вот его уже больше нет. Лежит на тлеющих головнях одна только обгорелая шашка…

Гремят оркестры, взлетают в черное небо зеленые, красные и оранжевые ракеты…

Я взглянул на часы – только восемь часов. Еще тридцать минут до начала рабочего дня.

– Белецкий!

Ко мне шел, почти бежал подгоняемый ветром плотный человек в раздутой колоколом шинели. Это был Чашин – эксперт-инструктор Петрогуброзыска по научной части.

Он сунул мне свою твердую, как сосулька, руку. Жмурясь от ветра, сказал:

– В командировку? С поезда? Как дела? Порядок?

Чашина интересовали только его работа и его музей. Ко всем сотрудникам розыска он относился чисто потребительски: тот может достать интересные экспонаты, а тот – помочь организовать броскую экспозицию. В этом я сейчас был для него бесполезен. Значит, радость от встречи объясняется тем, что он хочет чем-то похвастаться перед свежим человеком или выпытать что-то о МУРе.

И точно.

– Верно, что Савельев в МУРе научно-технический музей организовал? – настороженно спросил Чашин.

– Нет, только собирается.

– А-а, – удовлетворенно протянул он, теряя ко мне добрую половину интереса. – А у меня почти все готово. Хочешь покажу?

– Ладно. Только я сначала загляну к Скворцову.

Чашин пожевал губы. Я почувствовал, что он удивлен.

– К Скворцову?

– Ну да.

Он достал из кармана шинели большой клетчатый платок, высморкался, потер ладонями багровые щеки.

– Не работает у нас больше Скворцов… Понял?

Я почувствовал в груди знакомый холодок. И, уже зная, что произошло, безразлично спросил:

– Куда же он девался?

– Убит, – сказал Чашин. – При исполнении служебных обязанностей. Третьего дня хоронили. С салютом, с речами – как положено. Гроб по первому разряду: глазированный, с красным бархатом и золотыми кистями. А оркестр пожарная охрана дала…

На площади стало людно. Торопились совслужащие, весело переговаривались пишбарышни. Толстая торговка в завязанном сзади узлом платке, из-под Которого торчал влажный и розовый нос, выкрикивала: «Горячие пирожки с мясом! Кому горячие пирожки с мясом? Хватай, поспевай, только успевай!»

– Хочешь пирожков? – спросил Чашин.

Я не ответил.

– Умер он сразу?

– Кто, Скворцов? Почти что. Одна пуля в шею, артерию задела, другая – в живот. Ну, сам понимаешь…

Чашин еще раз гулко высморкался, пожаловался на насморк:

«Перья жженые нюхал, керосин в нос лил… Теща собачье сало притащила. Стакан спирта выпил – все едино!»

– Ну, Белецкий, чего закручинился? Первая бригада – она и есть первая бригада. Там так: сегодня жив, а завтра – жил… Служба такая…

– Ну у тебя-то служба спокойная.

Чашин не обиделся.

– Спокойная. Я ничего и не говорю. В своей постели помру. Мое дело криминалистика – трасология, дактилоскопия, баллистика… Тоже нужно. Разве нет?

Сегодня жив, а завтра – жил… Эту присказку я частенько слышал от Скворцова. Но присказка присказкой, а человек человеком…

– Я стенд подготовил, – сказал Чашин. – Так и называется: «Инспектор первой бригады товарищ Скворцов». Для истории… Хочешь посмотреть?

– Хочу.

В вестибюле уголовного розыска меня остановил дежурный. Я показал свое удостоверение. Он придирчиво осмотрел его и недовольно разрешил:

– Проходите.

Чашин рассмеялся.

– Небось не думал, что так быстро забудут?

– Не думал, – признался я.

Мы прошли в большую комнату, отведенную под криминалистический музей. Здесь у стен навалом лежали самогонные аппараты различных конструкций, воровские инструменты: «рвотки», «балерины», «шапоры», «гусиные лапки», «гитары», еще не разобранные ящики из кладовой вещественных доказательств. На столах альбомы с фотографиями и описаниями «подвигов» известных петроградских налетчиков, аферистов, козлятников, конокрадов, медвежатников, два томика Ферри, словарь «блатной музыки», браунинг Леньки Пантелеева с просверленным стволом, топор, которым Лунц зарубил семью доктора Баскакова… На одном из стендов надпись: «Милиционер! Ты борешься не с проститутками, а с проституцией!»

Рядом стенд, посвященный шайке Чугуна. Эта шайка совершила двадцать семь убийств и около ста ограблений. Когда я Чугуна допрашивал, он пытался выпрыгнуть в окно. В следующий раз его ко мне привели уже в наручниках… Более зверской физиономии я не встречал, а на фотографии он выглядел солидно, благообразно – преуспевающий нэпман, да и только!

А вот Келлер. Этот был точно таким, как в жизни. Надвинутый на глаза лоб, из-под которого едва видны запавшие подслеповатые глаза с воспаленными веками, безгубый рот, ото лба к макушке – аккуратный, словно прочерченный рейсфедером, длинный прямой пробор, тщательно и даже кокетливо вывязанный галстук в мелкий горошек… А лицо недовольное, обиженное.

С таким же обиженным лицом он сидел на канапе, когда мы производили у него обыск, простукивая стены в поисках тайника, а Скворцов, который, несмотря ни на какие доказательства, не мог до конца поверить, что член партии совершил преступление, безуспешно пытался сгладить неприятное впечатление от нашего посещения. Василий Иванович был обескуражен не меньше Келлера, когда мы начали вываливать на стол серебряные ризы, венчики с икон, фарфоровые уники. Стоимость всех этих вещей эксперт определил в тридцать тысяч золотых рублей. Все это Келлер наворовал за год работы в Эрмитаже.

– Низкая зарплата, тяжелые бытовые условия, молодая жена, – монотонно перечислял он на допросе причины преступления.

– Но ведь вы партиец! – недоумевал Скворцов.

– Партиец такой же человек, как и другие.

– То есть как? – поразился Василий Иванович.

– Я говорю, – раздраженно повторил Келлер, – что партиец точно такой же человек, как и другие. Вы что, на ухо туговаты?

Скворцов побагровел, и я увидел, как он вцепился пальцами в край стола.

Таким я его еще не видел. Я ждал крика, может быть, даже выстрела. Но Василий Иванович только сказал шепотом:

– Клади.

Келлер заморгал своими подслеповатыми глазками. Он был перепуган.

– Что вы от меня хотите?

– Клади партбилет.

– Вы не имеете права… Я буду жаловаться…

– Клади, гад!

Пальцы Скворцова поползли по поясу и остановились у кобуры. Это заметил не только я, но и Келлер. Он выхватил из бокового кармана пиджака партбилет и поспешно швырнул его на стол.

Василий Иванович долго не мог успокоиться.

– Таких надо стрелять! – говорил он, когда Келлера увели. – Только стрелять…

– Почему? Обычный вор…

– Нет, Саша, не обычный. Он хуже бандита. Ленька Пантелеев убивает людей, а такие, как этот, – Советскую власть. Он души калечит. Разве дело в серебре? Плевать на серебро! Ты глубже копай. Ведь не скажут: «Келлер-вор». Точно тебе говррю: не скажут. «Партиец-вор» – вот как скажут. Понимаешь? Партиец-вор… А кое-кто скажет и похуже: «Партийцы-воры»…

– Ну уж…

– Скажут, я знаю… Убивать таких надо, Саша, как вшей, убивать. Иначе они нас убьют, веру в революцию убьют. А без веры ничего не будет, Саша: ни мировой революции, ни коммунизма…

В его рассуждениях было что-то схожее с тем, что мне говорил как-то в 1918 году Виктор Сухоруков, говорил другими словами, но с той же болью и страстностью. Может быть, именно тогда я впервые увидел в Скворцове не только своего начальника, старшего товарища по работе, но и человека, дружбой которого я потом всегда гордился.

Медведев, Сухоруков, Груздь, Скворцов – люди совершенно разные по характеру и темпераменту. Но у всех у них было нечто общее, та наивная и мудрая чистота, к которой не пристает и не может пристать никакая грязь. Фрейман назвал эту чистоту стерильностью души. Более точного определения я подыскать не смог…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю